355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Мейлахс » Избранник » Текст книги (страница 4)
Избранник
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:11

Текст книги "Избранник"


Автор книги: Павел Мейлахс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

"Ну, заруба!!" – думал он, одеваясь. Дома совершенно не сиделось. Вышел на улицу. Уже давно был вечер. Несмотря на зимищу, ветер, темень, он некоторое время побродил под фонарями. Мысли, образы прыгали, скакали... Сам дожал, додавил... Первый шаг уже сделан... Сделан, реально сделан! И впереди маячило, громоздилось что-то неизмеримо более... Грандиозно, офигенно!!!

По утрам на него накатывал страшный бодряк. Какой-то прямо озноб. И он принимался терзать очередную задачу. Недели две это уже продолжалось. Угар, запой. А имена! Какие имена! Имена математиков, старых и не очень, в париках и в сюртуках. Они были священны для него, они были носителями священного огня. Решил он не так уж много задач, но чувствовал, насколько лучше теперь он понимает математику. Мышцы как будто на глазах наливались силой. Как в спорте – первый успех приходит быстро.

Про алкоголь он забыл. Забыл, что он существует.

А когда он не занимался математикой, он чувствовал себя "молодым ученым". Идет за хлебом и думает: "Я – молодой ученый". Что ему больше нравилось: сама математика или быть "молодым ученым"?

Наконец он нарвался на задачу, которую не смог решить. День, два, три нет, не решается. Обратился к отцу. Тот тоже не смог – подумал, подумал да бросил. Сказал, что проконсультируется. Через неделю принес решение. Оно удивило его своей простотой. Оно вскрывало какую-то суть вещей. Прямо на ладони ее подносило. Яснее и проще некуда. И он понял, что до такого ему сроду не додуматься. Как-то сразу, ясно и быстро понял. Собственно, и раньше он решал не все задачи. Но до сих пор неудачи было можно объяснить отсутствием опыта. Но это, второе решение ясно сказало ему: никакими трудами, никакими судорогами он до этого никогда не додумается. Если и было что-то ясное для него сейчас – так это это. Впрочем, он не долго помнил и о задаче, и о решении. Но забыть-то ничего нельзя.

Какая-то задумчивость стала находить на него. Сидит за столом, решает, а вот уже и не решает, а "думает о чем-то своем" и уже давно... И офигевание куда-то подевалось... А ему ведь и нужно было офигевание? Незаметно, постепенно. Иногда при виде задачника его охватывала просто скука. И даже больше, чем скука; временами становилось прямо-таки душно от математики. Душно.

Он чувствовал, что предает что-то в себе. Предает. Тот образ "молодого ученого", который в нем вызрел, да и всегда жил, что это на самом деле такое? Что-то второсортное, пошловатое... Киношное. Как-то поманило его это к себе, соблазнило. Ну хорошо, "молодой ученый" "молодым ученым", а сама математика? Любил ли он ее? Как говорится, горел ли ею? Полноте...

Он уже видел что-то. И после того, что он увидел, он уже не мог притворяться, что не видел этого. То есть мог, но именно что притворяться. На самом деле он все время ощущал глубокую внутреннюю ложь, фальшь своей математики. То, довольно длительное офигевание просто на время заставило не замечать эту фальшь. Но офигевание не может длиться вечно. Или может, но оно не может быть основанным на лжи.

Что же он видел? Что-то. Что-то самое главное. Видел или нес в себе с самого начала. И математика не имела к этому ни малейшего отношения. А ухватился он за нее, – он смутно это чувствовал, – чтобы открутиться от какой-то будущей своей участи. От судьбы. Он чувствовал, что рано или поздно встретится с ней, и наступит какая-то развязка. И эта развязка будет страшна. Он знал, что ее не избежать, и вихлялся, откручивался, отнекивался от нее как только мог. Не хочу-у-у-у... Но его волокло и волокло к ней.

Нет, поманил его не образ "молодого ученого". Был, конечно, соблазн купиться на дешевку – она всегда притягивает, но главное было не в этом. Детство. Он сидит в утренней, светлой комнате и тычет в книжку пальчик. В книжку с тогдашними детскими формулами. И мама с папой им довольны. Все в согласии со всем. И это утреннее солнце будет всегда. Всегда будет солнце, мама, я. И конечно, он будет ученым, как его обожаемый отец. И сейчас, своим уже не детским пальчиком, желтым от никотина, он все тыкал и тыкал во взрослые формулы, они были как бы наследницами тех, детских. А трещину, которая образовалась в нем, он не желал, НЕ ЖЕЛАЛ замечать. Он уже другой, другой. А того не вернешь, не вернешь.

А чистота, высота, совершенство? Ведь и к ним его влекло? Да. Но при чем здесь все-таки математика, математика как таковая?

Впрочем, и с "молодым ученым" не все было так просто. Каким бы ни был этот образ, он был, во всяком случае, образом нестрадающего человека. И он хотел измениться, стать таким вот, нестрадающим. Толстой, наверно, хотел превратиться в простого мужика, а он – в "молодого ученого". Главное пытаться стать не тем, кто ты есть, а кем именно – абсолютно неважно; как уж, в силу неведомых обстоятельств, тебе захочется. Вот тебе и вся толстовская "вера". Он и пытался стать не тем, кто он есть. Даже страстно желал. Но одновременно и не мог, и страстно не желал.

А что там, вдали? Вдали или, может быть, уже близко. Что за развязка? Он не знал. Он только чувствовал, что она неизбежно наступит. И тогда он все поймет. И поймет, что лучше бы не понимал.

Но математикой заниматься он не бросил. Не так-то это было просто. Какая-то привычка образовалось в нем, а кроме того, когда ты занят решением задачи, ни о чем другом ты не думаешь. Занимался он уже не так часто. Иногда, навскидку. А в остальном все шло как шло. Только какая-то страшная масса росла, зрела в нем, постепенно достигая критической.

Он лежал на кровати и думал, что бы такое поделать. Ему ничего не хотелось. Он мысленно перебрал все немногие занятия, удовольствия. Нет, ничего. Как в каком-нибудь фильме про мальчиков и девочек: "Скажи, а чего бы ты сейчас хотел больше всего на свете?" И он вдруг понял, что сейчас, в данную минуту, он хочет одного, – чтобы его не было.

Жить приходится каждый день. Ни перерыва, ни отпуска. Ему стало худо от этого осознания. Как будто раньше он этого не знал.

Он проснулся где-то в углу, на какой-то лежанке. Желтоватые, тусклые обои на стенах – мутно, смутно, как будто здесь еще не выветрился вчерашний накуренный дым. Чужой сервант, и детские модельки автомобилей на нем. Да точно, Серега же собирал модельки. Их целые ряды.

Это было первое, что он увидел, когда очнулся. Вчера он нажрался; сначала днем, один, как обычно; потом продолжил в полузнакомой компании, потом сел на автобус и поехал, имея в виду еще одну, знакомую; там никого не оказалось, но зато он встретил бывшего одноклассника Серегу. Продолжалось уже у него, там была компания, совершенно незнакомая, на столе белая скатерть, много бутылок, много разной снеди, похоже что-то справляли-отмечали; он жал руки, перевесившись через стол, над белой скатертью, задевая бутылки, потом сел, место сразу нашлось, временами мелькала мысль, что надо обязательно позвонить родителям, потом вывалились за добавкой, Серега сует деньги швейцару, а он Сереге помогает, уже ночь вокруг; последнее, что он помнит – черно-белый экран телевизора, "шло кино".

Первым делом он глотнул, пожевал ртом. Слюней не было во рту абсолютно. Потом чуть повел глазами; стена напротив качнулась, поплыла; отозвалось мертвящей дурнотой во всем теле, во всем существе; заколотилось сердце. Голова звенела. Все ясно. Пощады не будет. Раззявив рот, он поскреб пальцем по совершенно засохшему языку. Пить. Он попытался встать, сделал движение, но сразу же замер. Лежал с закрытыми глазами, мелко дрожа, покрывшись потом, стараясь дышать поглубже и поровнее, чтобы сердце унялось, но слишком сильный вдох мог вызвать приступ тошноты. Вывернет на паркет... Хрен с ним...

Открылась дверь по диагонали, вошел, разнузданно шатаясь, Серега, его швырнуло к стенке. Он как будто еще продолжал вчерашнюю пьянку. Он был нечесан, со вспухшим лицом, что-то свинорылое было в его облике, как у карикатуры с антиалкогольного плаката. На мгновение он даже испугался, даже несмотря на то что подыхал, – неужели и он сейчас выглядит так же? Серега присел у стола, свесив голову, – свесилась дикая черная грива, казацкий бунчук, – свесив руки между ног, как будто забывшись.

– Б...., с-сука!!! – внезапно бешено выкрикнул он, резко вскинувшись, яростно глядя в стену, совершенно трезво, на него не обращая ни малейшего внимания. Энергии в нем оставалось, оказывается, еще полно, хотя секунду назад он сидел, как полутруп.

Это он с мамашей, похоже... У них вечно... Яростно оттолкнувшись ладонью от поверхности стола, Серега поднялся; приволакивая ноги, пошел по комнате, глядя вниз, по стенкам; заглянул за сервант.

– Все выжрали... – пробормотал он, как будто лишний раз удостоверившись. И как будто неодобрительно, хотя сам же был среди выжравших.

– Ладно, слышь, – вполголоса сказал Серега, впервые заметив его, – ты как, жив? Пойдем ко мне, ну ее на хрен.

И пошатываясь пошел к двери.

– Серега, – позвал он. Но не получилось, только просипел. – Серега, – уже слышно.

Серега свалился на косяк, как будто переломившись, одна нога выехала вперед; мрачно глянул на него: чего, мол?

– Воды дай.

– А-а... Вроде какой-то запивон там оставался. Сейчас, поищу.

– Дай ВОДЫ.

Он говорил слабо, боялся потревожить голову, но как мог выразительнее шевелил губами, скалил зубы, чтобы до того дошло. Искать будет полчаса свой чертов запивон.

– Ты че, из-под крана будешь, что ли? Ее ж пить нельзя, хлоркой, б...., воняет, как!..

Поморщившись от отвращения, он вышел.

Пить. Пить.

Тишина. Потом вроде неясный шум. Потом вроде Серегин голос: "Все, сказал! Все!! Все!!! Вся-я-я!!!!" Хриплый, безобразный, алкашеский голос, вытрезвительный голос. Другого голоса он не уловил. Однако, а что, если мамаша заглянет сюда? Он запаниковал. Этого он не выдержит. Встал в два приема – все закачалось; скривился на один глаз от боли в голове, сердце снова заколотилось. Весь в поту, напрягая последние силы, пошел к двери. Сознание вдруг на миг пропало, показалось, что сейчас грохнется; рванув дверь на себя, он вышел из комнаты. Оказался в каком-то межкомнатном пространстве. Немного постоял; просекал, где Серегина комната; в этой квартире он бывал и раньше. Криков пока не было, мамаши тоже не было видно. Он скользнул – насколько мог скользнуть – в Серегину комнату. Там стоял стол, за которым пили вчера, он был все так же покрыт белой скатертью. Бутылок меньше, хабарики в блюдцах с остатками жратвы. Пить нечего. Хреново... Он осторожно сел в угол дивана, осторожно, постепенно откинулся. В другом углу сидел из параллельного класса. Он не помнил, что он был вчера. Знали они друг друга только в лицо. Вяло пожали друг другу руки. Молча сидели. Сереги не было. Мимоходом вспомнил, что тот, в другом углу дивана, считался бабником. На нем, кстати, вчерашняя сумасшедшая пьянка почти не отразилась, только несколько нездоровый румянец, и глазки поблескивают как-то не так. Зовут его Юркой, точно. Усы и глаза вразлет. Здоровый. "Куда этот подевался, не знаешь?" – обратился бабник к нему, с некоторой тревогой. Немного посидев, достал расческу, подошел к какому-то мебельному зеркалу. Его шевелюра не так уж сильно пострадала. "Бабник", – подумал он, глядя, как тот причесывается. Сам мельком взглянул на себя в зеркало. Свинорылый. Открылась дверь, вошел Серега, с размаху сел верхом на стул у праздничного стола. Бабник сразу оживился, забеспокоился.

– Слышь, Серый, она ментов точно не вызовет?

Серега сидел со свисающей сигаретой в углу рта, искал спички, шаря по себе. Ответил, погодя.

– Не, ни хрена не вызовет...

Прикурил, затянулся, вздохнул.

– Серега, мать твою, ты пить мне дашь, нет?!

– Тьфу, бля, щас.

И он начал заглядывать туда и сюда, в углы, под стол. Долго.

– Серега, ты нарочно, что ли, твою мать?!!

Он немножко уже окреп, от хожденья, разговоров. Расходился.

– Ша.

Ладонь вперед. Не на-да, мол. "О! Говорил, б....!" Откуда-то извлек целую, запечатанную бутылку пепси-колы. Чпок – открыл об ремень.

Издав хриплый, низко-горловой звук, он обхватил губами бутылочное горлышко. Он пил, теряя рассудок. Все же остановился на середине.

– Добивай, там еще есть. Вчера забыли...

Он допил, сидел переводя дух, слезы на глазах от облегчения. Немедленно с новой силой начало тошнить.

– Пепси... Ништяк...

– С бодуна по кайфу, – веско согласился бабник, пряча расческу во внутренний карман.

Потом Серега и бабник пили каждый из своей бутылки.

– Пойдем в гадючник, – на бодрой ноте предложил бабник, и даже на него посмотрел, призывая в союзники.

"Гадючник" – это пивной бар.

– Ссанье там пить? – отреагировал Серега.

– А что ты предлагаешь?

– Ладно.

В смысле, посмотрим.

– В ресторан, что ли, сходить, – размышлял вслух Серега, с унылой капризностью, – пожрать хоть по-человечески.

Мать у Сереги была уборщицей. Отца не было. Сам Серега пропивал почти все, что зарабатывал на заводе. Позади него стоял книжный шкаф, он, не оборачиваясь, стал шуровать в книгах, локоть за голову, как будто мочалкой тер себе спину. Посыпались червонцы.

– Да на хрен в ресторан. Пошли, говорю, в гадючник. Пивка для начала...

Серега исчез из поля зрения. Он собирал деньги.

– Мне сейчас только в ресторан. В поднос им там блевать.

Поблевать, вправду, что ли, сходить? Легче будет. Только решиться, потом будет легче. Но мамаша...

– Ладно, хули здесь сидеть, – объявил наконец Серега, – пойдем куда-нибудь.

– В гадючник.

– Ну давай в гадючник, хрен с тобой.

Долго возились в прихожей. Ему никак было не распутать шнурки, – завязал вчера на два узла. Перед самым выходом бабник вдруг опять забеспокоился:

– Слышь, Серый, у тебя есть чем туфли почистить?

– Чего? – первый раз за сегодня Серега вроде бы улыбнулся. – Не пудри мозги, пойдем. – Чуть ли не прибавил: "Горе мое".

Но мамаша все-таки застигла их перед самым выходом. Вылетела невесть откуда, закричала как резаная. Он видел яростные, страшные молнийки в ее глазах, маленьких, черных, блестящих. Красные руки в свекле, нож в руке. Подхватив башмаки, он в панике кинулся к двери. Как она открывается, мать ее?!. Бабник мгновенно пришел ему на помощь, ловко открыл дверь, шустро выскользнул; он, с башмаками в руках, без куртки, за ним. Трясущимися пальцами он пытался развязать эти гребаные шнурки, – как назло! – одновременно слыша, видя, как Серега тоже начинает орать в ответ, все громче и громче. "Иди отсюда! Иди отсюда, я сказал! Иди отсюда!!!" Серега наступал на мамашу, рука отброшена, пальцы растопырены. "Иди отсюда!!!!" – опять этот вытрезвительный голос, как будто нарочно побезобразнее. Дверь захлопнулась. Он, наконец, развязал шнурки, принялся быстро завязывать. Там стихло. Дверь спокойно открылась, вышел Серега, по его виду было невозможно догадаться, что это он только что так орал.

– Слышь, Серега, дай куртку, куртку забыл, понимаешь...

Он говорил едва ли не шепотом.

– А какая у тебя? – спросил Серега совершенно нормальным голосом, громко.

– Да синяя такая, с капюшоном.

Он был готов и далее ее описывать, но Серега четко кивнул, достал ключ, открыл дверь и без следов всякой поспешности вынес ему куртку. Бабник Юрка ждал, похоже, на следующем пролете. Ну вот, теперь шнурки никак не завязать... Услышал спускающиеся, удаляющееся шаги. "Эй, мужики, куда вы, меня-то подождите! Щас я!" Он вдруг испугался, что они вот сейчас совсем уйдут, он останется один, среди четырех дверей, они готовы распахнуться в любой момент, орущее, перекошенное покажется в них, а он подыхающий, с этими шнурками...

Был конец апреля. Стояла самая настоящая жара, ни с того ни с сего. В куртке он быстро спарился, приходилось тащить ее на руке. Быстро достало ее тащить, смертельно. Было очень хреново. Они брели каждый как будто сам по себе, но все в одном направлении.

А он вчера так и не позвонил родителям. Вырубился раньше...

А сколько контрольных не написано? Со своей математикой он ту, школьную математику забросил. На семинарах, наверно, уже забыли, как он выглядит. А с родителями сегодня придется говорить. Придется.

– Мужики, давайте сделаем перерыв, что-то я не могу больше.

Все трое брякнулись на сухой бордюр. Молча курили. Ладно, еще успею домой... Успею еще, успею! Хреново как все-таки...

– Времени сколько сейчас?

Ни у кого не было часов. Слава богу.

В гадючнике было прохладно. Пиво, соленая рыба на блюде. Об алкоголе он думать не мог, а с пивом он вообще не знал, что делать, не знал, зачем оно вообще существует. С вялым любопытством понюхал рыбу, сразу сделалось муторно. Бабник ловко, привычно, управлялся с рыбой, пил пиво. Как будто не похмелялся, а пришел приятно провести время. Серега брезгливо поморщивался, иногда бросал взгляды по сторонам, и тем, что он видел, он был явно недоволен. От рыбы он тоже отказался, едва понюхав ее, обидно при этом обозвав. Бабник сдержанно пожал плечами. Пиво, однако, Серега пил, тоже, впрочем, предварительно его обругав. А он откинулся, насколько было возможно, на прямую, твердую спинку и прикрыл глаза. Серега с бабником вполголоса переговаривались, о своем. Ментов вызвала... стекло в шкафу разбил... сказали, сами разбирайтесь... сотрясение мозга на восьмое марта... Он когда-то немножко общался с Серегой. Любимой книжкой у Сереги было "Преступление и наказание". А раньше – Эдгар По.

Наконец они вышли из гадючника, мающийся Серега, держащийся как ни в чем не бывало бабник. Ему все хотелось прилечь, и он знал, что сейчас надо ехать домой.

– Ладно, мужики, бывайте. Поехал я.

– А че так? Сейчас чего-нибудь путевого возьмем.

– Да не, хватит с меня. Ну, давай. Давай. – Он пожал руку сначала Сереге, потом бабнику. И пошел к остановке. Куртка размоталась, поволоклась по пыли. Он вздернул ее за загривок, скомкал, смял как можно плотнее, и ком понес под мышкой.

Он медленно поворачивал ключ в замке, злясь на свое малодушие, на всю поганость ситуации. Ступил через порог, в прихожую. Родители сидели в его комнате, у его стола, по разные стороны, и смотрели оттуда в прихожую, то есть туда, где только что появился он. Сидели в застывших позах, как будто собрались фотографироваться. И как будто уже много часов подряд.

Мы уже все морги обзвонили.

Он никак не мог начать говорить. Ворочал во рту своим обожженным языком. Ему нет прощения.

Я хотел вчера позвонить. Ей-богу. Вырубился...

Ей-богу, хотел позвонить. Ну правда, ей-богу. Все время помнил, ей-богу. Он все талдычил свое "ей-богу" и чувствовал, как дрожат ноги, как всего его тошнит, как голова наливается какой-то мерзостью.

Действительно хотел? Отец смотрел все так же мрачно, медленно, и прямо ему в глаза, но слегка как будто приподнял брови. Не то чтобы с надеждой, а скорее с неким отстраненным любопытством.

А вы действительно думаете, что я способен так всех бросить, про всех забыть? Уже как будто с каким-то встречным обвинением.

Я не знаю, на что ты способен. Отец пожал плечами с некоторой презрительностью.

Он, кажется, начал что-то говорить, но отец опять сказал: я думаю, наплевать ты способен на кого угодно.

Но это же... Я ей-богу, действительно... Но тут вступила мать, уже в тоне "мамаши", в тоне взбучки. Пьянки твои бесконечные! Кончится это когда-нибудь?! Учиться ты как собираешься?! Хвостов много у тебя?!

Он почувствовал мгновенное облегчение от того, что самое трудное позади прийти и первый раз посмотреть, первый раз сказать, первый раз услышать, однако взбучка только начиналась, ее предстояло терпеть и терпеть. Осмелев, он уже отбрехивался, не без дерзости. Да куда денутся эти контрольные?! Да не так уж я и пью, бросьте вы! Ему уже казалось, что все, достаточно, он уже свое получил. Когда он только вошел, он сразу увидел мать и отца, сразу увидел, что они не спали всю ночь, сразу представил, что они при этом чувствовали, пока он обливал себя бормотухой, спотыкался, валился, пьяно здоровался через скатерть, куражился, бегал за добавочкой; он сразу увидел все это и понял, что ему прощения нет. Но прошло совсем немного, и он чувствовал себя едва ли не самым главным пострадавшим. Сколько можно, в конце концов, тарахтеть?

Он все так и стоял в прихожей, огрызаясь на них, как будто из клетки, или наоборот, в клетку. Башмаки он так и не снял, а осточертевшую куртку уронил где-то рядом, куда попало, каким-то краем почувствовав маленькое удовольствие; пнуть бы ее еще, суку. Вдруг крупно дернулась, вильнула нога; он почувствовал, как что-то внезапно набрякло, вспухло в голове, какая-то тошнотворная гадость там, мерзость. Он не мог больше стоять на одном месте и пошел в комнату. Куда в башмаках?.. Чистый пол... Что-то такое до него донеслось, но ему было на это наплевать; он уселся на диван, пытался расстегнуть верхнюю пуговицу на рубашке, она оторвалась, держалась на ниточке, он почувствовал прилив жара к голове, к спине. Стало до того хреново, не мог больше, и он заговорил, потому что надо было что-то делать, иначе он околеет прямо здесь, на этом диване.

– Веселюсь, говорите?! Вы бы... Послушайте! Нет, послушайте! Я расплачиваюсь за какие-то чужие грехи! Я их не совершал! Кальвинизм какой-то! Мне суждено погибнуть! И вы виноваты! Ты виноват! Я не могу жить! Вы виноваты! Кальвинизм какой-то!

Каким-то краем он увидел, что мать было возмутилась, но сразу же испугалась, хотя и продолжала говорить как бы все тем же тоном, так же громко, но все равно, это уже был скорее лепет; она с испугом вглядывалась в его лицо. Отец пропал из поля зрения.

Голова переполнялась, сейчас она лопнет; он резко встал с дивана и пошел, вокруг все плыло, шаталось. Голоса. "Кальвинизм", – хрипло, сдавленно сказал он еще раз, направляясь к дверям; его перемкнуло с "ей-богу" на "кальвинизм", задребезжало стекло, – он грубо саданул плечом деревянно-стеклянную половинку двери, – шарил по нагрудному карману, надо немедленно закурить, хоть что-то сделать, открыл слабыми, эфемерными руками дверь на лестницу. У своего мусоропровода он закуривал неправдоподобно прыгающими руками. Сейчас какая-нибудь трубка лопнет в голове... И хана... Побледневшая мать спускалась к нему. Тебе воды принести? Корвалольчику? Ты не волнуйся, не волнуйся. Он со всхлипами курил папиросу, держа ее двумя руками, как духовой инструмент. Тупая боль наваливалась на затылок изнутри. Он почувствовал, что сейчас его вырвет; он затянулся изо всей мочи. Спокойно, спокойно. Все нормально... Голова что-то... Говорил он вслух; мать стояла рядом и держала его за руку, за сгиб руки. Потом понеслась за водой. Потом он сидел на мусоропроводной крышке и пил воду из чашки, зубы стучали о фаянс.

Медленно поднимался наверх. Все тело меленько-меленько дрожало, но уже расслабленно, а не судорожно. Тошнотворный прилив в голове схлынул, теперь она просто болела. Жарко не было, наоборот, скорее зябко. Потом он сидел на кухне, навалившись локтями на стол, положив подбородок на сцепленные руки, глядя вниз. Ему полегчало... Он чувствовал, что сильно хочет отлить, пять минут назад совсем не хотелось, а теперь вдруг... Мать была рядом. Ну? Как, лучше? Да, мам, сейчас нормально. Ты, с твоим сердцем, и пьешь! Мать сказала это внезапно тонким голосом, он взглянул на нее и увидел ее глаза, налившиеся слезами. Она смотрела на него как бы со стороны, как будто хотела проникнуться, прочувствовать всю... Не надо, умоляю тебя. Сколько вы хоть выпили вчера? Может, рассольчику хочешь? Давай, рассольчику! Ее крестьянская родня... Она все-таки оживилась после того, у мусоропровода, и теперь делала то, что и положено делать в таких случаях. Он услышал "рассольчику" и почувствовал обильные слезы на глазах. Он смотрел, как она мигом извлекла огромную банку, прытко, ловко открыла ее открывашкой, не пролив ни капли плеснула в большую чашку. Она с удовольствием делала это простое и понятное дело. Он выпил рассольчику. И еще рассольчику. И еще. Спасибо, мама. Спасибо. Спасибо. Он вдруг увидел, что гладит ее по руке. Убрал руку. Ладно, пойду я, полежу. Да, все, нормально. Стекло там цело? Цело. Из туалета он услышал глухой, хрипловатый голос отца: "Ну как он?"

Наконец-то он лег. Теперь можно не шевелиться, не бояться, что сейчас кто-то войдет, заорет до вспышек в глазах. Горячую морду в прохладную подушку. И пить больше не хочется. И потянуло в сон...

А назавтра он увидел задачник по математике, раскрытый неизвестно где страницы стояли дыбом, ощетинились; тетрадь и ручку на ней, и колпачок рядом. И он вспомнил гадостную портвяжную сладость в горле, гадючник с соленой рыбой, "Вы виноваты!", побледневшую мать, отца с серым лицом, с лопнувшим сосудиком в глазу, задребезжавшее стекло, стук зубов о чашку...

"О Господи, Господи!!! – вдруг заорал он, не издавая ни звука. – Ну что ты крутишь меня, вертишь?!!! Что ты мучишь меня?!!!"

Он бегал и переписывал, точнее писал контрольные. К тому времени, когда все уже получали зачеты, у него написанных контрольных не было. Он выучивал, как решаются задачи из контрольных. Материал ему был почти незнаком, но он брал образцы и действовал по аналогии, шаг за шагом. Мать все терзалась, что его выгонят. Он говорил, что не выгонят. Вовсю был май и даже уже подходил к концу. На факультете он был неотлучно. Занимал очередь сразу в три места: везде надо было поспеть, и везде близость к зачету была разной. Начались экзамены. Сразу пришлось переключиться на них, сидеть с конспектом за полночь, поглощать огромные куски не прожевывая, хоть как-то вбить их в голову. Экзамены он сдал не хуже, чем всегда, только все-таки не успел получить допуск на последний; его он сдавал с теми, кто уже успел получить по нему двойку, то есть на пересдаче. "Четыре хотите?" – спросил преподаватель. "Хочу", – очень спокойно ответил он, как контрабандист, которого вот-вот пропустила таможня, не догадавшись заглянуть... он знал куда; "четыре", ответил он спросившей его девице, которой еще предстояло пересдавать, "гигант мысли", механически проговорила парализованная страхом девица, блуждая взглядом.

Как всегда, он поехал с родителями отдыхать – на их обычное место. Ему никакого другого места и не надо было. И там погода была вполне приличная. Лето все-таки славное время, чего уж там. По вечерам они с отцом играли в волейбол. Играли до темноты, пока мяч не начинал вдруг, на долю мига, пропадать в полете. Возвращались домой мимо озера, потемневшего, притихшего. В этом месте, в этом городе, он, можно сказать, вырос. Это было место, где на законных основаниях можно было ни о чем не думать. Пожалуй, только здесь и больше нигде. С отцом они опять становились дружны – так, как и прежде, много проводили времени вместе, говорили "об умном". Ведь у него был очень умный отец. Здесь как будто наступало продолжение всех предыдущих отдыхов, не знающее, что было еще что-то между ними. Самое свое главное он с отцом, правда, не обсуждал. Если бы можно было, конечно, отец бы ему помог. Но беда только, что в этом-то, самом главном, помочь было невозможно.

Пополз третий курс.

Первый звонок прозвенел ненастным осенним вечером. Была уже поздняя, очень поздняя осень. Он возвращался из города, в темноте, на ветру. До вокзала было еще довольно далеко. Он был не один. Они разговаривали, подсмеивались по поводу чего-то. Он знал, про что они говорят. И даже механически участвовал в разговоре, слегка улыбался. Но сейчас ему было совершенно, совершенно не до того.

У него было... Плохое настроение – не то слово. До сих пор оно и было у него в основном плохое. А сейчас... как-то не по-хорошему оно было плохим, он чувствовал это. Такое было в первый раз. Но он также и предчувствовал, что это может быть знаком, началом чего-то другого, нового в его жизни. Чего до сих пор он не нюхал. По сравнению с чем предыдущее – детский лепет. Ночь заволокла... В голове было темно, только на самом дне чуть теплились, чуть шевелились огоньки. Отвесный мрак. Он шел среди размазанных пятен света. Как будто по какому-то гигантскому дну, чего-то гигантского. Трудно было переставлять ноги, было непреодолимое влечение шмякнуться кулем. Но надо было идти.

"Я болен... Да, я болен..."

"Это депрессия... Да, это депрессия. Плохое настроение – это другое. Я хоть и не разбираюсь в этом... Но это уже... не лезет... ни в какие ворота..."

"Доползти до дому. Там лечь. Там свет горит... Люстра... Лечь..."

Тяжелое, черное надвигалась и опрокидывало его. Ему стало страшно. Страшно, как в шахте лифта ночью. Продуваемый насквозь ноябрьским ветром тамбур. Оба стекла выбиты. Вон, валяются выбитые стекла.

– Ты че?

– Да ниче. Давай курнем.

Электричка тронулась. Он сидел в желтом от света вагоне. Видел лица тех, с кем был. Казалось, они чуть-чуть фосфоресцируют. Легкий, маленький светик расходился от каждого. И двигаются вроде медленно, как будто плавают. Голоса чуть-чуть, кажется, глуше. Сосредоточиться, напрячься на секунду, – все нормально, говорят как обычно, лица как обычно, движения. Отпустить – опять все сползает, съезжает.

"Ф-у-у, мать..."

Они расстались где-то на полпути между станцией и его домом. Он попрощался, как манекен. Дальше он шел один. Фонари светили как-то чуть-чуть масляно. С жуткой масляной ласковостью. И мрак вокруг был какой-то мягкий. Мягкий, медленно и нежно крадущийся, подкрадывающийся, как будто желающий нежно погладить. Он мягкий, нежный, но жуткий. Жуткий, страшный. Он добрался до дома и там лег на свою кровать, свернувшись. Люстра светила темно. Он повернулся лицом к стене. Темный, шевелящийся в глазах узор ковра. Так он лежал на самом дне.

Вдруг что-то взорвалось в нем, в голове. Гигантская рыбина ударила хвостом. Обезумев, он резко вскочил, сиганул зайцем с кровати, хотя миг назад сил не было. Он очутился на середине комнаты, прижав ладони к голове. Он ничего не понимал, не узнавал. Слепящий свет, знакомые предметы, но все равно непонятно откуда взявшиеся. В коридоре он стал по-быстрому завязывать шнурки.

– Да так я, ненадолго.

Он шел к Олегу, который жил в соседнем парадняке, так что одеваться было не нужно, только натянуть башмаки. Олег жил один, к нему можно и в двенадцать, а сидеть хоть до трех. Он ничего не думал, он шел. Как, к тебе можно? Ну, давай. Он сел в кресло и начал курить. Здесь можно курить в комнате. Огромное преимущество. Просидел с час. Машинально разговаривал с Олегом. Вроде отошел. Ну, пока. Спасибо за приют.

Пошел домой. Холод на горячую голову, успевшая появиться мелкая морось налететь, обсесть, как саранча. Так, это дом, это мой парадняк, это лестница, лифт, кнопка, все нормально – думалось ему. Он думал очень осторожно, еле-еле, чтобы случайно не задеть, не сдвинуть что-нибудь своими мозгами, чтобы мир опять не стал ужасен, чтобы его внутренний ужас не сомкнулся с внешним, чтобы он не утонул в этом сплошном, слившемся ужасе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю