Текст книги "Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 3. С-Я"
Автор книги: Павел Фокин
Соавторы: Светлана Князева
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
ТИХОМИРОВ Лев Александрович
19(31).1.1852 – 16.10.1923
Революционный народник, публицист, член исполнительного комитета «Народной воли»; с конца 1880-х, после отхода от революционной деятельности, – монархист и консерватор. Сочинения «Почему я перестал быть революционером» (1888), «Начало и концы» (М., 1890), «Борьба века» (М., 1895), «Монархическая государственность» (М., 1905), «Апокалипсическое учение о судьбах и конце мира» (Сергиев Посад, 1907), «Гражданин и пролетарий: Социально-политические очерки» (М., 1908), «Государство, свобода и христианство» (Симферополь, 1912) и др. Редактор газеты «Московские ведомости» (1909–1913).
«Я увидел – испуганную, мрачно-встрепанную, небольшого росточку сухую фигурку в очках; исподлобья уставилась: малой бородкою, носом курносеньким, складками лба и мохрами; впустил, указав мне на вешалку; я с любопытством разглядывал облик некогда „опаснейшего“ конспиратора, ныне – отъявленного ретрограда.
Совсем нигилист!
Серо вставшие он заерошил ерши; изборожденный морщинками лоб; улепетывающие не глаза, а глазенки: с напугом беспомощным, скрытым за блеском очковым; и черные, черствой полоской зажатые губы в усах, то и дело кусаемые; бороденка проседая: малым торчком; очень впалая грудь, изможденное тело – сухое, худое; поношенный серый пиджак; что-то черное, вроде фуфайки, под серым жилетом; походка с подъерзом – совсем не солидная: легкая; шмыгающий нетопырь!» (Андрей Белый. Начало века).
«Лев Тихомиров, бывший член ЦК партии „Народная воля“, а затем верующий и церковный человек и редактор „Московских Ведомостей“, был близок с моим отцом еще в ХIХ веке. Его жена в начале 1901 года стала крестной моей матерью. К детской вере Лев Тихомиров вернулся в Париже, где он жил эмигрантом после убийства Александра II в 1881 году и разгрома партии, вернулся, кажется, под влиянием своего старшего сына Александра, тогда еще очень юного, а в конце концов ставшего епископом Тихоном и умершего в Ярославле, кажется, в конце второй мировой войны. Сам Лев Тихомиров умер в начале 20-х годов в Загорске [Сергиев Посад. – Сост.], в своей семье и еще в своем доме на Московской улице (проспект Красной Армии, д. 30), но в большой скудости, почти в нищете. Я помню его великолепную квартиру на Петровке в эпоху редакторства правительственной газеты, на втором этаже особняка, с громадным его кабинетом и еще более громадным холодным залом, где очень редко кто собирался, а когда собирались, то, как мне рассказывали мои старшие сестры, было всегда скучно.
…Скучно было у Тихомирова не только в зале, но и везде, и я, тогда еще совсем мальчик, это чувствовал. Лев Александрович давал тон всему, а это был человек, отрешенный от обыденной жизни и погруженный в жизнь мысли, жизнь горячую и живую, но замкнутую в себе и часто не замечающую живых людей.
Конечно, Лев Александрович боролся непреклонно и страстно в книгах, статьях и выступлениях за тепло в мире, за сохранение этого уходящего из мира тепла, но не знал, что надо начинать с борьбы за тепло в собственном доме. Впрочем, даже этот холодок в его доме я любил и люблю за какую-то его особенную тихомировскую неотмирность. Он воевал за то, что он понимал как христианскую государственность, и свою жизнь воспринимал как жизнь в окопах этой войны» (С. Фудель. Воспоминания).
«Лев Александрович Тихомиров, известный революционер и эмигрант, вернувшийся потом в Россию, был двоюродным братом моей матери… Я не помню, сколько лет было в 1917 году Льву Александровичу. Почти совсем седой, очень живой и подвижный, энергичный, сухой, оживляясь, он походил на молодого человека. Он работал тогда над книгой об Апокалипсисе, часто ездил в Сергиев Посад, все время был занят то чтением, то писанием. Порой он мне рассказывал о прошлом – и глаза его загорались; у него появлялся особый блеск в глазах, недаром в свое время, как рассказывал мне отец, товарищи по партии называли Тихомирова „Лев Тигрович“.
Возвращение Тихомирова в Россию и его разрыв с революционным движением в свое время наделали много шума. Это был больной вопрос для нашей семьи… Я никогда не расспрашивал об этом Льва Александровича, но из отдельных его высказываний вынес впечатление, что в душе он так и остался до конца революционером, что царский режим он считал обреченным даже тогда, когда решил поддерживать его, что разочарование касалось методов революционного движения и людей, принимавших в нем участие – особенно за границей, но не самой идеи» (Ю. Терапиано. Встречи).
ТИХОНОВ Александр Николаевич
псевд. А. Серебров;
20.10(1.11).1880 – 27.8.1956
Прозаик, мемуарист. Редактор журнала «Летопись» (1915–1917), заведовал издательствами «Парус» (1908–1917), «Всемирная литература» (1918–1924). Соратник М. Горького.
«[А. Блоком] тонко был охарактеризован своей речевой манерой директор нашего издательства Александр Николаевич Тихонов (Серебров), единственный среди нас деловой человек, очень властный и требовательный. На заседаниях нашей коллегии он всегда говорил сжато, отрывисто – и только о деле. Блок чудесно отразил его характер в ритмическом рисунке его фраз. „Реплики этого лица, – указал он в примечании к пьеске, – имеют только мужские окончания“. И придал каждой реплике сухую обрывчатость: „Кому ж такую поручить статью?//…………………..// Итак, Корней Иванович, сдайте нам// Статью в готовом виде не поздней,// Чем к Рождеству“» (К. Чуковский. Александр Блок).
«Александр Николаевич Тихонов всегда как бы приносил с собой дыхание целой литературной эпохи. Он был до того пропитан воздухом литературы, до того был ей предан, что, вероятно, не пропустил ни одного дня в своей жизни без содействия любимому делу.
М. Горький, жадный и пытливый собиратель людей способных и одаренных, нашел Тихонова еще в ту пору, когда молодой инженер-золотоискатель, может быть, и не помышлял о литературе. За добрую четверть века ни одно начинание Горького не обходилось без Тихонова. Люди старшего поколения помнят и журналы „Современник“ и „Летописи“, и издательство „Парус“, в котором вышли первые сборники пролетарских писателей и первая, по-настоящему изданная книга молодого Маяковского; современники помнят и издательство „Всемирная литература“, которое с замечательным размахом должно было представить литературы всех стран мира, и „Историю молодого человека“, и „Библиотеку исторических романов“. Во всех этих делах у Горького был не только отличный по своим деловым качества помощник, но и помощник умный, много знавший и много умевший.
Тихонов никогда не спешил. Спешка была ему не свойственна. Его нельзя было увидеть и озабоченным. Он всегда был ровен, спокоен, в меру деловит, и как-то само собой получалось, что книги во множестве выходили в издательствах, которыми Тихонов заведовал, как вовремя выходили и очередные книжки журналов, хозяйственным распорядителем редакций которых он значился.
Начиная свою литературную деятельность, Тихонов выбрал себе искательскую фамилию Серебров: он был родом из обиталища золотоискателей – Екатеринбурга, и в его высокой, чуть дородной фигуре было многое от уральцев, людей закаленной породы и строгих правил. Тихонов никогда не кривил душой, ни в одном деле не увиливал в сторону, предпочитая прямой разговор извилистой неправде. Он шел по жизни уверенно, как человек с чистой совестью, не подлаживаясь под чужие характеры, а с достоинством утверждая свое собственное понимание вещей и отношение к литературе.
– В литературе надо жить красиво, – сказал он мне как-то. – Надо не только уметь хорошо писать, но писатель должен быть и душевно красивым.
В его понимании душевная красота заключалась прежде всего в уважении к человеку и безоговорочной порядочности.
…След в литературе писатель оставляет в своих книгах: это след зримый, вещественный. Есть, однако, и след незримый, но не менее важный для дела литературы: это работа деятеля, организатора литературной жизни, помогавшего другим писателям создавать книги. Тихонов делал это всю свою жизнь. Если можно так выразиться, он был не только музыкантом в оркестре, но и сам представлял собой оркестр по многообразию своей деятельности. Я не помню почти ни одного горячего литературного дела, в котором Тихонов так или иначе не принял бы участия. Всюду он появлялся достойно и неспешно, был составной, неотъемлемой частью нашей литературы, радовался всем ее удачам и болел всеми ее горестями.
…Образ этого уральского золотоискателя, намывшего впоследствии немало золота в литературе нашей, останется не только как образ писателя, но и как замечательного литературного деятеля» (В. Лидин. Люди и встречи).
ТОЛСТОЙ Алексей Николаевич

29.12.1882 (10.1.1883) – 23.2.1945
Прозаик, драматург, поэт. Стихотворные сборник «Лирика» (М., 1907), «За синими реками» (СПб., 1911). Сборник рассказов «Сорочьи сказки» (СПб., 1910). Повести «Детство Никиты» (1920), «Похождения Невзорова, или Ибикус» (1924). Романы «Две жизни» (1911), «Хромой барин» (1912), «Сестры» (1922), «Аэлита» (1923) и др. Пьесы «Нечистая сила» (1916), «Касатка» (1916), «Мракобесы» (1917) и др. С 1918 по 1923 – за границей.
«Большой, толстый, прекрасная голова, умное, совсем гладкое лицо, молодое, с каким-то детским, упрямо-лукавым выражением. Длинные волосы на косой пробор (могли бы быть покороче). Одет вообще с „нынешней“ претенциозностью – серый короткий жилет, отложной воротник à l’enfant [франц. как у ребенка. – Сост.] с длиннейшими острыми концами, смокинг с круглой фалдой, которая смешно топорщится на его необъятном arrière-train [франц. заду. – Сост.]. И все-таки милый, простой, не „гениальничает“ – совсем bon enfant [франц. добрый малый. – Сост.]» (Р. Хин-Гольдовская. Дневник. 8 января 1913).
«В ту пору [начало 900-х. – Сост.] он был очень моложав, и даже бородка (мягкая, клинышком) не придавала ему достаточной взрослости. У него были детские пухлые губы и такое бело-розовое, свежее, несокрушимо здоровое тело, что казалось, он задуман природой на тысячу лет. Мы часто купались в ближайшей речушке, и, глядя на него, было невозможно представить себе, что когда-нибудь ему предстоит умереть. Хотя он числился столичным студентом и уже успел побывать за границей, но и в его походке, и в говоре, и даже в манере смеяться чувствовался житель Заволжья – непочатая, степная, уездная сила.
Посередине комнаты в „Кошкином доме“ стоял белый, сосновый, чисто вымытый стол, усыпанный пахучими хвойными ветками, а на столе в идеальном порядке лежали стопками одна на другой толстые, обшитые черной клеенкой тетради. Алексей Николаевич, видимо, хотел, чтобы я познакомился с ними. Я стал перелистывать их. Они сплошь были исписаны его круглым, размашистым, с большими нажимами почерком. Тетрадей было не меньше двенадцати. Они сильно заинтересовали меня. На каждой была проставлена дата: „1901 год“, „1902 год“, „1903 год“ и т. д. То было полное собрание неизданных и до сих пор никому не известных юношеских произведений Алексея Толстого, писанных им чуть ли не с четырнадцатилетнего возраста! Этот новичок, начинающий автор, напечатавший одну-единственную незрелую книжку – „Лирика“ (1907), имел, оказывается, у себя за плечами десять-одиннадцать лет упорного литературного труда. Своей книжки он настолько стыдился, что никогда не упоминал о ней в разговоре со мною.
…После книги „За синими реками“ он почти отказался от писания стихов и, напечатав свои ранние повести, сразу же завоевал себе первую славу.
Слава, вначале не слишком-то громкая, оказалась ему к лицу. Он стал еще более осанистым, в его голосе послышалась барственность, на его прекрасных молодых волосах появился французский цилиндр. Артисты, живописцы, писатели охотно приняли его в свой заманчивый круг. Все они как-то сразу полюбили Толстого. Со многими из них он стал на „ты“.
Холодноватый и надменный с посторонними, он в кругу этих новых друзей был, что называется, душа нараспашку. Весельчак и счастливец – таким он казался им в те времена, в давнюю пору своих первых успехов.
Когда он, медлительный, импозантный и важный, появлялся в тесной компании близких людей, он оставлял свою импозантность и важность вместе с цилиндром в прихожей и сразу превращался в „Алешу“, доброго малого, хохотуна, балагура, неистощимого рассказчика уморительно-забавных историй из жизни своего родного Заволжья.
В такие минуты было трудно представить себе, что этот беззаботный „Алеша“, с такими ленивыми жестами, с таким спокойным, даже несколько сонным лицом, перед тем как явиться сюда, просидел за рабочим столом чуть не десять часов, исписывая целые кипы страниц своим круглым старательным почерком.
Едва ли кому было в то время понятно, что эти приливы веселости необходимы ему при той огромной нагрузке, которую он взвалил на себя, – подмастерье, тратящий все силы души на то, чтобы сделаться мастером. Именно оттого, что он проводил каждый свой день за работой, к вечеру его постоянно тянуло резвиться, шалить, каламбурить, рассказывать смешные небылицы. Здесь был его отдых, облегчавший ему его целодневный писательский труд.
…В ту пору его можно было видеть на всех юбилеях, вернисажах, театральных премьерах, – и на воскресных посиделках Сологуба, и на всенощных радениях Вячеслава Иванова, и на сборищах журнала „Аполлон“, и на вечеринках альманаха „Шиповник“.
Добродушный, по-деревенски здоровый, он чаще всего почему-то вспоминается мне в гостях, за семейным обедом, когда он неторопливо и непринужденно рассказывает, чуть-чуть похохатывая и изредка проводя рукою по правой щеке сверху вниз, словно умывая лицо (его излюбленный жест), какой-нибудь потрясающе нелепый, диковинный, анекдотический случай, и кто-нибудь уже выбежал из-за стола – отсмеяться» (К. Чуковский. Современники).

«Плотный, крутоплечий, породистый, выхоленный и расчесанный, как премированный экземпляр животноводческой выставки. В спадающей на уши парикообразной прическе, в модном в те годы цветном жилете и в каких-то особенного фасона больших воротничках – сознательное сочетание старинного портрета и модного дендизма.
Веселые карие глаза „с наглинкой“ жадно шныряют по всему миру: им, как молодым псам, – все интересно. Но вот они делают стойку: Толстой внимательно прислушивается к вспорхнувшей перед ним в разговоре мысли. Из нижней, розово-вислой части его крупного красивого лица мгновенно исчезает полудетская губошлепость. Уже не слышно его громкого „бетрищевского“ – ха-ха-ха. На лбу Алексея Николаевича появляются складки – он думает: медленно, упорно, туго. Нет, он не глуп, как меня уверяли в Москве, хотя и не мастер на отвлеченные размышления. Думает он, правда, не умом, но думает крепко всей своей утробой, страстями и инстинктами. В нем, как в каждом художнике, сильна память, но не платоновская „о вечном“, а биологическая – о прошлом. Когда Толстой разогревается в разговоре, в нем чувствуется и первобытный человек, и древняя Россия» (Ф. Степун. Бывшее и несбывшееся).
ТОЛСТОЙ Лев Николаевич

граф, 28.8(9.9).1828 – 7(20).11.1910
Прозаик, драматург, публицист, общественный деятель. Повести «Детство» (1852), «Отрочество» (1854), «Юность» (1857), «Люцерн» (1857), «Казаки» (1863), «Смерть Ивана Ильича» (1886), «Крейцерова соната» (1891), «Дьявол» (1889–1890; опубл. 1911), «Хаджи-Мурат» (1896–1904; опубл. 1912), «Отец Сергий» (1890–1898; опубл. 1912), «После бала» (1903; опубл. 1911) и др. «Севастопольские рассказы» (1855). Романы «Война и мир» (1865–1869), «Анна Каренина» (1876–1877), «Воскресение» (1899). Пьесы «Власть тьмы» (1886), «Плоды просвещения» (1891), «Живой труп» (1900; опубл. 1911). Публицистические эссе «Исповедь» (1884), «В чем моя вера?» (1884), «Исследование догматического богословия» (1880), «Соединение и перевод четырех Евангелий» (1881), «Что такое искусство?» (1898) и др. Организатор и один из деятельных участников издательства «Посредник» (с 1884).
«Когда мы сели за чайный стол, Льва Николаевича в комнате не было. Но вот он вошел, и меня поразила легкость его движений и походки, тонкость и стройность его фигуры. Синяя блуза удивительно складно на нем сидела и как-то очень к нему подходила и гармонировала с его головой и обросшим бородой каким-то мужицким лицом. Только глаза особенно зорко, остро и пронзительно глядели. Меня всегда поражала сила и острота его взора, когда, бывало, его встретишь на Смоленском бульваре. Он шел своей легкой походкой в немного потертом, черном зимнем пальто с барашковым воротником и рыжей мягкой войлочной шапочке. Или помню, как он ехал на конке по Пречистенке, стоя, облокотившись, на задней площадке, глядел прямо перед собой на закат и о чем-то думал. Взгляд его глаз поражал своей силой и зоркостью, точно он насквозь все им пронизывал. Хотя это было мимолетным впечатлением, но оно надолго оставалось и казалось, так и видишь этот взгляд» (М. Морозова. Мои воспоминания).
«Ни одна фотография, ни даже писанные с него портреты не могут передать того впечатления, которое получалось от его живого лица и фигуры. Разве можно передать на бумаге или на холсте глаза Л. Н. Толстого, которые пронизывали душу и точно зондировали ее! Это были глаза то острые, колючие, то мягкие, солнечные. Когда Толстой приглядывался к человеку, он становился неподвижным, сосредоточенным, пытливо проникал внутрь его и точно высасывал все, что было в нем скрытого – хорошего или плохого. В эти минуты глаза его прятались за нависшие брови, как солнце за тучу. В другие минуты Толстой по-детски откликался на шутку, заливался милым смехом, и глаза его становились веселыми и шутливыми, выходили из густых бровей и светили. Но вот кто-то высказал интересную мысль, – и Лев Николаевич первый приходил в восторг; он становился по-молодому экспансивным, юношески подвижным, и в его глазах блестели искры гениального художника» (К. Станиславский. Моя жизнь в искусстве).
«„Толстой-старец – это поэма…“ и это истинная правда, как правда и то, что „Толстой – великий художник“ и как таковой имеет все слабости этой породы людей. В том, что он художник – его оправдание за великое его легкомыслие, за его „озорную“ философию и мораль, в которых он, как тот озорник и бахвал парень в „Дневнике“ Достоевского, похваляется, что и „в причастие наплюет“. Черта вполне русская. И Толстой, как художник, смакует свою беспринципность, свое озорство, смакует его и в религии, и в философии, и в политике. Удивляет мир злодейством, так сказать. Лукавый барин, вечно увлекаемый сам и чарующий других гибкостью своего великого таланта.
Деловитая и мирская гр. Софья Андреевна не раз говорила мне в Ясной Поляне, сколько увлечений, симпатий и антипатий пережил Лев Николаевич. Он еще недавно восхищался характером и царствованием Николая Павловича, хотел писать роман его эпохи, теперь же с редким легкомыслием глумится над ним.
Провожая меня, как я и писал тебе, Толстой „учительно“ говорил, что даже „православие“ имеет неизмеримо больше ценности, чем грядущее неверие. Рядом с этими покаянными словами издаются за границей „пропущенные места“ из „Воскресения“, где он дает такой козырь в руки неверию.
Сколько эта барская непоследовательность, „блуд мысли“, погубила слабых сердцем и умом, сколько покалечила, угнала в Сибирь, один Бог знает! И все ведь так мило, искренне и очаровательно, при одинаковой готовности смаковать „веру“ умного мужика Сютаева и вошь на загривке этого самого Сютаева.
Как часто этот „смак художника“ порождает острую мысль, хлесткую фразу, а под удачливую руку и целую систему, за которой последователи побегут, поломают себе шею. Он же, „как некий бог“, не ведая своей силы, заманивая слабых, оставляет их барахтаться в своих разбитых, покалеченных идеалах.
„Христианство“ для этого, в сущности, нигилиста, „озорника мыслей“, есть несравненная тема. Тема для его памфлетов, остроумия, гимнастики глубокомыслия, сентиментального мистицизма и яростного рационализма. Словом, Л. Н. Толстой – великий художник слова, поэт и одновременно великий „озорник“. В нем легко уживаются самые разноречивые настроения. Он обаятелен своей поэтической старостью и своим дивным даром, но он не „адамант“» (М. Нестеров. Письмо. 31 августа 1906).

Лев Толстой
«Мы уже начинали усаживаться, когда из дальней двери налево, шмыгая мягкими ичигами, вышел небольшой, худенький старичок в подпоясанной блузе. Длинная блуза топорщилась на осутуленной спине.
Он шаркал довольно быстро, тотчас стал здороваться. Но меня поразило почему-то, что он – маленький. Это – Лев Толстой? Если все бесчисленные портреты, которых мы навидались так, что они точно вросли в нас, если они – Толстой, то этот худенький старичок не Толстой. Словом, – не могу их соединить, нового живого – с неживым и привычным.
…Привычно усталым голосом Толстой говорит привычные вещи. О жизни… о молитве… Толстой заговорил неодобрительно о современных стихотворцах, упомянул Сологуба…
…Мы говорим, конечно, о религии, и вдруг Толстой попадает на свою зарубку, начинает восхвалять „здравый смысл“.
– Здравый смысл – это фонарь, который человек несет перед собою. Здравый смысл помогает человеку идти верным путем. Фонарем путь освещен, и человек знает, куда ставить ноги…
Самый тон такого преувеличенного восхваления „здравого смысла“ раздражает меня, я бросаюсь в спор, почти кричу, что нельзя в этой плоскости придавать первенствующее значение „здравому смыслу“, понятию к тому же весьма условному… И вдруг спохватываюсь. Да на кого я кричу? Ведь это же Толстой! Нет, я решительно не могу соединить худенького, упрямого старичка с моим представлением о Льве Толстом. Не то, что этот хуже или лучше: а просто Львов Толстых для меня все еще два, а не один.
В сущности же маленький старичок говорит именно то, что говорит и пишет Л. Толстой все последние годы. Я понимаю, что Толстой – „материалист“. Но я понимаю (утверждаю это и теперь), что Толстой – совершенно такой же „материалист“, как и другие русские люди его поколения, религиозно-идеалистические материалисты. Только он, как гениальная, исключительной силы личность, довел этот идеалистический материализм до крайней точки, где он уже имеет вид настоящей религии и отделен от нее лишь одной неуследимой чертой.
Переступил ли ее Толстой? Переступал ли в какие-нибудь мгновения жизни? Вероятно, да. Думаю, что да. Мы говорили о воскресении, о личности, и вдруг Толстой произнес, ужасно просто, – потрясающе просто:
– Когда умирать буду, скажу Ему: в руки Твои передаю дух мой. Хочет Он – пусть воскресит меня, хочет – не воскресит, в волю Его отдамся, пусть Он сделает со мной, что хочет…
После этих слов мы все замолчали и больше уже не спорили ни о чем» (З. Гиппиус. Живые лица).

Лев Толстой




























