Текст книги "Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 3. С-Я"
Автор книги: Павел Фокин
Соавторы: Светлана Князева
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
СИДОРОВ Юрий Ананьевич
13(25).11.1887 – 21.1(3.2).1909
Поэт, студент философского факультета историко-филологического факультета Московского университета. Сборник «Стихотворения» (М., 1910; посмертный, с сопроводительными статьями Андрея Белого, С. Соловьева, Б. Садовского).
«Неожиданные черты сочетались в Юрии Сидорове.
Окаменелое, желтое, безволосое, похожее на маску лицо египетского аскета оживлялось детской улыбкой. Он любил Византию и творения отцов Восточной церкви. Сам читал на клиросе и называл себя „анагностом“; он любил французский XVIII век, еще более Вальтера Скотта и Гейнсборо; некоторые стихи его отравлены ядом Бердслея и Сомова» (Б. Садовской. Юрий Сидоров).
«У Сидорова была непоколебимая вера в нравственную высоту чистого искусства, но в нем не было узости, иногда присущей людям, в которых мы находим все задатки проповедника: проповедь его заключалась в нем самом: в том, как он подходил к человеку, как этому человеку умело освещал он его самого… С появлением его в том или другом кружке он невольно делался центром; это происходило само собой; говорившие с Сидоровым хоть раз серьезно – уже не могли его забыть никогда: он сам являлся олицетворением и воплощением нравственной связи, без которой невозможна никакая группировка людей.
…Юрий Ананьевич говорил много и жарко; слова его были всегда замечательны; они были гибки и тонки, светясь проницательностью, умом, и всегда невзначай, поражая эрудицией; но вовсе не умные речи влекли нас… Он всегда говорил не о том, чем он был; за словами его вставала непередаваемая красота его молчаливой души, которая сказывалась в жесте и в ритме, с которым он подходил к людям» (Андрей Белый. Дорогой памяти Ю. А. Сидорова).
«Ю[рий] А[наньевич] считал себя православным и, как мы узнали после его смерти, готовился надеть священническую рясу. Все это у него сплеталось с обаянием настоящей культуры, которую нужно носить в крови и нельзя купить ни за какие деньги. Не соглашаясь с ним, мы поддавались этому обаянию, слушали его прелестные стихи и ждали от нашего друга многого, хотя не было человека более праздного, чем он. Но в этой праздности было какое-то очарование, ведь искусство ничего не делать – одно из самых трудных. …Если сказать, что он писал стихи и очаровывал блеском своего ума, то этого будет еще слишком мало для обозначения сути такого безделия. В кармане студенческой тужурки Ю. А. носил томик дешевого суворинского издания Пушкина. Пожалуй, в чтении Пушкина и заключалось его безделие. Оно было именно таким, какое нужно поэту. Вместе с тем я со времени его смерти не встречал собеседника более очаровательного. Дело было даже не в уме, а в способе рассматривать вещи и увлекаться всевозможными и часто противоположными мыслями.
…Кажется, в январской книге „Русской мысли“ была напечатана рецензия Ю. А. на легкомысленную и вздорную книжку Чулкова „Покрывало Изиды“. Покрывало он приподнял и показал, что за ним скрывается полное невежество автора. Нам передавали, что В[алерий] Я[ковлевич], прочитав эту рецензию, сказал: „Вот человек, который нам нужен“. Довольно скоро кн[игоиздательст]во „Альциона“ издало сборник его стихов, изящных, грациозных и зачастую глубоких. В памяти его друзей остался его образ, запечатленный той духовной красотой, которая отличает избранников» (К. Локс. Повесть об одном десятилетии).
СИМОВ Виктор Андреевич
2(14).4.1858 – 21.8.1935
Художник театра. Главный декоратор МХТ – МХАТ. Оформил 37 спектаклей.
«В истории Художественного театра художнику Симову Виктору Андреевичу принадлежит значительное и почетное место. В декоративном искусстве он явился не только новатором, но и бесспорно создателем стиля МХТ. Знаток и любитель русской старины, он дает замечательное оформление первой постановке театра в „Царе Федоре“; в пьесах Чехова он чувствует и ощущает то новое и характерное, что они несут, и создает обстановку, наполненную необходимым содержанием и настроением, как в „Чайке“, „Дяде Ване“, „Трех сестрах“, „Иванове“, „Вишневом саде“. Когда театр ставит „Снегурочку“, Симов едет на Крайний Север, к Архангельску, и привозит оттуда зарисовки видов, характерных народных сцен, подлинные народные одежды, уборы, материи, а также подлинного идола, замечательно сделанного рукой неведомого лопаря. И все это дает нечто небывалое и невиданное на театральных сценах. Для пьесы „На дне“ Симов идет ночью в трущобы Хитрова рынка и затем подносит театру не только внешний образ ночлежки, но и внутреннее содержание этого образа. Замечательные декорации в „Юлии Цезаре“, – как улица Рима, Сенат, поле битвы, – навеяны поездкою в Рим и в Помпею. Он умел разрешать самые сложные проблемы реальной театральной постановки, как бы ни были они загадочны по замыслу. У него не было ни на что ответа: „нельзя“; был один ответ: „надо“.
Он интересовался не только декорациями, но и самой пьесой, ее толкованием, режиссерскими и актерскими заданиями; он умел, когда нужно, приносить и самого себя как художника в жертву общей идее постановки.
– На наше счастье, в лице Симова мы нашли художника, который шел навстречу режиссеру и актеру, – говорил о нем Станиславский. – Он являл собою редкое в то время исключение, так как обладал большим талантом и знанием не только в области своей специальности, но и в области режиссуры.
С открытия Художественного театра в течение десяти сезонов Симов был единственным декоратором МХТ и дал оформление тридцати семи пьесам. Это был не только одаренный и уважаемый художник, но и близкий друг театра» (Н. Телешов. Записки писателя).
СИНЕЛЬНИКОВ Николай Николаевич
31.1(12.2).1855 – 19.4.1939
Режиссер, актер, театральный деятель. На сцене с 1874. Играл на сценах Житомира, Николаева, Ставрополя, Владикавказа, Казани. С 1900 – главный режиссер театра Корша в Москве. Постановки: «Плоды просвещения» Л. Толстого (1893), «Дядя Ваня» Чехова (1897), «Дети Ванюшина» Найденова (1901), «Мария Стюарт» Шиллера (1907), «Снегурочка» Островского (1909), «Гамлет» Шекспира (1914), «Ревизор» Гоголя (1916) и др.
«Он был прекрасным учителем сцены, обладал настоящим педагогическим чутьем, точно знал сильные и слабые стороны каждого из приглашаемых им в труппу актеров. Он великолепно организовывал театральный процесс, умел вести театр в целом, не опускать уровень ежедневных спектаклей (он бывал чуть ли не на каждом из них) и в то же время сосредоточивал внимание на отдельном актере, нередко увозил того или иного из них домой для индивидуальных занятий и т. д. Но главным было то, что он по-режиссерски точно выстраивал спектакли. Он умел определять и отделывать ударные куски. Он знал, что в первом акте надо выделить и разработать именно эти две или три сцены, во втором и третьем также безошибочно находил моменты, на которых следует сосредоточить внимание актеров и публики, и понимал, что все остальное, происходящее между этими кульминациями, не очень важно. Спектакль строился на ударных сценах. Каждая из них захватывала зрительный зал, а затем зритель отдыхал, подспудно ожидая следующего ударного куска. Синельников пользовался каким-то очень существенным законом театрального восприятия: ведь когда пытаешься восстановить в памяти свои впечатления об актерском исполнении, то всегда вспоминается общий рисунок роли и ярко вспыхивают отдельные, прочно врезавшиеся в сознание куски. …Синельников умел добиться и того, чтобы спектакль сохранял своеобразную свежесть – при нем фактически на зрителя выносилась одна из последних репетиций, когда актеры уже твердо знают общие очертания роли, но чувствуют себя свободными в мелочах сценического поведения. При Синельникове успех театра Корша во многом определялся этой свежестью отношения к очередному спектаклю, незаигранностью и ненадоедливостью того, что делается на сцене» (П. Марков. Книга воспоминаний).
«На репетициях на авансцену ставилась соломенная кабинка-кресло, как бывает на морских купаниях, защищавшая Николая Николаевича от сквозняков, гуляющих по сцене. В ней удобно и уютно устраивалась его маленькая фигурка. Он весь превращался в слух и внимание, зоркие глаза, не отрываясь, смотрели на актеров. Каждая удачная интонация, искренняя, правдивая нота вызывали на лице его улыбку одобрения, и он ласково подговаривал: „Так. Так. Хорошо. Превосходно“. Если же на сцене слова звучали фальшиво, холодно, то Николая Николаевича всего корежило, он сжимал кулачки, на лице появлялась гримаса, и из груди вырывалось нечто вроде стона. Актер глядел на него, как в зеркало. Иногда Николай Николаевич вскакивал и начинал показывать, как надо играть. Особенно удачно показывал он женщинам; он тонко понимал женскую психологию, ловко изображал все женские повадки.
Николай Николаевич вообще предпочитал женское общество мужскому. Он подходил к женщине мягко и ласково и так деликатно преподносил самое неприятное замечание, что его легко выслушивали.
Большой знаток женского туалета, он всегда давал нам советы, как одеться не только на сцене, но и в жизни.
…Н. Н. Синельников любил изящные, большей частью переводные с французского, иногда с английского комедии. Он любил красиво обставленную сцену, уютные уголки, в которых живописно располагал изящно одетых женщин и мужчин, искусно освещал группы лампами, прикрытыми нежно окрашенными абажурами, ставил много цветов. Тонко разобрать комедийный диалог было любимым занятием Николая Николаевича, и он неутомимо возился с актерами до тех пор, пока не добивался кружевного плетения диалога.
…Н. Н. Синельников ясно представлял себе всех действующих в пьесе лиц и точно знал, какое впечатление он хотел произвести на зрителя спектаклем в целом. Он постепенно и незаметно вводил нас в свой замысел. „Начинаем репетицию“, – говорил он, садясь в свою соломенную будочку. Мы читали по тетрадкам, и Николай Николаевич намечал и планировал места, которые на дальнейших репетициях менялись, усложнялись и уточнялись. На второй репетиции, когда актеры более или менее знали роли и могли говорить с помощью суфлера, Николай Николаевич разбирал наши сценические взаимоотношения, вносил поправки в наше толкование и, если можно так выразиться, „приводил к одному знаменателю“ все наработанное актерами дома. Работа шла лихорадочно, возникали споры, разногласия, в результате которых все ясней и ясней вырисовывалась наша сценическая жизнь. По многу раз повторяли, пробовали, разыскивали „изюминку“ образа, „изюминку“ той или иной сцены, ловили кончик ниточки, ухватив который разматывали запутанный клубок переживаний. Репетировали иногда до пяти часов, не замечая времени, и уходили домой с новым запасом материала, над которым приходилось работать ночью. Первый спектакль давал актеру много нового и неожиданного. Реакция публики поднимала настроение, каждая отдельная роль и весь спектакль росли и углублялись, а последующие спектакли, подобно первому, являлись для нас, по существу, публичными генеральными репетициями» (Н. Смирнова. Воспоминания).
СКАЛДИН Алексей Дмитриевич
3(15).10.1889, по другим данным 1885 – 23.8, по другим данным 18.7.1943
Поэт, прозаик. Публикации в журналах «Весна», «Gaudeamus», «Сатирикон», «Аполлон», в альманахе «Орлы над пропастью», в «Альманахе муз», в сборнике «Война в русской поэзии». Сборник «Стихотворения. 1911–1912» (СПб., 1912, с посвящением «Вяч. Иванову. Брату»). Повесть «Странствия и приключения Никодима Старшего» (Пг., 1917). Погиб в ГУЛАГе.
«Поэт С., сын крестьянина, круглый сирота, поступил двенадцати лет в страховое общество лифт-боем. А в двадцать пять был директором этого общества, получал огромное жалованье, держал рысака, одевался у Калина, прочел по-французски, итальянски, гречески все, что можно было на этих языках прочесть, и был близким другом „Таврического мудреца“ – Вячеслава Иванова.
Я познакомился с С. в „Гаудеамусе“, студенческом эстетическом журнале. …Однажды я зашел в редакцию. …Кроме меня в приемной ждал еще один посетитель – розовый молодой человек, щегольски одетый, со странно-неподвижным взглядом удивительных серо-холодных глаз» (Г. Иванов. Невский проспект).
«А. Д. Скалдин появился на „Башне“ [у Вяч. Иванова. – Сост.] только в последнее время [с 1908. – Сост.]. В нем, молодом – была всегда большая солидность; сюртук служащего в страховом обществе; мужественно некрасив; улыбка черепа; твердый взгляд и сросшиеся брови; легкий румянец нездоровья. При первых словах, всегда как-то саркастических по интонации и ритму, внушал серьезное отношение; а после – легко угадывался большой ум и огненная воля.
…Он – поэт, мастер стиха; при его уме, холодном и проникновенном, его мистической глубине, особенно при силе его воли, наглядно и совершенно связанной с жизнью сердца, стихи его, казалось, могли бы быть прекрасны. Но у Алеши и фантазия, часто подсказанная странно отчетливыми сложными снами, без противоречия, но произвольно сплетается со сложным ходом мысли. Это часто делает стихи его непонятными, по крайней мере, трудными. Но есть и худшее: его стихи – не всегда поэтичны по той простой причине, что в Алеше нет детскости; нет ее во всем его складе, кроме ужасно скрытых, стыдливых движений сердца. Его мистические переживанья были остры и глубоки. Образ кости, образ железа как живые символы восставали перед ним. В образах и символах он мыслит, а не в философической связности мыслей; связи фактов, мистических фактов и художественных, направляют его. О нем Блок в своем дневнике писал: „это замечательный человек“» (С. Троцкий. Воспоминания).
«А. Скалдин в своих стихах – двойник Вячеслава Иванова, бедный, захудалый двойник. Старательно и безрадостно подбирает он ритмы, образы и темы мэтра и складывает их, как какие-нибудь кубики. Это не ученичество, иногда столь полезное. Настоящий ученик всегда приходит к учителю со своим содержанием, в его видимой покорности всегда виден задор будущего освобождения. Безволие и дряблость стихов А. Скалдина – дурной признак. …Но он недурной версификатор и подсмотрел кое-что в лаборатории Вячеслава Иванова» (Н. Гумилев. Письма о русской поэзии. 1912).
СКИТАЛЕЦ
наст. имя и фам. Степан Гаврилович Петров;
28.10(9.11).1869 – 25.6.1941
Поэт, прозаик, публицист. Сборник «Стихотворения» (кн. 1–2, СПб., 1906); «Собрание сочинений» (т. 1–3, СПб., 1906). С 1921 по 1934 – за границей.
«Скиталец – Степан Гаврилович Петров – не только читал у нас [на собраниях литературного кружка „Среда“. – Сост.] свои произведения, но приносил иногда свои знаменитые волжские гусли и пел под их звуки народные песни, что ему очень удавалось. Он засучивал по локоть рукава блузы – иного костюма он в то время не носил, – откидывал со лба пряди волос и, проговорив негромко: „Эй вы, гусли-мысли!“, начинал петь. Голос его был крепкий, приятный, грудной и выразительный бас, очень подходящий именно к народным песням, которые он хорошо знал и хорошо чувствовал. И не удивительно, потому что он – сын крестьянина, бывшего крепостного, потом столяра и рабочего, потом вольного гусляра, два года бродившего с мальчиком-сыном по ярмаркам и распевавшего свои песни, что и отразилось на жизни и творчестве Скитальца. Исключенный за политическую неблагонадежность из последнего класса самарской семинарии, Петров, в поисках жизненного пути, бродил по югу России, служа то писцом в окружном суде, то певчим в церковных хорах, то в качестве певца и актера участвовал в украинской труппе Кропивницкого; вел в „Самарской газете“ стихотворные фельетоны на злобу дня, вращался в студенческих революционных кружках, пока не встретился в 1898 году в Самаре с А. М. Горьким. Эта встреча, а затем и близость с Алексеем Максимовичем решили судьбу Скитальца; он примкнул к „Среде“, в которой принимал ближайшее участие, а когда в 1902 году Горький взял в свои руки издательство „Знание“, была издана первая книга Скитальца „Рассказы и песни“. Его стихи, полные презрения к мещанству, звучали в свое время набатом, а прозаические произведения были насыщены не только революционным настроением, но нередко характерным для Скитальца бунтарским романтизмом» (Н. Телешов. Записки писателя).
Скиталец
«Последним выступил Скиталец: огромный, на толстой шее лохматая голова, синий широкий бант вместо галстука и, конечно, в блузе. Он встал у самого края эстрады и отрывисто начал декламировать:
Пусть лежит у нас на сердце тень…
Дальше говорилось, что его песнь не понравится, сравнивал ее „с кистенем по пустым головам“. Объявил, что он явился, чтобы возвестить, что „Жизнь казни вашей ждет“… И после этих виршей в зале поднялся крик, сопровождаемый не только аплодисментами, но и стуком, топотом… Едва ли на пушкинском утре Достоевскому была сделана такая овация…
А когда он прочел: „Вы – жабы в гнилом болоте!“ – восторгу не было границ. Кончил угрозами:
Господь мой грянет грозой над вами
И оживит вас своим ударом!
Тут присутствовавший полицейский не выдержал, вскочил и закрыл собрание. Публика, как ошалелая, ринулась к эстраде с криком „качать“…
Полицейский крикнул, чтобы тушили огни, и в зале наступила темнота.
Исполнителей из артистической попросили удалиться, после чего и публика спустилась вниз; она еще долго толпилась у подъезда.
Писатели, во главе со „знаменитостью“, отправились в ресторан Большой Московский. Скиталец „заказал себе щей и тарелку зернистой икры, – вспоминает Бунин, – зачерпнул по ложке того и другого и бросил салфетку в щи: – Нет, я есть не хочу… Больно велик аплодисмент сорвал!“» (В. Муромцева-Бунина. Жизнь Бунина).
«Да почему он „скиталец“? Везде принят, все кланяются. Религиозно-философские собрания сочли „за честь“, когда он одно из них посетил, придя в середине чтений и обратив всех внимание черною блузою, ремешком и физиономией „под Максима“ [Горького. – Сост.]. Почему же он „скиталец“, и кто его „изгнал“, и откуда он „исключен“? „Качества его произведений“ никому (вероятно) не приходили на ум, пишет ли он стихами или прозой, публицистику или „так рассказы“ – никто не знает, и только всякому известно, что „есть еще другой Максим, который называется Скитальцем“, и тоже с ремешком и в блузе. Да это скорее – граф, „его сиятельство“ и уж во всяком случае „превосходительство“.
В первый раз проходят какие-то в литературе с фальшивыми физиономиями „под другого“, в чужой прическе и совершенно не своим „видом на жительство“.
Барин, который называет себя „Ванька с Сенной“» (В. Розанов. Сахарна).
СКРЯБИН Александр Николаевич
25.12.1871(6.1.1872) – 14(27).4.1915
Композитор, пианист, ученик С. Танеева, А. Аренского. Профессор Московской консерватории (1898–1904). Сочинения: «Божественная поэма» (3-я симфония, 1904), «Поэма экстаза» (1907), «Прометей» («Поэма огня», 1910); 10 сонат, поэмы, прелюдии для фортепиано и др.
«На первый взгляд Скрябин со своими закрученными усами и аккуратной бородкой мог показаться элегантным, поверхностным и банальным посетителем светских салонов. Но когда он начинал говорить о своих идеях и замыслах, его глаза зажигались, он весь светился и казался легким-легким, точно возьмет, да и взлетит (что, кстати, соответствует характеру его музыки).
…Он считал, что его миссия – написать музыку для „Мистерии“: окончательной мистерии. Она будет исполнена всего лишь один раз, и после этого окончится Эон, в котором мы живем, – этот мир кончится. Скрябин подготовлялся к этой миссии. Пока что нужно было написать „предварительное действие“, которое он уже конкретно начинал осуществлять» (Л. Иванова. Книга об отце).
«Если он был безумным, то это было увлекательное безумие. И в его присутствии это безумие пьянило, как вино. …Какая-то жгучая, не то блаженство, не то тоска светилась в его глазах и сообщалась мне, позитивисту и „естественнику“» (Л. Сабанеев. Воспоминания о Скрябине).
«Он часто гулял с отцом [Л. О. Пастернаком. – Сост.] по Варшавскому шоссе, прорезавшему местность. Иногда я сопровождал их. Скрябин любил, разбежавшись, продолжать бег как бы силою инерции вприпрыжку, как скользит по воде пущенный рикошетом камень, точно немногого недоставало, и он отделился бы от земли и поплыл бы по воздуху. Он вообще воспитывал в себе разные виды одухотворенной легкости и неотягощенного движения на грани полета. К явлениям этого рода надо отнести его чарующее изящество, светскость, с какой он избегал в обществе серьезности и старался казаться пустым и поверхностным. Тем поразительнее были его парадоксы на прогулках в Оболенском.
Он спорил с отцом о жизни, об искусстве, о добре и зле, нападал на Толстого, проповедовал сверхчеловека, аморализм, ницшеанство. В одном они были согласны – во взглядах на сущность и задачи мастерства. Во всем остальном расходились» (Б. Пастернак. Люди и положения).
«Меня всегда поражало одно и то же: какие бы вещи он ни исполнял, в каких бы настроениях он ни пребывал – я ни до, ни после Скрябина ни в чьей игре не ощущал ни физически, ни как бы „зрительным“ ухом такой звуковой палитры… Никто из многих и многих слышанных мною первоклассных пианистов не вызывал своей игрой тех и таких ассоциаций, которые возникали при игре Скрябина, и это, пожалуй, то главное, что делало или определяло игру Скрябина как исключительно ему свойственную и никому больше. …Недруги Скрябина говорили, что это не игра пианиста, а какое-то щебетанье птичек или мяуканье котят, – имея в виду и характер исполнения, и звучание инструмента. …Однако… в его игре отображалась вся его одухотворенная легкость, столь для него характерная во всех его проявлениях: в походке, например, в движениях, в жестикуляции и вскидывании головы – в разговорах. Все это было его естественной сущностью и исключало любое представление о театральности и наигранности. …Проще и вернее сказать – да простят мне музыковеды, – что характер его игры был неотделимо связан с характером посадки его за инструментом. Он всегда сидел на несколько большем, чем обычно, расстоянии от клавиатуры. Он сидел, откинув торс и вздернув голову. Вот тут-то и казалось, что пальцы его не падали на клавиатуру, а как бы порхали над ней. Все, вместе взятое, обеспечивало ту легкость звучания, которая составляла главное качество и прелесть его игры, и то „щебетанье птичек“, столь для Скрябина нужное» (А. Пастернак. Воспоминания).
«Из всех русских композиторов, с которыми мне довелось познакомиться, самое сильное впечатление на меня произвел, безусловно, Александр Скрябин. Это была совершенно поразительная личность. Новатор в подлинном смысле слова, деятельный изобретатель, пионер, внедрявший новые идеи не только в музыку, но и в философию. Он неустанно экспериментировал в области гармонии и инструментовки.
…Это был красивый человек, с подкрученными усами, с бородкой – ему не было сорока, когда мы встретились. Он делился со мной многими своими мыслями. Он утверждал, что музыка – такая, какой мы ее знаем, – во многих отношениях лишь сырой или грубо обработанный материал и в смысле музыкального развития мы удручающе ограниченны и поверхностны. Его крайне занимали отношения между музыкой и цветом, по его мнению, не только для слуха, но и для других чувств, таких как цветовое восприятие, вкус, запах, следовало разработать гаммы, соответствующие музыкальным. Он полагал, что необходимо исследовать все каналы эстетического восприятия. Он утверждал, что, когда кто-то слушает музыку, на него неизбежно влияет окружающая обстановка, что, когда музыку слушают, допустим, в темноте, она воспринимается совсем не так, как при свете, и что на перемены света наши ощущения отзываются точно так же, как на колебания температуры. В Москве он пригласил меня к себе и показал разработанный им аппарат для воспроизведения звука в цвете. По-моему, я видел его одним из первых. Это было действительно замечательное устройство, эффект получился необычайный. Скрябин писал в то время новое сочинение для оркестра, „Прометей“, в котором одна из партий предназначалась для световой клавиатуры с тем, чтобы звуковое исполнение сопровождалось игрою цвета на экране. Ничего похожего до сих пор никто не пробовал.
…Смерть прервала его работу над монументальным произведением, рассчитанным примерно на две тысячи исполнителей – предполагалось, что с музыкой в нем будут сочетаться такие способы эстетического воздействия, как танец, пение, речь, цвет – и даже ароматы!..» (П. Казальс. Радости и печали).
«Невольно напрашивается на сопоставление с федоровским „проектом общего дела“ эсхатологическая мечта Скрябина о создании мистерии, вернее, о художественной подготовке такого мистериального действа, которое должно положить конец этому эону и явиться гранью между двумя космическими периодами. При всей утопичности его стремлений, лучше всего обличенной его безвременной смертью, этот замысел, воодушевлявший все его художественное творчество, не есть простая фантазия, он есть симптом, полный глубокого значения, ибо свидетельствует о появлении новых зовов, предвестий и предчувствий в современной душе, и прежде всего в русской душе, как наиболее раскрытой будущему и особенно чуткой к знамениям конца» (С. Булгаков. Свет невечерний).
«Маленький Скрябин (8 лет) на вопрос: „Кого ты играешь? Баха?“ – отвечал, качая отрицательно головой: „Нет, я играю только Скрябина“» (С. Дурылин. В своем углу).