355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Фокин » Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 2. К-Р. » Текст книги (страница 5)
Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 2. К-Р.
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:40

Текст книги "Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 2. К-Р."


Автор книги: Павел Фокин


Соавторы: Светлана Князева
сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

КОКОВЦЕВ (Коковцов) Дмитрий Иванович
11(23).4.1887 – не позднее 14.7.1918

Поэт. Участник кружка «Вечера Случевского». Стихотворные сборники «Сны на Севере» (СПб., 1909), «Вечный поток» (СПб., 1911), «Скрипка ведьмы» (СПб., 1913). Одноклассник Н. Гумилева по царскосельской гимназии.

«Вспоминается мне Коковцев, способный, своеобразный поэт. И в жизни он был своеобразен. Когда на Страстной ученики говели в круглой гимназической церкви, Коковцев, большеголовый, с характерными, какими-то средневековыми чертами лица, становился впереди всех, истово крестился, долго, никого не замечая, молился, а время от времени падал ниц, касаясь лбом земли, и лежал так долго-долго. В этом не было рисовки, религиозность не была тогда в моде. Коковцева звало средневековье. Едва кончив гимназию, студентом, уехал он в Германию, бродил по старым ее городам, вдыхал готику. Вернулся он с книгой стихов „Скрипка ведьмы“. Вскоре жизнь его трагически оборвалась: он умер от холеры» (Д. Кленовский. Поэты царскосельской гимназии).

«Вот Дмитрий Коковцов, толстый и раскосый, весь в мечтах о средневековой романтике, бродит по городу с гордо поднятой головой и на концертах возвещает стихи о Тангейзере. В книжном магазине Митрофанова [в Царском Селе. – Сост.], где никто не покупал книг, желтеет на окне его поруганный мухами „Северный поток“, рядом с приключениями „Шерлока Холмса“ и „Грехами молодости“. Умер он в начале войны, в зените своей жизни» (Э. Голлербах. Город муз).

КОЛБАСЬЕВ Сергей Адамович
псевд. Ариэль Брайс, А. Брайс;
5(17).3.1898 – 30.10.1937

Поэт, прозаик. Вместе с К. Вагиновым, П. Волковым, Н. Тихоновым входил в литературную группу «Островитяне» (1921), в альманахе которой опубликовал свои первые стихи. Стихотворный сборник «Открытое море» (Пг., 1922). Сборник прозы «Поворот все вдруг: Рассказы» (Л., 1930). При его содействии в Севастополе вышла книга Н. Гумилева «Шатер» (1921). Погиб в ГУЛАГе.

«Это был худощавый, довольно высокий молодой человек с черными итальянскими глазами, быстро и много говоривший. Он был прост, приветлив, одержим литературой и необычайно легко сходился с людьми…Колбасьев был переполнен рассказами, анекдотами, пословицами из морской жизни, и все это – то трагическое, то смешное, часто непристойное – он щедро обрушивал на восхищенных слушателей. Стихи он писал тоже только о море.

…Его дружба с Гумилевым и сам гумилевский покрой его первых стихов открывал перед ним двери „Цеха поэтов“…Но в „Цех поэтов“ Колбасьев не пошел…» (Н. Чуковский. Литературные воспоминания).

КОМАРОВСКИЙ Василий Алексеевич
граф;
21.3(2.4).1881 – 8(21).9.1914

Поэт, переводчик (Бодлер, Китс). Стихотворный сборник «Первая пристань. Стихи» (СПб., 1913).

«В нем было нечто от Бодлера и Теофиля Готье, но в стихах его звучали и совсем особые мотивы, в которых ирония и надменность сплетались с русской тоской и польским изяществом. Он „Питер променял, туманный и угарный, на ежедневную прогулку по Бульварной“ и, став „примерным царскоселом“, лечил свою буйную душу „в аллеях липовых скептической Минервы“. Комаровский как бы вынашивал в себе ритмы и сам казался олицетворением ритмической речи, когда бродил мерным шагом по глухим аллеям парка. Всегда один, с головой, откинутой назад, с тростью, засунутой в карман пиджака, рассеянный, словно прислушивающийся к каким-то далеким созвучиям, он проходил своей легкой походкой в глубь парка, часами кружил по аллеям, внезапно останавливался, декламировал вполголоса стихи и вновь шагал, глядя куда-то вдаль.

…Он был весь крепкий и стремительный, его широкоплечая, сутуловатая фигура дышала свежестью и силой, но душу его точили смятение и страх, какая-то вселенская боль, которая сводила его с ума и которая разорвала его сердце в непоправимый день, начавший мировую бойню. Невольно вспоминаются его стихи о „Расе“ – увы, как иронически звучат они, как сомнительно возрождение мира и как невозможно равнодушие…

В роли поэта и художника Комаровского знали почти исключительно в кругу „Аполлона“. В живописи он был так же странен и жутковат, как и в стихах, любил искусство Византии, писал суровые головы, похожие на церковные лики. В „Аполлоне“ его считали своим, но до широкой публики он так и не дошел, ни при жизни, ни после смерти. Аристократия не приняла всерьез этого „чудака“ и „сумасброда“» (Э. Голлербах. Город муз).

«Те, кто знает Комаровского только по стихам, стихам утонченным и очень насыщенным, но на вкус иных неприятно пряным, не могут составить себе понятия об удивительной привлекательности его самого. Та свободная, странно свободная искра, которая так причудливо-необъяснимо горела во всем его существе – в его круглой, коротко остриженной голове, круглом красном лице и сутулом, крепком, широкоплечем, несколько сгорбленном корпусе, – эта искра только отчасти освещает его стихи» (Д. Святополк-Мирский. Памяти гр. В. А. Комаровского).

«К этому портрету, написанному правдиво, я бы добавил только, что В. А. не так горбился, как был нетверд на ногах – и оттого широко ставил ступни на ходу, старчески сгибая колени, а когда сидел, раздвигал ноги в стороны. Весь был развинченный, порывисто-неустойчивый. Лицо – не румяное, а сплошь красноватого оттенка, как бывает у печеночных больных. Он постоянно улыбался, но не от веселья, а от нервной и застенчивой на все отзывчивости. Редко спорил, зато рассказывать любил с увлечением, полушутя-полусерьезно всякую небывальщину.

…Комаровский был чрезвычайно образован, знал несколько языков, читал livre ouvert [бегло. – Сост.] латинских авторов и ничего не прощал своим стихам: ни лишнего слова, ни банального сравнения, ни речевого неблагозвучия. Бывали и у него промахи, но их немного» (С. Маковский. На Парнасе «Серебряного века»).

«К некоторым странностям Василия Алексеевича я давно привык. В его юморе, в любви к экстравагантностям и пародиям и в самой манере смеяться по любому поводу было что-то болезненное, надорванное, напоминавшее о том, что этот благовоспитанный, элегантно одетый молодой человек недавно еще пугал окружающих припадочной свирепостью. Но сам он нисколько не скрывал страшного недуга и мог спокойно говорить о своем бесновании в горячечной рубашке среди палаты с „мягкими“ стенами.

…К сумасшествию своему он относился двояко: и опасливо, избегая всего того, что могло хоть немножко поколебать его очень шаткое нервное равновесие, и в то же время бесстрашно: много думал и даже писал воспоминания о своих сумасшествиях. Из воспоминаний этих я запомнил одну фразу: „Несколько раз сходил с ума и каждый раз думал, что умер. Когда умру, вероятно, буду думать, что сошел с ума“. Он умер сумасшедшим. Начало войны нанесло такой удар его нервной системе, что она не вынесла, и все силы хаоса снова хлынули на него и затопили уже навсегда. В последний раз я его видел перед моим отъездом в действующую армию. Он был в состоянии крайнего возбуждения; он был обеспокоен мыслью, у кого из знакомых скорее всего он найдет охотничье ружье: он хотел идти защищать Петербург в случае немецкого десанта» (Д. Святополк-Мирский. Памяти гр. В. А. Комаровского).

КОМИССАРЖЕВСКАЯ Вера Федоровна
27.10(8.11).1864 – 10(23).2.1910

Драматическая актриса, театральный деятель. На сцене с 1890. Работала в провинциальных театрах, в Александринском театре в Санкт-Петербурге. В 1904 создала свой театр. Роли в пьесах А. Островского, А. Чехова, М. Горького, Г. Ибсена.

«В стороне от интриг, безразличная к газетной критике, вся в своих ролях, ушедшая в свое искусство. Характера мягкого, покладистая, безобидная, в этом мире театральном, где к чему ни прикоснись, – наболевшая рана самолюбия, она была само спокойствие, сама ясность, сама простота. Маленькая, тоненькая, хрупкая, не очень красивая, даже с несколько перекошенным лицом, с очаровательной озаряющей улыбкой, с прелестным голосом и, что так редко в женских голосах на нашей сцене, без всякой вульгарности…» (С. Волконский. Мои воспоминания).

«Вошла Комиссаржевская в светлом пальто, в шляпе с опущенной на лицо вуалью. По виду у нее было приподнятое настроение. Я назвала ее мысленно „звенящей“. Мне понравилось, что, здороваясь, Вера Федоровна смотрела прямо в глаза. Она стояла со слегка опущенной головой и бросала взгляд из-под ресниц в лицо собеседника. При пожатии руки ставила как бы точку. Всю ее сущность выражали глаза, которые излучали теплый свет. Они притягивали не только на сцене, но и в жизни» (В. Веригина. Воспоминания).

«Комиссаржевская очень много работала, и, конечно, ее исключительный сценический талант не был только „даром свыше“. Она была блистательно умна и понимала, что талант без упорного, беспощадного труда – ничто. Каждый день трудилась она над своей техникой, голосом, речью, дыханием, пластикой, дикцией. Детально вырабатывала разные речевые особенности: плавная, певучая речь сестры Беатрисы, немного тривиальная болтовня гамсуновской Элины, задорное, очень русское слово Дикарки – все это были образцы великого труда, великого мастерства большой умной актрисы. Дикцией Комиссаржевская владела безупречно, каждое слово, скороговорка, шепот были у нее совершенны; не только гласная была у нее звучной, но и согласная ее пела. В Вере Федоровне все было музыкально и органично. Тоненькая, хрупкая, невидная – она казалась красавицей, потому что каждое движение ее тела, лица было одухотворено. И когда эта маленькая женщина с некрасивыми чертами лица (красивыми на ее лице были только бездонные выразительные глаза) стояла в „Сестре Беатрисе“ среди сестер-монахинь, одна другой красивей, она затмевала всех, потому что такой духовной красоты и такого вдохновенья не было ни у одной из них» (З. Прибыткова. Комиссаржевская, Рахманинов, Зилоти).

«Достаточно было немного раз увидеть ее на сцене, чтобы почувствовать, до чего она бессильна, как слабеет в главных, господствующих, вековых ролях русского театра – бытовых; или, так как этих ролей она и не брала на себя, в отдельных, кратких черточках „бытового“, которые ведь не могут не встретиться в каждой роли, как они есть и в каждом положении человека, самом трагическом и случайном. Всякий герой и во всяком несчастии ведь ест, пьет, спит и, словом, не свободен от первоначальных, простейших элементов „быта“. Это и подводит нас к главной и новой черте Комиссаржевской: она была совершенно не способна передать сколько-нибудь характерно и живо, наконец – просто умело, ни одного штриха „быта“, т. е. „повседневного“, „обыкновенного“! Как это удивительно: не умеет ничего обыкновенного!! То есть – вся необыкновенна и нова(В. Розанов. Среди художников).

«Близко стоявшие к театру знали, каких душевных и физических страданий стоила Комиссаржевской каждая роль, каких мучительных сомнений в своем таланте, в своих силах, но и вместе с тем какими восторженными переживаниями, радостью творчества жила и горела ее вечно мятущаяся, полная фантазии и экстаза натура. Сколько духовной силы порой бывало в ее маленьком теле и какую громаду чувств, и светлых, и трагичных, перенесла она в жизни, так преждевременно оторванной от нее. Она и на сцену принесла всю правду своих страданий, весь трепет своих фантазий, исканий, сомнений, всю свою страстную, чуткую любовь к природе и людям. Она на сцене исповедовала свою веру и поверяла свою духовную тоску, свои радости со всем своим миром хрупких иллюзий. И все, в ком жива была душа, тянулись к ней, и старые, и малые, и всем она была нужна, и многие находили в ее переживаниях ответ на свои собственные. При чарующем звуке ее голоса верилось, что нашу жизнь, полную мелочей, обыденщины, можно иногда возвышать до истинно глубокого и прекрасного.

…Будучи драматической актрисой, В. Ф. захватывала своим проникновенным пением весь зрительный зал, исполняя в „Бесприданнице“ романс под гитару „Нет, не любил он“. Она словно гипнотизировала Паратова, а с ним и всю публику. Стон стоял в театре! В „Волшебной сказке“, среди последнего монолога в третьем действии, когда она с криком отчаяния и мучительного протеста оскорбленной женской души садилась за рояль и, нервно ударяя по клавишам, пела свое: „Душно! без счастья и воли ночь бесконечно длинна“, и дальше: „Чашу вселенского горя всю расплещи“, – она достигала неописуемого вдохновенного подъема и стихийной силы бунтующего духа. Все ее хрупкое тело дрожало и трепетало, как у раненой птицы. Изумительно она пела песенку Офелии в „Гамлете“. Великолепно мелодекламировала тургеневское „Лазурное царство“, „Как хороши, как свежи были розы“ с музыкой Аренского» (Н. Ходотов. Близкое – далекое).

«У Веры Федоровны был небольшой голос меццо-сопрано, теплого тембра. Пение ее трогало до слез – уменьем хорошо фразировать, четко говорить слова, какими-то особенностями тембровых голосовых вибраций, доходящих до вашего сердца. Этому научить нельзя. Здесь сказывается интеллект артиста, вся его художественно-артистическая природа. Звук этот был одухотворенным и таил в своем существе огромное эмоциональное начало: он был живым, трепещущим, волнующим и тревожившим ваше чувство» (В. Шкафер. Дочь моего учителя).

«Вера… умерла одиноко, во время своей последней гастрольной поездки, вдали от семьи и друзей, по ту сторону Каспийского моря, в азиатском городе Ташкенте, сломленная ужасной болезнью – черной оспой, которой она заразилась на самаркандском базаре…Бедная моя сестра! Как она всегда боялась даже мысли стать безобразной! Помню, как-то раз после спектакля мы сидели с ней на диване у камина в нашем старом петербургском доме на углу Английского проспекта. Она так любила этот коричневый изразцовый камин, что хотела забрать его с собой, если ей когда-нибудь придется покинуть этот дом, а не получится, то разбить его молотком вдребезги – „так не доставайся же никому!“. Она сказала мне тогда, что хотя часто и сомневается в себе, но где-то глубоко внутри нее живет абсолютная вера в собственное призвание. „Ничто не заставит меня отчаяться и потерять мужество, кроме ужаса стать безобразной“.

…Денег, которые остались после ее смерти, вряд ли хватило бы даже на похороны. Она была необыкновенно щедрой и, помимо затрат на свой собственный Театр, никогда не отказывалась помочь разным благотворительным организациям в поддержку бедных студентов, преподавателей, актеров, пострадавших от еврейских погромов, политических заключенных, ссыльных и т. д. Она всегда была готова, даже после изнурительного спектакля, участвовать в каком-нибудь благотворительном концерте» (Ф. Комиссаржевский. Я и театр).

«Отчего при жизни человека мы всегда так смутно и так бледно помним о нем, не умеем достаточно ценить его даже тогда, когда его бытие так бесконечно ценно, как бытие вот этой умершей юности? Вера Федоровна была именно юностью этих последних – безумных, страшных, но прекрасных лет.

Мы – символисты – долгие годы жили, думали, мучились в тишине, совершенно одинокие, будто ждали. Да, конечно, ждали. И вот в предреволюционный год открылись перед нами высокие двери, поднялись тяжелые бархатные занавесы, и в дверях – на фоне белого театрального зала – появилась еще смутная, еще в сумраке, неотчетливо (так неотчетливо, как появляются именно живые) эта маленькая фигура со страстью ожидания и надежды в синих глазах, с весенней дрожью в голосе, вся изображающая один порыв, одно устремление куда-то, за какие-то синие, синие пределы человеческой здешней жизни. Мы и не знали тогда, кто перед нами, нас ослепили окружающие огни, задушили цветы, оглушила торжественная музыка этой большой и всегда певучей души. Конечно, все мы были влюблены в Веру Федоровну Комиссаржевскую, сами о том не ведая, и были влюблены не только в нее, но в то, что светилось за ее беспокойными плечами, в то, к чему звали ее бессонные глаза и всегда волнующий голос» (А. Блок. В. Ф. Комиссаржевская).

КОМИССАРЖЕВСКИЙ Федор Федорович
23.5(4.6).1882 – 16.4.1954

Режиссер, педагог, теоретик театра. Организатор после смерти своей сестры Веры Комиссаржевской театра ее имени (1914). Постановки спектаклей «Не было ни гроша, да вдруг алтын» А. Островского (1910, Театр Незлобина, Москва), «Фауст» Гете (1912, Театр Незлобина, Москва), «Идиот» по Достоевскому (1913, Театр Незлобина, Москва), «Дмитрий Донской» Озерова (1914, Театр им. В. Комиссаржевской, Москва), «Гимн Рождеству» по Диккенсу (1914, Театр им. В. Комиссаржевской, Москва), «Лисистрата» Аристофана (1917, Театр им. В. Комиссаржевской, Москва), «Золотой петушок» (1917, Театр Зимина, Москва), «Лоэнгрин» (1918, Театр Зимина, Москва), «Борис Годунов» (1918, Театр Зимина, Москва), «Буря» Шекспира (1919, Новый театр, Москва) и др. С 1919 – за границей. После эмиграции работал в театрах Парижа, Нью-Йорка, Лондона, Вены.

«Он на меня поначалу произвел очень странное и не совсем благоприятное впечатление. Какие-то крадущиеся движения, большая голова без волос, усики и круглые большие глаза, как пуговицы. Он был похож на какого-то зверька, белка не белка, а что-то в этом роде, и все же вызывал у меня к себе интерес.

…В работе он был очень точен, пьеса у него была как партитура: к каждому действию приложены чертежи – кто где стоит, где окно, где дверь, также помечена расстановка мебели и приложена характеристика действующих лиц. Короче, у него все было тщательно продумано, проверено и записано. Поэтому репетиции шли гладко. Он знал, что ему надо от актеров, которым он все точно объяснял.

…Когда делались эскизы к „Евгению Онегину“, Федор Федорович Комиссаржевский дал мне альбомы, где были фото с работ Кваренги, Росси, Казакова, Жилярди и других. „Вот тебе основа, проштудируй ее хорошенько и вспомни, чему вас в училище учил Ноаковский. Дня через три-четыре приходи и покажи, что ты надумал“. Придя к Комиссаржевскому, я стал показывать наброски, восхищаясь чудными пропорциями Росси, Жилярди, показывая, где и как я их применил. Федор Федорович терпеливо выслушал меня, внимательно просмотрел работу и, улыбаясь, сказал: „Ты не понял, что мне от тебя надо. Очевидно, все это знал и архитектор, который строил дом для Лариных. Но главное в том, что он или был выгнан из академии, или забыл, чему его учили. Но скорее всего, он был бездарен. Попав в маленький уездный городок, близ имения Лариных, он творил свои постройки для небогатых и плохо разбирающихся помещиков, какими были и Ларины. Вот тебе отправная веха. Иди и делай эскизы, как их сделал бы бездарный архитектор, понял?“ Я был огорчен и обескуражен. Но все же сказал: „Может, вы доверяете мне потому, что я схож с архитектором, про которого вы так убедительно говорили?“ „Нет, это не так, – сказал Комиссаржевский. – Пойми, чтобы перевоплотиться, чтобы найти нужный образ, надо много знать. Нарушить классические пропорции для данного решения не так просто, оставаясь художником. Знай, чтобы сыграть дурака, актеру надо быть умным“» (В. Комарденков. Дни минувшие).

«Федор Федорович Комиссаржевский был режиссером очень сильным, остро чувствующим театральную форму, человеком энциклопедической культуры. Любой из его спектаклей поражал, неожиданно погружая в особый, каждый раз новый мир. В таком коммерческом предприятии, как театр Незлобина, он делал постановки, имевшие принципиальный характер.

…Утверждая романтическое ощущение жизни и театра, Комиссаржевский был очень конкретен в формах сценической выразительности, но неизменно сводил внешнюю сторону спектакля к минимуму» (П. Марков. Книга воспоминаний).

КОНГЕ Александр Александрович
28.5(9.6).1891 – 17.7.1916

Поэт. Публикации в журналах «Gaudeamus», «Северные записки», «Свободный журнал». Стихотворный сборник «Пленные голоса. Стихи А. Конге и М. Долинова» (СПб., 1912). Погиб на фронте.

«А. А. Конге, юный студент, изумлял стихийной силой таланта. Конге был до мозга костей петербуржец; здесь он родился и здесь провел свою короткую жизнь. Ему так и не удалось побывать в Москве. Любимым его писателем был Достоевский в ранних вещах. Вне Петербурга Конге немыслим. Потомок датского выходца Конке, еще петровских времен, он являл чистый северный тип развалистого, слегка неуклюжего, блондина с бледными глазами. Летом любил собирать пауков и держал их в стеклянных банках» (Б. Садовской. Записки. 1881–1916).

«В зале с белыми колоннами и хорами горела паникадилом электрическая люстра, и под ней на высоких помостах стояли четыре цинковых закрытых гроба с изваяниями почетного офицерского караула. У крайнего справа гроба припала щекой к цинковому углу немолодая уже женщина в крепе – мать. Седой отец в черном сюртуке и двое детей, мальчик и девочка, с испуганными, не по-детски серьезными личиками, держат в руках зажженные восковые свечи. Старший брат Саша, на которого они смотрели с таким обожанием, недавно только приезжал с фронта и, смеясь, подбрасывал их на руках к потолку, и вот он вернулся назад, – говорят, он спрятался зачем-то в этом большом серебряном ящике. На крышке гроба – офицерская фуражка и шашка, а на длинной траурной ленте от металлического с фарфоровыми цветами венка золотится надпись: „Товарищи по полку… павшему геройской смертью… подпоручику… Александру Александровичу Конге“.

 
Как будто сердце укололось
О крылья пролетавших лет, —
 

вспомнились мне две строчки из стихов Конге, которые похвалил в „Цехе“ Гумилев. Конге был убит на фронте летом 16-го года и привезен в запаянном гробу – здесь, в этой зале казарменной церкви, был я у него на панихиде!» (М. Зенкевич. Мужицкий сфинкс).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю