355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Щёголев » Лермонтов: воспоминания, письма, дневники » Текст книги (страница 12)
Лермонтов: воспоминания, письма, дневники
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:15

Текст книги "Лермонтов: воспоминания, письма, дневники"


Автор книги: Павел Щёголев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)

[А. П. Шан-Гирей, стр. 738–739]

[Еще] в Юнкерской школе он [Лермонтов] написал стихотворную повесть [1833 г. ] «Хаджи Абрек». Осенью 1834 года его родственник и товарищ, тоже наш юнкер, Н. Д. Юрьев, тайком от Лермонтова, отнес эту повесть к Смирдину,[225]225
  А. Ф. Смирдин был издателем «Библиотеки для Чтения», редактировал ее Сенковский. Вероятнее всего, Н. Д. Юрьев отнес рукопись «Хаджи Абрека» не к Смирдину, а к Сенковскому, как об этом и рассказывает А. П. Шан-Гирей (см. ниже).


[Закрыть]
в журнал «Библиотека для Чтения», где она и была помещена в следующем 1835 году. Это, если не ошибаюсь, было первое появившееся в печати стихотворение Лермонтова, по крайней мере с подписью его имени.

[А. Меринский. «Атеней», 1858 г., № 48, стр. 301]

С нами жил в то время дальний родственник и товарищ Мишеля по школе, Николай Дмитриевич Юрьев, который, после тщетных стараний уговорить Мишеля печатать свои стихи, передал, тихонько от него, поэму «Хаджи Абрек» Сенковскому, и она, к нашему немалому удивлению, в одно прекрасное утро, появилась напечатанною в «Библиотеке для Чтения».[226]226
  1835 г., № 11, стр. 81–94.


[Закрыть]
Лермонтов был взбешен, по счастью поэму никто не разбранил, напротив, она имела некоторый успех, и он стал продолжать писать, но все еще не печатать.

[А. П. Шан-Гирей, стр. 738]

В это время, т. е. до 1837 года, Лермонтов написал «Казначейшу», «Песню о царе Иоанне и купце Калашникове», начал роман в прозе без заглавия и драму в прозе «Два брата», переделал «Демона», набросал несколько сцен драмы «Арбенин» (впоследствии названной «Маскарад») и несколько мелких стихотворений, все это читалось дома, между короткими.

[А. П. Шан-Гирей, стр. 738]

Пришло ему на мысль написать комедию, вроде «Горе от ума»,[227]227
  «Маскарад».


[Закрыть]
резкую критику на современные нравы, хотя и далеко не в уровень с бессмертным творением Грибоедова. Лермонтову хотелось видеть ее на сцене, но строгая цензура III Отделения не могла ее пропустить. Автор с негодованием прибежал ко мне и просил убедить начальника сего Отделения, моего двоюродного брата Мордвинова, быть снисходительным к его творению; но Мордвинов оставался неумолим; даже цензура получила неблагоприятное мнение о заносчивом писателе, что ему вскоре отозвалось неприятным образом.

[А. Н. Муравьев. Знакомство с русскими поэтами. Киев, 1871 г., стр. 22]

У Никиты Васильевича,[228]228
  Никита Васильевич Арсеньев (1775–1847), родной брат деда Лермонтова и двоюродный дядя моей бабушки; Лермонтов был поручен его попечениям (примеч. Лонгинова).


[Закрыть]
большого хлебосола и весельчака, всеми любимого, собирались еженедельно по воскресеньям на обед и на вечер многочисленные родные, и там часто видал я Лермонтова, сперва в полуфраке, а потом юнкером. В 1836 году, на святой неделе, я был отпущен в Петербург из Царскосельского лицея, и, разумеется, на второй или третий день праздника я обедал у дедушки Никиты Васильевича (так его все родные называли). Тут обедал и Лермонтов, уже гусарский офицер, с которым я часто видался и в Царском Селе, где стоял его полк. Когда Лермонтов приезжал в Петербург, то занимал в то время комнаты в нижнем этаже обширного дома, принадлежавшего Никите Васильевичу (в Коломне, за Никольским мостом). После обеда Лермонтов позвал меня к себе вниз, угостил запрещенным тогда плодом – трубкой, сел за фортепиано и пел презабавные русские и французские куплеты (он был живописец и немного музыкант). Как-то я подошел к окну и увидел на нем тетрадь in-folio и очень толстую; на заглавном листе крупными буквами было написано: «Маскарад, драма». Я взял ее и спросил у Лермонтова: его ли это сочинения? Он обернулся и сказал: «Оставь, оставь; это секрет». Но потом подошел, взял рукопись и сказал улыбаясь: «Впрочем, я тебе прочту что-нибудь; это сочинение одного молодого человека», и действительно прочел мне несколько стихов, но каких, этого за давностью лет вспомнить не могу.

[М. Н. Лонгинов. Сочинения, 1915 г., т. I, стр. 292–293]

Милой любезный друг Мишынька.[229]229
  Письмо Арсеньевой к Лермонтову печатаем по точной копии с подлинника, хранящейся в собраниях Пушкинского дома. Мы воспроизводим в данном случае, в виде исключения, наиболее характерные отступления от орфографии и пунктуации. Эти особенности правописания только увеличивают историческую ценность этого бытового документа. Со значительными разночтениями настоящее письмо было воспроизведено П. А. Висковатым в его биографии Лермонтова в «Приложениях».


[Закрыть]
Конечно мне грустно что долго тебя не увижу, но видя из письма твоего привязанность твою ко мне я плакала от благодарности к Богу после двадьцати пяти лет страданий любовию своею и хорошим поведением ты заживляешь раны моего сердца. Что делать богу так угодно но Бог умелосердится надо мной тебя отпустят,[230]230
  Речь идет об отпуске из полка в Тарханы.


[Закрыть]
меня беспокоит что ты без денег я с десятого сентября всякой час тебя ждала, 12 октября получила письмо твое что тебя не отпускают целую неделю надо был почти ждать посылаю теперь тебе мой милой друг тысячу четыреста рублей ассигнациями да писала к брату афанасью[231]231
  Афанасий Алексеевич Столыпин (1788–1866), дядя Лермонтова, по уверению Лонгинова, особенно любимый и почитаемый поэтом. А. А. Столыпин был саратовским предводителем дворянства, женат на Устиновой. Памятен в Москве своим хлебосольством.


[Закрыть]
чтоб он тебе послал две тысячы рублей, надеюсь не милость божию что нонишний год порядочный доход получим но теперь еще ни каких цен нет на хлеб а задаром жалко продать хлеб невеска Марья Александровна была у меня и сама предложила написать к афанасью и ты верно через неделю получишь от него две тысячы, еще мы теперь не устроились Я в Москве была нездорова от того долго там и прожила долго ехала слаба еще была и домой приехала 25 Июля, а в сентябре ждала тебя моего друга и до смерти мне грустно что ты нуждаешься в денгах я к тебе буду посылать всякие три месяца по две тысячы по пятьсот рублей а всякой месяц хуже слишком по малу а может иной месяц мундир надо сшить, я долго к тебе не писала мой друг всякой час ждала тебя но не беспокойся обо мне я здорова, береги свое здоровье мой милой, ты здоров, весел, хорошо себя ведешь, и я щастлива и истинно мой друг забываю все горести и со слезами благодарю бога что oн на старости послал в тебе мне утешения, лошадей тройку тебе купила и говорят как птицы летят, они одной породи с буланой и цвет одинакой только черный ремень на спине и черные гривы забыла как их называют дамашних лошадей шесть выбирай любых, пара темно гнедых пара светло гнедых и пара серых, но здесь никто неумеет выезжать лошадей у матюшки силы нет никанорка объезжает купленных лошадей но я боюсь что нехорошо их приездит лучше думаю тебе и митку кучера взять. Можно до Москвы в седейки его отправить дни за четыре до твоего отъезда ежели ты своих вятских продажь и сундучок с мундирами и с бельем с ним можно отправить впрочем как ты сам лучше придумаешь тебе уже 21 год, Катерина Аркадьевна переезжат в Москву то в средниково тебе ненужно заезжать да ты после меня ни разу не писал к афансью алексеичу через письма родство и дружба сохраняется он друг был твоей матери и любит тебя как роднова племянника да к Марьи Акимовни и к Павлу Петровичу[232]232
  Шан-Гирей.


[Закрыть]
хоть бы во моем писме приписал два слова стихи твои[233]233
  Вероятно, речь идет о поэме «Хаджи Абрек», первом печатном произведении Лермонтова, появившемся в «Библиотеке для Чтения» за 1835 г., № 11, стр. 81–94.


[Закрыть]
мой друг читала бесподобные а всего лучше меня утешыло что тут нет нонышний модной неистовой любви и невеска сказывала что афанасью очень понравились стихи твои и очень их хвалил да как ты не пишешь какую ты пиесу сочинил комедия или трагедия[234]234
  «Маскарад», пьеса окончена в 1835 году.


[Закрыть]
все что до тебя касается я неравнодушна уведомь а коли можно то и пришли через почту. Стихи твои я больше десяти раз читала, скажи Андрею[235]235
  Лакей, отправленный к Лермонтову из Тархан.


[Закрыть]
что он так давно к жене неписал она с ума сходит все плачет думает что он болен в своем писме его письмо положи, acheté quelqux chose pour daria elle me ser avec beaucoup d'attachement,[236]236
  «Купи чего-нибудь для Дарьи, она мне служит с большой преданностью». Дарья – ключница в Тарханах, имевшая большое влияние на Арсеньеву и выведенная в «Menschen und Leidenschaften».


[Закрыть]
очень благодарна Катерине Александровне что она обо мне помнит но мое присудствие здесь необходимо, Степан очень прилежно смотрит но все как я прикажу то лучше, девки, молодая вдова замуж нешли и беспутничали, я кого уговаривала, ково на работу посылала и от 16 больших девок 4 только осталось и вдова все вышли иную подкупила и все пришло в прежний порядок как Бог даст милость свою и тебя отпустят то хотя Тарханы и Пензенской губернии но на Пензу ехать слишком двести верст крюку то из Москвы должно ехать на Рязань на Козлов и на Тамбов а из Тамбова на Кирсанов в Чембар у Катерины Аркадьевне на дворе тебя дожидается долгуша точно коляска перина и собачье одеяло, может еще зимнего пути не будет здесь у нас о сю пору совершенная весна середи дня ночью морозы только велики, я в твоем писме прикладывала писмо к Катерине Лукъяновни и к емельяну Никитичу уведом отдал ли ты им их, да несколько раз к тебе писала получил ли ты мех черной под сюртук, Прасковья Александровна Крюкова взялась переслать его к Лонгиновой, и с Миткой послала тебе кисет и к Авдотье Емельяновне башмаки напиши привесь ли он это все да уведом часто ли ты бываешь у Лонгиновой, прощай мой друг Христос с тобою будь над тобою милость божия верный друг твой

Елизавета Арсеньева

1835 года

18 октября.

Спроси у Емельяна Никитича ответ на мое писмо, не забудь мой друг купить мне металических перьев здесь никто не умеет очинить пера все мне кажется мой друг мало тебе денег нашла еще сто рублей то посылаю тебе тысячу пятьсот рублей.

ПРИКАЗ[237]237
  Печатаем в извлечении из текста «Приказов по отдельному гвардейскому корпусу» по экземпляру, хранящемуся в собраниях Пушкинского дома.


[Закрыть]

По отдельному Гвардейскому корпусу

В С.Петербурге

9-го Декабря 1835 года

№ 184.

6.

По вступившим по команде представлениям:

. . . . .

б) Увольняются в отпуск, по домашним обстоятельствам: л.-г. Гусарского полка, корнет Лермонтов, в губернии: Тульскую и Пензенскую, на шесть недель.

Подписал: генерал фельдцейхмейстер Михаил.

Тарханы, 16 января [1836 г]

Любезный Святослав! Мне очень жаль, что ты до сих пор ленишься меня уведомить о том, что ты делаешь и что делается в Петербурге. Я теперь живу в Тарханах, в Чембарском уезде (вот тебе адрес на случай, что ты его не знаешь), у бабушки;[238]238
  Здесь пробыл Лермонтов с 20 декабря 1835 г. по 14 марта 1836 г.


[Закрыть]
слушаю, как под окном воет метель (здесь все время ужасное, снег в сажень глубины, лошади вязнут и <…> и соседи оставляют друг друга в покое, что, в скобках, весьма приятно), ем за десятерых, <…> не могу, потому что <…….>, пишу четвертый акт новой драмы,[239]239
  Речь идет о драме «Два брата».


[Закрыть]
взятой из происшествия, случившегося со мною в Москве. – О, Москва, Москва, столица наших предков, златоглавая царица России великой, малой, белой, черной, красной всех цветов, Москва, <….. >, преподло со мной поступила! Надо тебе объяснить сначала, что я влюблен. И что ж я этим выиграл? Одни <……….> Правда, сердце мое осталось покорно рассудку, но в другом не менее важном <……….> происходит гибельное восстание. Теперь ты ясно видишь мое несчастное положение и, как друг, верно, пожалеешь, а может быть, и позавидуешь, ибо все то хорошо, чего у нас нет, от этого, верно, и <….….> нам нравится. Вот самая деревенская философия!

Я опасаюсь, что моего «Арбенина»[240]240
  Речь идет о второй редакции «Маскарада».


[Закрыть]
снова не пропустили, и этой мысли подало повод твое молчание. Но об этом будет!

Также я боюсь, что лошадей моих не продали и что они тебя затрудняют. Если бы ты об этом раньше написал, то я бы прислал денег для прокормления их и людей, и потом если они не продадутся, то я отсюда не возьму столько лошадей, сколько намереваюсь. Пожалуйста, отвечай, как получишь.

Объявляю тебе еще новость: летом бабушка переезжает жить в Петербург, т. е. в июне месяце. Я ее уговорил, потому что она совсем истерзалась, а денег же теперь много, но я тебе объявляю, что мы все-таки не расстанемся.

Я тебе не описываю своего похождения в Москве в наказание за твою излишнюю скромность, – и хорошо, что вспомнил об наказании, – сейчас кончу письмо (ты видишь из этого, как я еще добр и великодушен). М. Лермонтов.

[Письмо Лермонтова к С. А. Раевскому. Акад. изд., т. IV, стр. 324–325]

[Весною 1836 г.]

Милая бабушка. На днях Марья Акимовна[241]241
  Шан-Гирей (о ней смотри выше).


[Закрыть]
уехала. Я узнал об ее отъезде в Царском, приехал в город на один вечер, был у нее, но не застал и потому не писал с нею. Вы, верно, получите мое письмо прежде ее приезда, то и не будете беспокоиться, что я с нею не пишу к вам.

Я на днях купил лошадь у генерала.[242]242
  Вероятно, Лермонтов пишет о покупке у М. Г. Хомутова своего знаменитого коня «Парадёра» (об этой лошади см. выше).


[Закрыть]
Прошу вас, если есть деньги, прислать мне 1580 рублей; лошадь славная и стоит больше, а цена эта не велика.

Насчет квартиры я еще не решился, но есть несколько на примете, в начале мая они будут дешевле по причине отъезда многих на дачу. Я вам, кажется, писал, что Лизавета Аркадьевна[243]243
  Дочь Аркадия Алексеевича Столыпина, брата Е. А. Арсеньевой.


[Закрыть]
едет нынче весной с Натальей Алексеевной[244]244
  Родная сестра бабушки поэта, вышедшая замуж за Григ. Данил. Столыпина, пензенского предводителя дворянства.


[Закрыть]
в чужие краи на год; теперь это мода, как было некогда в Англии; в Москве около двадцати семейств собираются на будущий год в чужие краи. Пожалуйста, бабушка, не мешкайте отъездом; вы, я думаю, получили письмо мое, с которым я послал письмо Григория Васильевича, – пожалуйста, объясните мне, что мне лучше ему писать.

Прощайте, милая бабушка, прошу вашего благословения, целую ваши ручки и остаюсь покорный внук

М. Лермонтов.

[Письмо Лермонтова к Е. А. Арсеньевой. Акад. изд., т. IV, стр. 325]

В 1836 году бабушка, соскучившись без Миши, вернулась в Петербург. Тогда же жил с нами сын старинной приятельницы ее, С. А. Раевский. Он служил в военном министерстве, учился в университете, получил хорошее образование и имел знакомство в литературном кругу.

[А. П. Шан-Гирей, стр. 738]

Что Лермонтов был очень внимателен к бабушке, известно. На слово его старушка всегда могла положиться. Так, меня заверяло лицо, близко знавшее Лермонтова, что когда открылась первая на Руси железная дорога в Царское Село, то, старушка, боявшаяся этого нововведения, как-то раз вырвала у внука, тогда уже давно гусарского офицера, обещание не ездить более по ней. Михаил Юрьевич свято хранил данное слово и ездил в Царское Село, где стоял его полк, на тройках.

[Висковатый, стр. 72]

Во время последнего пребывания в С.-Петербурге мне суждено было еще раз с ним [Лермонтовым] неожиданно встретиться в Царскосельском саду. Я был тогда в Академии художеств своекоштным пансионером и во время летних каникул имел обыкновение устраивать себе приятные прогулки по окрестностям Петербурга, а иногда ездить в ближние города и села неразлучно с портфелем. Меня особенно влекло рисование с натуры, наиболее этюды деревьев. Поэтому Царскосельский сад, замечательный по красоте и грандиозности, привлекал меня к себе с карандашом в руке.

Живо помню, как, отдохнув в одной из беседок сада и отыскивая новую точку для наброска, я вышел из беседки и встретился лицом к лицу с Лермонтовым, после 10-летней разлуки. Он был одет в гусарскую форму. В наружности его я нашел значительную перемену. Я видел уже перед собой не ребенка и юношу, а мужчину во цвете лет, с пламенными, но грустными по выражению глазами, смотрящими на меня приветливо с душевной теплотой. Казалось мне в тот миг, что ирония, скользившая в прежнее время на губах поэта, исчезла. Михаил Юрьевич сейчас же узнал меня, обменялся со мною несколькими вопросами, бегло рассмотрел мои рисунки, с особенной торопливостью пожал мне руку и сказал последнее прости… Заметно было, что он спешил куда-то, как спешил всегда, во всю свою короткую жизнь. Более мы с ним не виделись…

[М. Меликов «Заметки и воспоминания художника-живописца». «Русская Старина», 1896 г., кн. 6, стр. 649]

Наконец, в исходе 1834 года, Лермонтов был произведен в корнеты, в лейб-гвардии Гусарский полк, и оставил Юнкерскую школу. По производстве в офицеры он начал вести рассеянную и веселую жизнь, проводя время: зимой – в высшем кругу петербургского общества и в Царском Селе, в дружеских пирушках гусарских; летом – на учениях и в лагере под Красным Селом, откуда один раз он совершил романическое путешествие верхом, сопровождая ночью своего товарища на одну из дач, лежащих по Петергофской дороге. Путешествие это описано им в стихотворении «Монго» очень игриво.

[А. Меринский. «Атеней», 1858 г., № 48, стр. 301]

 
МОНГО
Садится солнце за горой,
Туман дымится над болотом,
И вот, дорогой столбовой,
Летят, склонившись над лукой,
Два всадника лихим полетом.
Один высок и худощав,
Кобылу серую собрав,
То горячит нетерпеливо,
То сдержит вдруг одной рукой.
Мал и широк в плечах другой;
Храпя, мотает длинной гривой
Под ним саврасый скакунок —
Степей башкирских сын счастливый.
Устали всадники. До ног
От головы покрыты прахом.
Коней приезженных размахом
Они любуются порой
И речь ведут между собой:
«Монго, послушай – тут направо!
Осталось только три версты…»
«Постой! уж эти мне мосты!
Дрожат и смотрят так лукаво».
«Вперед, Маешка! только нас
Измучит это приключенье:
Ведь завтра в шесть часов ученье!» —
«Нет в семь – я сам читал приказ!»
 
 
Но прежде нужно вам, читатель,
Героев показать портрет:
Монго – повеса и корнет,
Актрис коварных обожатель,
Был молод сердцем и душой,
Беспечно женским ласкам верил
И на аршин предлинный свой
Людскую честь и совесть мерил.
Породы английской он был —
Флегматик с бурыми усами;
Собак и портер он любил,
Не занимался он чинами,
Ходил немытый целый день,
Носил фуражку набекрень;
Имел он гадкую посадку —
Неловко гнулся наперед,
И не тянул ноги он в пятку,
Как должен каждый патриот.
Но если, милый, вы езжали
Смотреть российский наш балет,
То, верно, в креслах замечали
Его внимательный лорнет.
Одна из дев ему сначала
Дней девять сряду отвечала;
В десятый день он был забыт —
С толпою смешан волокит.
Все жесты, вздохи, объясненья
Не помогали ничего…
И зародился пламень мщенья
В душе озлобленной его.
Маешка был таких же правил —
Он лень в закон себе поставил,
Домой с дежурства уезжал,
Хотя и дома был без дела;
Порою рассуждал он смело,
Но чаще он не рассуждал.
Разгульной жизни отпечаток
Иные замечали в нем;
Печалей будущих задаток
Хранил он в сердце молодом;
Его покоя не смущало,
Что не касалось до него;
Насмешек гибельное жало
Броню железную встречало
Над самолюбием его.
Слова он весил осторожно
И опрометчив был в делах;
Порою, трезвый, врал безбожно,
И молчалив был на пирах.
Характер вовсе бесполезный
И для друзей и для врагов…
Увы! читатель мой любезный,
Что делать мне, – он был таков.
 
 
Теперь он следует за другом
На подвиг славный, роковой,
Терзаем пьяницы недугом,
Изжогой мучим огневой.
Приюты неги и прохлады —
Вдоль по дороге в Петергоф
Мелькают в ряд из-за ограды
Разнообразные фасады
И кровли мирные домов
В тени таинственных садов.
Там есть трактир, и он от века
Зовется Красным Кабачком,
И там для блага человека
Построен сумасшедших дом.
И там приют себе смиренный
Танцорка юная нашла, —
Краса и честь балетной сцены,
На содержании была:
N.N., помещик из Казани,
Богатый волжский старожил,
Без волокитства, без признаний…
. . . . . . . .
«Мой друг! – ему я говорил —
Ты не в свои садишься сани:
Танцоркой вздумал управлять!
Ну где тебе?…..»
 
 
Но обратимся поскорее
Мы к нашим буйным молодцам.
Они стоят в пустой аллее,
Коней привязывают там.
И вот, тропинкой потаенной
Они к калитке отдаленной
Спешат, подобно двум ворам.
На землю сумрак ниспадает,
Сквозь ветви брезжит лунный свет
И переливами играет
На гладкой меди эполет.
Вперед отправился Маешка,
В кустах прополз он, как черкес,
И осторожно, точно кошка,
Через забор он перелез.
За ним Монго наш долговязый,
Довольный этою проказой,
Перевалился кое-как.
«Ну, лихо! сделан первый шаг!
Теперь душа моя в покое,
Судьба окончит остальное!»
 
 
Облокотившись у окна,
Меж тем танцорка молодая
Сидела дома и одна.
Ей было скучно, и зевая
Так тихо думала она:
«Чудна судьба! о том ни слова!
На матушке моей чепец
Фасона самого дурного,
И мой отец, – простой кузнец.
А я – на шелковом диване
Ем мармелад, пью шоколад;
На сцене – знаю уж заране —
Мне будет хлопать третий ряд.
Теперь со мной плохие шутки!
Меня сударыней зовут,
И за меня три раза в сутки
Каналью повара дерут.
Мой Pierre не слишком интересен:
Ревнив, упрям, что ни толкуй,
Не любит смеха он, ни песен,
Зато богат и глуп <…….>.
Теперь не то, что было в школе:
Ем за троих, порой и боле,
И за обедом пью люнель.
А в школе… Боже!.. Вот мученье!
Днем танцы, выправка, ученье,
А ночью жесткая постель.
Встаешь, бывало, утром рано, —
Бренчит уж в зале фортепьяно,
Поют все врозь, трещит в ушах;
А тут сама, поднявши ногу,
Стоишь, как аист на часах.
Флери хлопочет, бьет тревогу…
Но вот одиннадцатый час!
В кареты всех сажают нас.
Тут у подъезда офицеры
Стоят все в ряд, порою в два.
Какие милые манеры!
И все отборные слова!
Иных улыбкой ободряешь,
Других бранишь и отгоняешь,
Зато вернулись лишь домой,
Директор порет на убой:
Ни взгляд не думай кинуть лишний,
Ни слова ты сказать не смей;
А сам, прости ему Всевышний,
Ведь уж какой прелюбодей!..»
 
 
Но тут в окно она взглянула
И чуть не брякнулась со стула:
Пред ней, как призрак роковой,
С нагайкой, освещен луной,
Готовый влезть почти в окошко,
Стоит Монго, за ним Маешка.
«Что это значит, господа?
И кто вас звал прийти сюда?
Ворваться к девушке – бесчестно!»
«Нам, право, это очень лестно!»
«Я вас прошу, подите прочь».
«Но где же проведем мы ночь?
Мы мчались, выбились из силы».
«Вы неучи!» – «Вы очень милы».
«Чего хотите вы теперь,
Ей Богу, я не понимаю!»
«Мы просим только чашку чаю».
«Панфишка! отвори им дверь!» —
Поклон отвесивши пренизко,
Монго ей бросил нежный взор,
Потом садится очень близко
И продолжает разговор;
Сначала колкие намеки,
Воспоминания, упреки, —
Ну, словом, весь любовный вздор.
И нежный вздох, прилично томный,
Порхнул из груди молодой…
. . . . . . . .
 
 
Маешка, друг великодушный,
Засел поодаль на диван,
Угрюм, безмолвен, как султан.
Чужое счастие нам скучно,
Как добродетельный роман.
Друзья! Ужасное мученье
Быть на пиру… . .
Иль адъютантом на сраженье
При генералишке пустом;
Быть на параде жалонёром
Или на бале быть танцором…
Но хуже, хуже во сто раз
Встречать огонь прелестных глаз
И думать: это не для нас!
Меж тем Монго горит и тает…
Вдруг самый пламенный пассаж
Зловещим стуком прерывает
На двор влетевший экипаж, —
Девятиместная коляска
И в ней пятнадцать седоков.
Увы! печальная развязка!
Неотразимый гнев богов!
То был NN. с своею свитой:
Степаном, Федором, Никитой,
Тарасом, Сидором, Петром,
Идут, гремят, орут – содом!
Все пьяны, прямо из трактира…
. . . . . . . .
Но нет, постой, умолкни, лира!
Тебе ль, поклоннице мундира,
Поганых фрачных воспевать!
В истерике младая дева:
Как защититься ей от гнева?
Куда гостей своих девать?
Под стол, в комод иль под кровать?
В комоде места нет и платью…
. . . . . . . .
Им остается лишь одно:
Перекрестясь, прыгнуть в окно.
Но вмиг проснулся дух военный:
Прыг, прыг, – и были таковы!
 
 
Уж ночь была, ни зги не видно,
Когда, свершив побег, обидный
Для самолюбья и любви,
Повесы на коней вскочили
И думы мрачные свои
Друг другу вздохом сообщили.
Деля печаль своих господ,
Их кони с рыси не сбивались;
Упрямо убавляя ход,
Они <……..> спотыкались, —
И леность их преодолеть
Ни шпоры не могли, ни плеть.
Когда же в комнате дежурной
Они сошлися поутру,
Воспоминанья ночи бурной
Прогнали краткую хандру,
Тут много шуток, смеху было;
И, право, Пушкин наш не врет,
Сказав, что день беды пройдет,
А что пройдет, то будет мило…
Так повесть кончена моя,
И я прощаюсь со стихами.
А вы не можете ль, друзья,
Нравоученье сделать сами?..
 

[Лермонтов. Акад. изд., т. II, стр. 203–210]

Упоминаемые в пьесе «Монго» лица были: танцовщица – Екатерина Егоровна Пименова; казанский помещик – г. Моисеев.

[Лонгинов. «Русская Старина», 1873 г., кн. 7, стр. 384]

Алексей Столыпин вышел в офицеры лейб-Гусарского полка из Юнкерской школы в 1835 г. В 1837 г. ездил охотником на Кавказ, где храбро сражался. В конце 1839 года, будучи поручиком, вышел в отставку. В начале 1840 г. поступил на службу на Кавказ капитаном Нижегородского драгунского полка. В 1842 г. вышел опять в отставку… Это был совершеннейший красавец: красота его, мужественная и вместе с тем отличавшаяся какою-то нежностью, была бы названа у французов «proverbiale». Он был одинаково хорош и в лихом гусарском ментике, и под барашковым кивером нижегородского драгуна и, наконец, в одеянии современного льва, которым был вполне, но в самом лучшем значении этого слова. Изумительная по красоте внешняя оболочка была достойна его души и сердца. Назвать «Монгу-Столыпина» значит для людей нашего времени то же, что выразить понятие о воплощенной чести, образце благородства, безграничной доброте, великодушии и беззаветной готовности на услугу словом и делом. Его не избаловали блистательнейшие из светских успехов, и он умер уже немолодым, но тем же добрым, всеми любимым «Монго», и никто из львов не возненавидел его, несмотря на опасность его соперничества. Вымолвить о нем худое слово не могло бы никому притти в голову и принято было бы за нечто чудовищное. Столыпин отлично ездил верхом, стрелял из пистолета и был офицер отличной храбрости.

[М. Н. Лонгинов. «Русская Старина», 1873 г., кн. 7, стр. 382]

В одно воскресенье, помнится, 15 сентября 1836 года, часу во втором дня, я поднимался по лестнице конногвардейских казарм в квартиру доброго моего приятеля А. И. Синицына… Подходя уже к дверям квартиры Синицына, я почти столкнулся с быстро сбегавшим с лестницы и жестоко гремевшим шпорами и саблею по каменным ступеням, молоденьким гвардейским гусарским офицером в треугольной, надетой с поля, шляпе, белый перистый султан которой развевался от сквозного ветра. Офицер этот имел очень веселый, смеющийся вид человека, который сию минуту видел, слышал или сделал что-то пресмешное. Он слегка задел меня или скорее мою камлотовую шинель на байке (какие тогда были в общем употреблении) длинным капюшоном своей распахнутой и почти распущенной серой офицерской шинели с красным воротником, и, засмеявшись звонко на всю лестницу (своды которой усиливали звуки), сказал, вскинув на меня свои довольно красивые, живые, черные как смоль глаза, принадлежавшие однако лицу бледному, несколько скуластому, как у татар, с крохотными тоненькими усиками и с коротким носом, чуть-чуть приподнятым, именно таким, какой французы называют nez à la cousine: «Извините мою гусарскую шинель, что она лезет без спроса целоваться с вашим гражданским хитоном», – и продолжал быстро спускаться с лестницы, все по-прежнему гремя ножнами сабли, непристегнутой на крючок… Развеселый этот офицерик не произвел на меня никакого особенного впечатления, кроме только того, что взгляд его мне показался каким-то тяжелым, сосредоточенным; да еще, враг всяких фамильярностей, я внутренне нашел странною фамильярность его со мною, которого он в первый раз в жизни видел, как и я его. Под этим впечатлением я вошел к Синицыну и застал моего доброго Афанасия Ивановича, занятого прилежным смахиванием пыли метелкою из петушьих перьев со стола, дивана и кресел и выниманием окурков маисовых пахитосов, самого толстого калибра, из цветочных горшков, за которыми патриархальный мой Афанасий Иванович имел тщательный и старательный личный уход.

– Что это вы так хлопочете, Афанасий Иванович? – спросил я, садясь в одно из вольтеровских кресел, верх которого прикрыт был антимакассаром, чтоб не испортил бы кто жирными волосами яркоцветной штофной покрышки, впрочем и без того всегда покрытой белыми коленкоровыми чехлами.

– Да, как же (отвечал Синицын с несколько недовольным видом), я, вы знаете, люблю, чтоб у меня все было в порядке, сам за всем наблюдаю, а тут вдруг, откуда ни возьмись, влетает к вам товарищ по школе, курит, сыплет пепел везде, где попало, тогда как я ему указываю на пепельницу, и вдобавок швыряет окурки своих проклятых трабукосов[245]245
  Толстые пахитосы в маисовой соломе.


[Закрыть]
в мои цветочные горшки, и при всем этом без милосердия болтает, лепечет, рассказывает всякие грязные истории о петербургских продажных красавицах, декламирует самые скверные французские стишонки, тогда как самого-то Бог наградил замечательным талантом писать истинно прелестные русские стихи. Так небось не допросишься, чтоб что-нибудь свое прочел! Ленив, пострел, ленив страшно, и что ни напишет, все или прячет куда-то, или жжет на раскурку трубок своих же сорвиголов – гусаров. А ведь стихи-то его, это просто музыка! Да и распречестный малый, превосходный товарищ! Вот даже сию минуту привез мне какие-то сто рублей, которые еще в школе занял у меня «Курок»…[246]246
  Так звали в школе кн. Иосифа Шаховского.


[Закрыть]
Да, ведь вы «Курка» не знаете: это один из наших школьных товарищей, за которого этот гусарчик, которого вы верно сейчас встретили, расплачивается. Вы знаете, я не люблю деньги жечь; но ей-Богу, я сейчас предлагал этому сумасшедшему: «Майошка, напиши, брат, сотню стихов о чем хочешь: охотно плачу тебе по рублю, по два, по три за стих с обязательством держать их только для себя и для моих друзей, не пуская в печать». Так нет, не хочет, капризный змееныш этакой, не хочет даже «Уланшу»[247]247
  «Уланша», полностью неудобная для печати, написана Лермонтовым еще в Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров в 1834 году и была помещена им за подписью «Гр. Диарбекир» в рукописном журнале «Школьная Заря» (№ 4). В этой стихотворной повести описывается ночлег эскадрона юнкеров-улан в деревне Ижорке, близ Стрельны, при переходе из Петербурга в Петергоф. Героиня повести – Танюша, изнасилованная всем эскадроном, была прозвана «Уланшей». В журнале «Школьная Заря» были помещены еще два порнографических стихотворения Лермонтова: «Ода к нужнику» (за подписью «Жрец нужника инвалид Николай Иванович») и «К Тизенгаузену» (за подписью «Гр. Диарбекир»). Оба эти произведения свидетельствуют о том, что в Школе гвардейских подпрапорщиков и юнкеров педерастия была обычным бытовым явлением.


[Закрыть]
свою мне отдать целиком и в верном оригинале, и теперь даже божился, греховодник, что у него и «Монго» нет, между тем Коля Юрьев давно у него же для меня подтибрил копию с «Монго». Прелесть, я вам скажу, прелесть, а все-таки не без пакостной барковщины. C'est plus fort que lui![248]248
  Это сильнее его!


[Закрыть]
Еще у этого постреленка, косолапого «Майошки», страстишка дразнить меня моею аккуратною обстановкою и приводить у меня мебель в беспорядок, сорить пеплом и, наконец, что уж из рук вон, просто сердце у меня вырывает, это то, что он портит мои цветы, рододендрон вон этот, и как нарочно выбрал же он рододендрон, а не другое что, и забавляется, разбойник этакой, тем, что сует окурки в землю, и не то чтобы только снаружи, а расковыривает землю, да и хоронит. Ну далеко ли до корня? Я ему резон говорю, а он заливается хохотом! Просто отпетый какой-то «Майошка», мой любезный однокашник.

И все это Афанасий Иванович рассказывал, стараясь как можно тщательнее очистить поверхность земли в горшке своего любезного рододендрона, не поднимая на меня глаз и устремив все свое внимание на цветочную землю и на свою работу; но, вдруг, заметив, что и я курю мои соломенки-пахитосы, он быстро взглянул, стоит ли в приличном расстоянии от меня бронзовая пепельница. Вследствие этого не по натуре его быстрого движения, я сказал ему:

– Не опасайтесь, дорогой Афанасий Иванович, я у вас не насорю. Но скажите, пожалуйста, гость ваш так вас огорчивший, ведь это тот молоденький гусар, что сейчас от вас вышел хохоча?

– Да, да, – отвечал Синицын, – тот самый. И вышел, злодей, с хохотом от меня, восхищаясь тем, что доставил мне своим визитом работы на добрый час, чтоб за ним подметать и подчищать. Еще, слава Богу, ежели он мне не испортил в конец моего рододендрона…

Заинтересованный моею встречею с гусарским офицером, я спросил Синицына:

– Кто же этот гусар? Вы называете его «Майошкой»: но это, вероятно, школьная кличка, nom de guerre?

– Лермонтов, – отвечал Синицын, – мы с ним были вместе в кавалерийском отделении школы; только он и несколько других юнкеров оставались в школе после меня, почему надели эполеты лишь в прошлом году. Я их всех чинами перегнал, потому что на днях ведь меня произвели в поручики…

– Вы говорили давеча, любезнейший Афанасий Иванович, – спросил я, почти не слушая рассуждений моего собеседника, – вы говорили, что этот гусарский офицер, Лермонтов, пишет стихи?

– Да, и какие прелестные, уверяю вас, стихи пишет он! Такие стихи разве только Пушкину удавались. Стихи этого моего однокашника Лермонтова отличаются необыкновенною музыкальностью и певучестью; они сами собою так и входят в память читающего их. Словно ария или соната! Когда я слушаю, как читает эти стихи хоть, например, Коля Юрьев, наш же товарищ, лейб-драгун, двоюродный брат Лермонтова, также недурной стихотворец, но, главное, не дикий мастер читать стихи, – то, ей-Богу, мне кажется что в слух мой так и льются звуки самой высокой гармонии. Я бешусь на Лермонтова, главное, за то, что он не хочет ничего своего давать в печать, и за то, что он повесничает с своим дивным талантом и, по-моему, просто-напросто оскорбляет божественный свой дар, избирая для своих стихотворений сюжеты совершенно нецензурного характера и вводя в них вечно отвратительную «барковщину». Раз как-то, в последние месяцы своего пребывания в школе, Лермонтов, под влиянием воспоминаний о Кавказе, где он был еще двенадцатилетним мальчишкой, написал целую маленькую поэмку из восточного быта, свободную от проявлений грязного вкуса. И заметьте, что по его нежной природе это вовсе не его жанр; а он себе его напускает, и все из какого-то мальчишеского удальства, без которого эти господа считают, что кавалерист вообще не кавалерист, а уж особенно ежели он гусар. И вот, эту-то поэмку у Лермонтова как-то хитростью удалось утащить его кузену Юрьеву. Завладев этою драгоценностью, Юрьев полетел с нею к Сенковскому и прочел ее ему вслух с тем мастерством, о котором я уже вам говорил сейчас. Сенковский был в восторге, просил Юрьева сказать автору, что его стихотворения, все, сколько бы он их ни давал, будут напечатаны, лишь бы только цензура разрешила. А та-та и беда, что никакая в свете цензура не может допустить в печать хотя и очаровательные стихи, но непременно с множеством грязнейших подробностей, против которых кричит чувство изящного вкуса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю