355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пауль Низон » Canto » Текст книги (страница 10)
Canto
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:44

Текст книги "Canto"


Автор книги: Пауль Низон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 10 страниц)

Часть третья

Отец, мне придется снять тебя со стены, нужно тебя упаковать. Мы уезжаем. Мы покидаем город.

Сначала – море земли. Катимся вдоль разверстой земляной темноты. Вглядеться в эти гласные звуки: коричневый, серый, охра. Вглядеться. В слои земли из глубин, в горы разваливающихся комьев, которые раскинулись, разбросаны, спокойно-суровые. Потом – море воды, шипящие линии, которые непрестанно набегают и набегают. Пляшущие гребни, гордые короны, прибежище певучей, быстро стихающей музыки несут они к прибрежным баракам. К той тоске, что стянута в линию и называется берегом, и распадается на сплошные прибрежные участки у самой кромки того подвижного и протяжного, которое подходит, уходит, подходит, уходит.

Тогда —

Утро, и прочь из Рима навстречу горам. Кладезь просторов небесных, голубая белизна с примесью желтого, ну какая разница, нависающие сходни неба, неухоженное и неоправленное драгоценное небо голубой белизны, с желтым отливом, упругое, свежее, вкусное, под которым мы едем. Пиет быстро гонит машину по широкой прохладной дороге, на ходу шарит по клавишам, и вот тонкой ниточкой выплывает большое облако музыки, и оно побуждает мчаться еще быстрее, а музыка реет за нами, как знамя, нет, не как знамя, а как грива: наша грива. Она хохочет, едва поспевая за нами, и клочьями летит в небо, такое светлое, белое, холодное, и все же запачканное желтоватым теплом и просторное, и текучее, и никем не замеченное, и только над сходнями, где трудятся люди, совершенно не обращая на него внимания, оно может быть таким свободным. Мы мчимся прямо туда, в небо, еще рано, людей мало, машин почти нет, земля живет сама по себе.

Хохочущая грива, которая мгновенно разлетается в клочья, оторвавшись от нас на несколько метров, бездна счастья! Белье, развешенное на ветру, следы, растраченные зря. И до чего приятно махнуть рукой на всю эту землю. На дареную страну, выброшенную из окна мчащегося автомобиля.

Песчаные холмы, чумное пекло города, серовато-коричневато-прохладное в подступающем зное. Искусные строения гигантских муравьев и палаточные города из песка – вот где мы исчезаем, петляя. Только бензоколонки с их стеклянной мишурой, только сверкающие бары для нас – реальность, только они время от времени – наша пристань. Но пока еще перед нами плоский мир, и среди этого утра – небесная текучесть, запачканная желтизной, и угасающее сияние земли. Мы едем туда, но остаемся на расстоянии, всё едем, всё мчимся – но дистанция не уменьшается, это какое-то сражение с зеркалом на пороге растраченных попусту далей, постоянное ликующее попирание границ, бег на коньках по кругу. Бешеный бег на месте, широкий взмах рук, протянутых к луне, которую мы не видим на небе, но которая совсем близко, если верить картам и приборам, и чем ближе лунная цель, чем яснее она ощущается, тем уже и тверже мостки, по которым мы проезжаем, вздымая прохладный воздух, с хохочущей гривой музыки, которая сама разрывается в клочья, с музыкой веселой радиоволны, которую улавливает наш слабосильный приемник.

Утренняя гимнастика! Сражение с зеркалом в машине на кромке мостков земли в зеркале лунного мира завтрашнего дня, который уже близок, хотя еще не виден. Надо только одно: измерить этот диск, который сделался совсем мал, пока он того стоит. Неистовая игра в теннис с горизонтом, бессмысленное размахивание руками, а он все время рядом и все время отскакивает назад. Грести вперед, чтобы нас заметили под красиво клубящимися, а теперь забавно завивающимися перышками облаков этого, как и прежде, текучего неба. А потом, когда надоест – исчезнуть среди конических, песчано-коричневых гор, среди холмов, которые как палаточные города, исчезнуть среди конусов отчетливо-серых от зноя гор близ Сиены в полдень.

Вживиться туда танцем, фигурой танца, одной только фигурой, попыткой выполнить эту фигуру, порывом сделать попытку выполнить эту фигуру.

Жить. Повиснуть там, как белье на самом ветру без веревки.

Ибо прошлой ночью, отец, я встретил Марию. Maria sulle gambe di bambola. Maria роирee a composer et a decomposer [16]16
  Мария на кукольных ножках (итал.). Мария, которую можно собрать и разобрать (фр.).


[Закрыть]
. Встретил Марию. У нее была высокая прическа – башня из медовых волос. И красное кожаное пальто. А походка – sulle gambe di bambola. И глаза такие большие, в черных крапинках, и волосы – высоко зачесаны. И могилы молчания. Проживая прожила. Разрушительно вкусила. Salve Maria.

Мы ехали быстро, мы позволяли вещам сливаться с этим днем и с небом, мы познали иллюзию ландшафта. И пока мы ехали, надо же, Мария воскресла. Роирeе a composer.

Поток холодного воздуха, когда опускаешь стекло, волна равнины и волна неба, и теснина города, и снова волны холмов – и уже темнеет, огни, потом дождь, забегали дворники, и назад отбрасывает, когда другая машина вперед проезжает, и вытянутые ноги упираются в рывок двигателя, о, и парение нимбов над головой, и маленькое свободное пространство, опустошенное пространство возле лба. Маленький островок чистоты среди бешенства движения, вот там и помещается Мария, и тут же, внезапно – скользящий голос, словно мякоть винограда, взгляд, словно свет маяка, и все само складывается так, что дыхание замирает, потому что ты свободен, когда машина или поезд спешат, мчат, проталкиваются вперед, или когда просто раздается громыхание и гудение. Ты не знаешь, где ты, куда едешь, кругом тихо, потому что шумно, ты внутри, потому что снаружи, вот тут-то все и происходит: нечто цельное заполоняет взор, окутывает руку, руку человека, руку Марии, и Мария в этот момент как раз, наверное, говорит: «come sto bene con te» [17]17
  Как мне хорошо с тобой (итал.)


[Закрыть]
, и ты видишь темно-красные, такие гладко-длинно-овальные ногти на мягкой белой руке, она положила руки на столик. Ее руки ложатся на твою руку, а напротив нас кто-то так нежно наигрывает мелодию на пианино, и ты ощущаешь булыжник на улице, эти крышечки над каменным сводом, меткое падение листа прямо на коричневатый асфальт, звук шарманки на ночной улице перед единственным открытым в этот час рестораном, ощущаешь все, врываясь в тот момент, когда загорается маленький, невзрачный фонарик в одном из ресторанов Рима, зажженный двумя незнакомцами, мужчиной и женщиной, которые ничего сейчас не говорят, потому что они обрели, всего на секунду обрели мир, восторженный мир. Он вздымается у тебя в груди, когда ты сидишь в машине и мчишься вперед, или в поезде, который, потряхивая, мчит тебя вперед, когда ты крутишь педали велосипеда, вертишь колесо движения, чтобы в конце концов обрести тишину. Он здесь, глаза в глаза, добрый день.

Тогда —

После звенящих листьями равнин, запыленных, с краями из серо-курчавых холмов, в воздухе все шире разливается скольжение, оно всасывает даль и создает просвет, который ты ощущаешь всей грудью. Едем вдоль моря. Другое это море, металлические отсветы покачиваются на тарелках волн, из воды торчат обломки свай, тупо торчат. Скамейки, дорожки к причалу. Покачивающиеся на воде чемоданы. Покачивание этих твердых штуковин в беспокойных чашах воды, на которые падают пики солнца, сияние серебряных ожерелий, притупляющее сияние, качание маятника, качание, качание, и голова пуста. Гогот и сумятица звуков, базарный визг, все звуки серебрятся. Неужели такое со мной уже было? Ты стоишь, утратив всякую силу воли, делаешь несколько шагов по этой королевской сцене. Над водой скользит поезд, едет колонна фургонов, а там, далеко – купола, игра солнечных зайчиков, золотая алхимия. Усталость добравшегося до цели путника. Пойманного в заколдованном круге. Его преданность. Струятся нити золотой мишуры, и ожерелья тянутся сквозь тишину, все мосты разлетаются вкривь и вкось, дворцы рифмуют арки и фасады, сочиняя хрупкие сказки, суши больше нет, всё на воде, нет ни деревьев, ни рычащих автомобилей, только топочущий шепот, только злой говорок.

Похороны на воде. Погребальная пышность. Черные гондолы в серебряной оправе, вдова под погребальным балдахином рядом с гробом. Все имена смертельно печальны. Святой Варнава, святой Захария. Причалы, гондолы пристают, все окурено ладаном. Все живет этим кратчайшим театральным действом. Плавно скользит рыбный рынок, плавно скользит речь, и скорбящие темными комками остаются стоять под присмотром священника, там, далеко. Как собака, взвыть на луну. Но собака хватает тебя за полу сзади и на двух ногах идет с тобой рядом. Твой спутник.

Ночью – темные слепые каналы в Заттере, брошенные лодки в пепельном потоке воды забвения, от которой в душу проникает яд. Ветер треплет платки, рвет листья, которые, словно ладошки, прижимаются к ограде, а за ними вода. Дальше, дальше, мимо самых печальных имен, святой Варнава, святой Захария.

Уберите солнце. Засыпьте город пеплом, превратите его в траурный тюльпан. В черную розу, шуршащую шелком, отданную на съедение ветру, свету на съедение!

Я не могу этого высказать, отец, может быть, я просто сяду в поезд и поеду.

Еду. Тут только зеленая пропотевшая кожа сидений, с кислым запахом дыма, в купе тесно вчетвером, подо мною громко стучат колеса. Великая спешка на пути к цели, нет времени, и море времени, и делать нечего. Смутно мелькает мимо тебя ландшафт, множество селений, деревень, даже городов, день и ночь ты получаешь их в подарок – и тут же тратишь, багажа у тебя мало, он над головой, в багажной сетке, одежда липнет к телу, потно врезается в кожу, но я до сих пор еще здесь, в жаре, в холоде, осаждаемый вещами. Некий вечер, некое небо, языки сменяются. Выйти покурить, что-то съесть, желудок сжимается судорожно, точно так же, как одежда, потому что за нею давно уже никто не следит, ты ощущаешь только потную кожу. Путаются мысли, наплывают воспоминания, все это сплетается в один клубок, стучит, подкрадывается, печалит и невнятно бормочет, и все это не будет больше говорить с тобой, не будет болтать, возникнет нечто меньшее и вместе с тем – большее: потребность задать вопрос, что-то рассказать, протянуть кусок хлеба, отпить глоток, подать руку, подставить плечо. И если все это длится долго, у тебя появляется дивная легкость, что ж, вечер так вечер, холодно – и пусть, солнце есть солнце и голод есть голод, а не равиоли или соус борнэз. Нет больше скуки, нет нетерпения. Это – особое состояние, просветленное и серьезное, а тем временем стальные колеса мчат по стальным рельсам. Это – ощущение свободного пространства, пока мимо железных боков твоего поезда мелькают страны. Это – свободное пространство, летающая комната, место, которое свободно и принадлежит только тебе. Ты почувствуешь тогда свое тело, оно не будет больше вешалкой для платьев, и кости свои тоже почувствуешь. Лопнет кожура, яблоко освободится от нее само. Ты вышел наружу, мир теперь твой, и ты уже – не его раб. И тогда, может быть, подсядет к тебе твой брат, и вы посидите рядом, и ты не сможешь иначе, что-то начнет шириться у тебя в груди, что-то без прикрас, без грима, и ты отдашься этому чувству. Ты связан по рукам и ногам, все чувства скованы этим движением и катящейся мимо землей, она твоя, но до нее не добраться. И в этот момент остается и приходит к тебе только то, что у тебя на самом деле есть, оно заполоняет собой купе, твою летающую комнату, садится напротив, добрый день, смотрит прямо в глаза, вот это у тебя было. Ты можешь об этом забыть, но оно есть. Где это было, в каких краях, около Порт-Бу? Не помню, но оно есть, село сюда, потом сошло с поезда, ушло, ведь ты сидел напротив него, в летающей комнате, где ничего невозможно делать, вот и хорошо. Поездка привела туда, куда надо. Оно настало, пришло. В пути.

Вот здесь они живут, но жизнь всегда проходит мимо, за их спиной. Они смотрят не в небо, а на потолок торфообрабатывающего предприятия «Галль-хаген», под сводами которого сидят, их интересует не полдень, а плакат «Мы любим кубики Магги» на стенке в полуденном трамвае, они смотрят не в будущее, а на сроки поставок.

Они живут главными вещами. Главные вещи окрашены в серый цвет, они громоздки и объемны. В каждом городе есть города главных вещей. Все разложено по полочкам: главное в главном и одна вещь в другой.

Здесь лежит главное – серое, громоздкое и объемное, и там тоже главное – тоже серое, громоздкое и объемное, а внутри у них – главные вещи поменьше, а сами они засунуты в главные вещи побольше, вся жизнь распределена по полочкам и коробочкам, это знает всякий. А между ними есть пространство, и оно тоже точно просчитано. Вот так человек и живет – среди главных вещей и в пространстве между ними. Он отмирает от этого главного и от еще более ужасного промежуточного пространства, чтобы наконец-то жить вечно.

Вот так они и живут, смутно предчувствуя, что там, вовне, что-то есть. Живут предчувствиями. Как же все это происходит, всюду какие-то события, всюду что-то есть, непостижимо. Город. А через городские стены заглядывают другие города. Наполняют всю страну. А у границ теснятся другие страны. И эти страны несутся прочь на крыльях мысли.

На ощупь добираются до пристанища, по-прежнему далекого, прибывают туда и попадают в нечто запутанное, в густое пространство без начала и конца. Попадают на головокружительную высоту и называют это все вечностью, за неимением лучшего слова. А дальше только тем и занимаются, что хранят ей верность, этой воображаемой вещи, или вечности, непостижимо. И едва успев ее узнать, они выпадают из нее. Улетучиваются. Не успев начать существование, не успев вкусить кусочек от вечности, испаряются. И всё возятся и возятся со своими главными вещами, серея среди них.

Вот так лежать на снежном ковре около машины, и чтобы полиция тебя фотографировала. Словно уснувшее дитя, говорят соседи и всхлипывают, созерцая эту картину. И никто не пришел на помощь, он был один. Как он смеялся, а эта манера склонять голову набок… И всегда такой боязливый, если все шли куда-то, то он всегда шел с краю.

И подъезжают на такси люди, чтобы проводить его в последний путь. Зал прощаний набит до отказа. В первых рядах – ближайшие родственники, бледные, навеки потрясенные. Гроб. Этот его последний костюм, длинный и узкий. Этот деревянный корабль. Там, внутри, лежит он. Под цветами и венками. Но погребальный корабль высоко поднят на стапеля, он сойдет с них и уплывет в яму. Жизнь, упакованная окончательно, насмерть.

Пение хора. Высокие слова, запинающиеся речи у гроба. Погребальный корабль неподвижно смотрит на церковную дверь, указывает направление схода со стапелей.

Потом его несут. Какой ужас пронзает. Холодно вокруг могилы, холодно на этом кладбище. Оно смерзлось. Похоронная процессия, толпа мерзнущих вокруг одного клочка земли. Взрывы рыданий. Спуск гроба. Гроб погружается. Его уже не видно.

Слова прощания над могилой. Каждый проходит мимо ямы, чтобы бросить горсть земли и цветы.

Жизни не подходит гроб. Жизни подходит смерть. Смерть – это прожектор, который поднимает ее на дыбы, который швыряет ее ввысь. Который вставляет ее в оправу. В оправу факта смерти. В то единственное, во что можно верить. Смерть – это оправа жизни. Смерть придает ей форму, она – гордость жизни. Жизнь, выстроенная смертью. Жизнь, воздвигнутая на смерти. Mort-declarateur de vie[18]18
  Смерть – глашатай жизни (фр.).


[Закрыть]
.Я верю в смерть.

А залы, торжища жизни, многих жизней, их не нагнать, не постичь: они закованы в камень, они окованы молчанием. Но камень прорастает, его щупает пальцами солнце, солнце наполняет его, он расцветает, он греется на солнце. Камень – великолепная могила жизни. О камень, ты всему порука. Все были в нем, все были возле него. Все трогали его, ступали по нему, прислонялись к нему, он полон всем этим, он забывает и знает об этом, он прорастает и безмолствует. Могильный камень. Камень жизни. Он-то знает об этом. И зудит от этого его грубая шкура. Надежный парень, который всегда повернут к тебе спиной. Я люблю камень.

Отец, портрет на стене, чужестранный, эй ты, соглядатай, ты, молчун, в шляпе с печальными полями. А теперь ты у меня в чемодане: мы едем, мы едем в Другую Страну.

Нам придется считать, что мы мертвы. Нам нужен паспорт мертвых, нам нужна смерть. Смерть, которая все расставляет по местам. Которая ставит точки. Которая вышвыривает тебя из числа стипендиатов. Смерть, о вечный приют, о гроб жизни.

Отец есть. Ибо он мертв. Он умер и: это смерть.

Там лежишь ты. А они стоят в ногах у твоей постели: бабушка, мама, сестра и домашний врач, с лицом, обтянутым тонкой, как бумага, кожей, и в очках, наш врач и я. Потом ты сглатываешь, потому что тебе не хватает воздуха, хочешь что-то сказать, но язык раздулся и не ворочается. Потом ты делаешь еще глоток, голова вздергивается вверх, да так сильно, что судороги проходят по всему телу, до кончиков ног. Потом ты замираешь. Лежишь спокойно, белый лоб, черные как смоль волосы. Тишина. И врач отделяется от нас, тех, что застыли в ногах постели, и закрывает тебе глаза. Ты испустил дух. Ты сделал два последних, ужасно трудных вдоха. И вот ты выпал из этого Нечто. Больно было, отец?

А я? А я просто держу ото всех в тайне, что я тоже мертв. Я вспоминаю.

В это утро меня немилосердно разбудили, вырвали из сна, просто пора было делать уборку. На улице прошел снег, я угрюм, у меня даже нет времени как следует умыться, всю мебель уже сдвинули, уборщица торопится, я мчусь в сортир, смотрю там на свое дерьмо, и вдруг с удивлением задумываюсь, поражаясь этой кишечно-пищеварительной машине, которую мы всегда носим с собой, удивляясь той завершающей форме, в которую обращается, покидая наш организм, и яблоко, и виноград, и рыба, а мы и не знаем как, я выбегаю на улицу, с пустым желудком, мне зябко, я вовсе не хочу идти на ту улицу, где высокие дома сливаются в один сияющий фасад, и русло улицы, заполненное коричневатой снежной слякотью, внезапно превращается в колыбель и начинает покачивать меня. Мне ведь совершенно нечего делать здесь, на улице, меня просто-напросто выгнали из дому, и вот я с утра на ногах, и никакой цели у меня нет, и вот я бегу все время по этой шаткой колыбели коричневой улицы, поглядываю на сточные желоба на крышах, на них и ориентируюсь, вижу, как что-то торчит из-за желоба, что-то твердое, угловатое и большое, я приближаюсь как раз к этому месту, предмет чуть-чуть сдвинулся, но она ведь не может упасть, эта глыба льда? и тут она падает. Вот я и уложен навсегда в эту колыбель. Вырвался из теснины домов, перетекающих в городские стены, стены города, полного жизни, а за стенами всегда другие стены, и одна смотрит другой через плечо, и, куда ни бросишь взгляд, всюду день и дело. А я наконец окончательно снаружи. Пошел дальше, никто теперь не здоровается, в булочной прошу хлеба, но булочник меня не замечает. Я отвалился от них. Я вспоминаю. Почему такая бессмысленная смерть? Никогда бы не поверил. Под ледяной глыбой я прошел через смерть. Уже давно. Я вспоминаю.

Отец, мы едем в Другую Страну. Я давно знаю ее. С того времени, когда я был мертв, когда я был живым.

Мы едем в Другую Страну, отец мой, спрятанный в чемодане. Боже! Как там светло и черно, о Боже! Как там дико и мило. Меня привяжут к столбу, будет светить солнце, и прогремит залп. Ах, как я засмеюсь, как взлечу ввысь, только веревки будут болтаться на столбе, а я кану, кану, погибну.

Я знаю эту страну, там мрачное солнце, и высится там корабль.

Я знаю, он лежит на дне, на земле, улицы крепко держат его, ограды опоясывают его, фонари подпирают его. Мусорные ведра и автомобили для него как острые колья. И жизни никогда не выбраться отсюда. Боже! Цветочный лоток! – закричу я. А вот чистильщик обуви! Мусорный бачок! Всюду со стуком распахиваются окна, улица плещет. Эта страна принадлежит мне. Не руки, гигантские деревья растут из моего тела, когда я делаю взмах. Когда я смеюсь, все замирает. Я могу посмеяться над трамваем. Арена, она темна. Я все-таки прибыл сюда, только вот не знаю как. Ночью? На лодке приплыл? Откуда? Просто причалил, и все.

Бросил якорь и жизнь на себя набросил, как плащ. Никогда-никогда не приглушать голос. Никогда не опускать голову. Быть вовне, на улице, а там жизнь не прекратится никогда. Когда я вдыхаю, все дома на моем плаще приподнимаются и вот-вот рухнут, и море обрушивается на сушу. Когда я глубоко вдыхаю, может лопнуть город. Мы – одно целое под моим плащом, жизнь и я.

Отец, мы едем.

Толчки колес и тряские сиденья, кислый запах кожи, летящая земля, остановка и дрожащий грохот стремления вперед, странствующая темнота, смена языков, то там перехватишь кусочек, то здесь отопьешь глоточек, то битком набито, то снова ты сам себе в купе господин, и все время этот грохот и нет времени и легкая лужица тишины и пространство в этом «нет-времени». Все это играет твоим телом, отнимает у тебя мысли и чувства, сотрясает твои кости, ты отдаешь это и обмениваешь на легчайшую тишину глубоко внутри.

Поезд. Четырехместная коляска в маскарадном костюме поезда. Покачивание. Серая обивка деревянной комнаты на колесах. Снаружи холмы, исполненные подъема. Восставшие холмы. У ног холмов – ожидающие, в черном. Полные протеста, в молчании. За окном – улица с выражением застывшего отказа, привязанная к старому автомобилю, который ждет. Чернота струится среди серости. Деревья. Мусорные бачки. Светлое как день потемнение внутри этого шланга по имени время.

Черный зной площади и сырые платки воздуха. Дома, занавешенные черным, железные перила, черные паруса, перила, монастырское дерево. Дробь, дробь барабанов. В этом пруду времен во времени.

Дома, фонари – все окаменело. Все излучает траур. Усопший, заунывный, полный пустоты зал. Заунывный зал. Все сильнее дробь, все шире поток. О, безмерно ширится чернота. В каждом доме, в каждом человеке – черно. В Другой Стране.

Мы здесь, отец мой. Пора петь.

Песни ради тщетного рвения, ради прощения.

Я хотел бы облачиться в доспехи, надеть на голову шлем с султаном из перьев и красно-иссиня-черный шарф, и сесть на снаряженного коня, и бугрился бы панцирь твердым металлом, и я поднял бы копье, а на копье насадил бы свой вымпел, ода, оперенный железом, я бы шествовал гордо, и мы встали бы прямо, копье, конь и я, распрямились бы, замерли – и зашагали, зашагали бы шагом чеканным, и легкий ветерок в спину, а как земля глубока сверху, оттуда, мы в путь отправились бы, в латах, с дерзким видом. Мы кликнули бы нашу смерть, и тогда сурово, и в облаке нашего сурово-мрачно-прекрасного пепла, мы, невзирая на солнце, отправились бы в поход вместе с нашею смертью против смерти самой.

У меня нет ни коня, ни шарфа, ни копья, есть только куст, похожий на султан, но он не из перьев.

Но я могу сидеть на скамье, на деревянном стуле посреди улицы. В коридоре, на покрытом пеплом катафалке. Все дома повязали черные фартуки и закрыли черной вуалью лица, пудра пепла у них на щеках, они напирают, тесня транспорт. Насмотреться не могут на него, на эти старые тарахтящие автомобили. Но внизу переливаются огоньками открытые для посетителей подвальчики, пламенеют, дымятся, и улица ломится туда, в открытые двери, вниз, и зелены, должно быть, деревья надо мной, над этим коридором; я их не вижу, но слышу певучие племена птиц на ветках в ночи. Сидя на скамейке, на улице, я их не вижу. Вижутолько ларьки, озаренные пламенем, тени прохожих, ряды их голов, все это движение под деревьями с птицами меж скамьями из дерева по асфальту. И этот оперенный корабль, корабль-призрак, и такелаж на нем готов для выхода в море.

И я сижу, серым светом струится тишина. Корабль вездесущ. Деревья в камнях, и птицы ночные, и стулья. Зачем стулья, зачем дерево на камне улицы, зачем птицы в ночи? Ждать. Наверное, я на дне, все так тихо, все так неуловимо, только плывет мимо, и все. Наверное, я на дне, все так отвесно, и слышен один только шепот, и все. И такое великолепие кругом. Мы, должно быть, на дне, отец, струится пепел по песку. Мы добрались до цели, отец мой, оперение наше бессильно повисло, и лишь птицы щебечут, в путь призывая, в коридоре запнувшегося времени, и все лампы цветут черным цветом. Мы у цели. Два камня.

Послушай меня, отец мой в камне! Я хотел бы ринуться головой вперед сквозь клубы красных испарений, не глядя. Чтобы рог запел впереди, чтобы щелкнули кастаньеты.

Рим – я вспоминаю.

По вечерам у города вырастало множество рогов. Кто-то один начинал первым, и долгий звук, вопрошая, носился в воздухе, и наконец откуда-то с высокого холма неуверенно отвечал второй голос. Зверинец просыпался. Час наставал.

Рога, они прорезаются изо всех камней, эти маленькие обрубочки, мычат, лают и тявкают. Ревуны сбиваются в стаи, их тысячи, а город близок, со всеми своими окнами, всеми площадями, заповедными местами, близкими и далекими, со всеми комнатами и клетками, с парками и мостами – город был близок, легкодосягаем для рева. Темный, многоголосый, он дрожал, этот город, содрогался миллионами этажей, каждым камнем; он трепетал перед гудками машин, которые множатся, сливаются и сплетаются, дробятся и сгущаются, пока все не замрет. Пока гудки не соберутся в одну большую вопросительную дугу, не превратятся в тернистый путь вожделения; они звучали наперебой всей гаммой звуков, хрипло и глухо, упорно, обильно и мрачно.

Вот что я любил: хроматические мостки, перекинутые через все стены насквозь, через все стены из камня, все они – искусство, все они – жизнь, и каждый настойчиво держится своей мелодии, каждый своеволен и страстен: все эти выползающие из бесчисленных расщелин горячечно-хриплые, вздымающиеся вверх потоки. Они ползут упорно, обильно и мрачно. Громогласный, громогласно-гортанный рев среди каменных стен, рев каменных стен, доносящийся из глубин. Гремели его иерихонские трубы, а стены не падали. Был в Риме и никогда не входил в Рим.

Но тихо пыхтит оркестрик.

Все стены пропитаны тенями, все стены растаяли, скудный свет излучал тепло. Отдельные облачка света, как от дыхания. В этом свете столики, люди едва угадывались. Пространство вне времени, за пределами дня. За пределами ночи. Пространство с почтительно мягкими руками. Не разрушай его, отнесись к нему бережно. Это был темный зал, уходящий вдаль. Вместо дверей тени. И тихо пыхтел оркестрик.

Глухие басы, где же они? Гудение, топот, до чего же просторен этот ресторан, ampio, не передать, просто лабиринт. Красноватый свет, он словно газ, непостижимый свет, он беспрепятственно проникал повсюду, мягкий ковер ощущений, его не экономили, он щедро накатывал на тебя волнами. Музыканты слегка покачиваются в такт, у всей команды на руках перчатки. А шляпы, шляпы у них какие, покачиваются туда-сюда, о, огромный, безграничный ресторан. Труба брала меня за руку и вела своими трепетными путями. Золотая валторна. О влекущий металл! Он не иссякнет, и не иссяк огонь в очаге музыки, и дано всегда гореть и дымиться очагу музыки.

Я оставался, пока все танцующие были мертвы, пока они были духами в пещере Стинфула. Пока медные тарелки музыкой отзывались в моей душе. Оставался, пока не начинала сочиться усталость. В ночлежке, где мое место. В зале ожидания. Да, в гардеробе для всего на свете.

Да, и еще у меня было зеленое кладбище, и так благостно было на душе, что оно есть. Кладбище с висячими мостками, с кварталами могил. Опрятный, спокойный кладбищенский город в городе. Когда я был маленьким. И могила. Она никуда не делась. Никуда не делся тот, кто там покоится, ты, мой отец, там, под узкой продолговатой грядкой. Я даже мог поливать тебя водой, отец, там, во гробе. Одно на двоих было у нас с тобой то зеленое кладбище, которое ты мне подарил. И здесь с твоей легкой руки цвела твоя Другая Страна. Которую я взял себе.

Рим – я вспоминаю. Мне никогда не удавалось войти в него.

Но эта мачта, которая растет во мне, этот фонтан, эта нефтяная вышка, которая стрелой уходит вверх, башня из соли и перца, древко для знамени, которое я поднимаю – ради чего все это? Камень мостовой, взгляд женщины, в котором лишь намек на любовь, запах бара, выплеснувшийся на улицу, пробуждают что-то во мне, что-то недосягаемое, ощущение жизни, которой нет или которая далеко, недосягаемой вечной жизни, которая все-таки где-то есть в этом мире, которую я не люблю и ради которой я себя извожу. Самый ничтожный квант, частичка извне, вызывает во мне это чувство в тишине моей непричастности-ни-к-чему, это сияние предчувствия и сметающее все границы внезапное знание, которое я ношу в себе, несу его по улицам всех стран.

О, придумать бы жест, который это выразит. Станцевать фигуру, которая передаст это ощущение, станет его неоспоримым свидетельством. Нужен жест. Который поплывет перед глазами любого, когда он ляжет спать, когда возьмет в руки стакан или вилку, и заставит его подумать: каково ему было жить, этому парню, да простится ему все.

Но поскольку я никогда не подойду к нему, поскольку мне никогда не подойти к Риму, к этому Нечто, то я беру, как всегда, булыжник, крышку ночного горшка, сигарету, капустный лист, гниющий в сточной канаве, и мягкую обивку сиденья в скором поезде и твои глаза и твои усы и твою деревянную ногу и твою родинку и камень и камень и камень и камень и булыжник и рельсы и еще и еще много что и —

пою об этом. В Другой Стране. О том Нечто, которое не есть Рим. Нечто. Страна? Время? Срок жизни? Нечто. Пусть звучит в честь него песнь. Пусть звучит canto. Canto.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю