Текст книги "Шкатулка, полная любви"
Автор книги: Паола Стоун
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
Глава 14
Письмо от Божены пришло накануне Рождества.
Никола уже больше недели жила одна. Она ушла от Томаша, не объясняясь. По сути, она поступила так же, как Божена, и Томаш ни о чем еще не подозревал. Позвонив ему тогда, после спектакля в Черном театре, Никола сказала, что она на вокзале, собирается поехать к маме и вернется, видимо, после Рождества.
То, что происходило теперь между нею и Иржи, напоминало несмолкающий ни на минуту вальс, и голова Николы счастливо и беззаботно кружилась…
О Томаше она вспомнила лишь в связи с Холичеком. Забеспокоившись об этом нежном существе, успевшем привязаться к ней, она решила проникнуть в квартиру Томаша в его отсутствие и проверить, все ли в порядке.
Попросив Иржи позвонить в мастерскую и выяснив, что Томаш там, Никола ринулась в квартиру, затерянную среди каналов Пражской Венеции.
Первым ее желанием было прижать белый комочек к себе и убежать с ним к Иржи, который ждал ее внизу.
Но пропажа могла обеспокоить Томаша, он мог что‑то заподозрить и начать ее искать – а найти ее было нетрудно.
И Никола, обнаружив Холичека на его любимом месте – под кроватью Божены, высыпала на его блюдце принесенные с собой угощения, налила в поилку свежей воды и, не дожидаясь, пока он выйдет из своего убежища, собралась уже было уходить, но вдруг увидела на столике перед зеркалом большой зеленоватый конверт, подписанный рукой Божены. Она взяла его в руки. Письмо было адресовано ей и пришло сегодня утром.
«Как же быть, – думала Никола, – ведь если я заберу письмо с собой, Томаш поймет, что я заходила сюда. А вдруг кроме рождественских поздравлений там что‑нибудь срочное?»
И она решила прочитать письмо здесь, а потом аккуратно заклеить – вряд ли Томаш будет его тщательно рассматривать.
В конверте была объемная музыкальная открытка – стайка пернатых ангелочков с мерцающими голубыми колокольчиками в руках парила под нежный рождественский перезвон над неведомым городом, – а в ней невинные поздравления любящей, очаровательно заботливой Божены с надеждой на скорую встречу. Никола разочарованно стала запихивать открытку обратно, и тут из конверта выпала маленькая записка. Божена просила Николу получить на почте остальные подарки и распорядиться ими так, как она захочет. И неожиданная приписка на обороте: «Не забудь и о Томаше. Но только оставь все объяснения на потом». Слово «все» было дважды подчеркнуто.
Недоумевающая Никола положила открытку обратно, заклеила конверт и быстро побежала по лестнице вниз.
Улыбнувшись Иржи, она взяла его под руку и, сказав, что ей нужно на почту, повлекла за собой.
Но прежде чем они свернули в ближайший переулок, их успел заметить Томаш, подъехавший к дому на своем сером «пежо».
Глава 15
Париж, снова вспомнивший это имя благодаря вернувшейся в его жизнь Николе, ни о чем ее не спрашивал и делал вид, что не знает, где она пропадала весь последний месяц. Но чувствовал, что история с Томашем еще не совсем закончена, а в ее продолжении найдется место и для него.
Так и сегодня: таинственность, сопровождавшая визит Николы в дом, где жили Божена и Томаш, и то, что она попросила его остаться внизу и в случае, если он увидит Томаша, дать ей об этом знать, – все это было неприятно ему. Но в то же время он чувствовал, что Никола, в которой появилось нечто, тянувшее его к ней больше прежнего, теперь в его власти и скоро между ними не останется ничего недоговоренного.
Все вскипало в его груди, когда она, как‑то по‑новому опуская глаза, прощалась с ним по вечерам и уходила в сумрак своего старинного дома. И вскоре в черноте полукруглого окошка он видел ее лицо. Потом она выходила на балкон, и они прощались еще раз.
Иногда, не расслышав что‑нибудь, она снова спускалась к нему, и тогда, сминая в своих руках ее длинные, казавшиеся ломкими руки, Иржи вновь притягивал ее к себе и шептал такие слова, что Никола на несколько минут забывала обо всем.
Но иногда ей казалось, что в эти минуты Томаш стоит за ее спиной и смотрит на ее пылающее, разбуженное им тело. Она хотела избавиться от томящего ее наваждения – и не могла. И когда она все же уходила, то получалось, будто Томаш уводит ее за руку.
На смешливом, подвижном лице возмужавшего за последний год Парижа она все чаще замечала непримиримое выражение. «Может быть, и он видит за моей спиной своего незримого соперника?» – думала Никола.
И на его «иди ко мне» она неизменно отвечала туманным «я с тобой, Париж» и вновь и вновь уходила от него по вечерам, не решаясь на желанную для них обоих близость. Но его обезоруживающая улыбка заполняла ее сны, и она не раз уже, просыпаясь, мечтала увидеть его рядом.
…Получив на почте небольшую бандероль, они направились в Консерваторию. Там их вмиг подхватила и развела в разные стороны всеобщая предрождественская суета.
Улучив свободную минуту, Никола присела в балетном классе на единственный табурет, рядом с огромным, чуть мутноватым зеркалом, отражавшим уже темнеющее окно и огромную люстру, посверкивающую между полом и высоким потолком, достала из сумочки легкий сверток и распечатала его.
Николе была отлично знакома непредсказуемость подарков от Божены, но на этот раз сестра превзошла саму себя!
В посылке оказались два нарядных незапечатанных конверта. Первым Никола открыла тот, в котором лежал билет, подписанный на имя Томаша, и удивилась сказочности приглашения: билет давал право недельного проживания в Венеции! Но тут же она досадливо поморщилась: видимо, во втором конверте билет для нее. А ей совсем не хотелось оказаться вместе с Томашем на карнавале, ей вообще не хотелось встречаться с ним! Неужели Божена еще не получила ее письма? Оно, не называя имени Томаша, прозрачно намекало на разрыв с ним и было переполнено рождавшейся тогда нежностью к знакомому сестре Парижу.
Не ожидая ничего хорошего и уже забыв за своими мыслями об окончании записки, прочитанной ею еще днем, Никола раскрыла второй конверт. И неожиданная радость заставила ее ахнуть: два билета! На одном ее имя, а второй не подписан! Не помня себя от радости, Никола выпорхнула из своего укромного уголка и, прижимая к груди ставший бесценным подарок и кружась на лету, побежала по коридорам, разыскивая Иржи.
Они столкнулись в полутемном коридоре на последнем этаже. Он нес огромную охапку концертных костюмов, видимо из костюмерной, и напевал что‑то сумбурно‑веселое. Никола, разлетевшись, едва не сбила его с ног, но, поскользнувшись, чуть не упала сама и одной рукой схватилась за его шею. Иржи выпустил из рук костюмы, подхватил Николу и, дурашливо пародируя сотни раз репетированную ими классическую поддержку, собирался уже опустить партнершу на разноцветную кучу, но его нога зацепилась за рукав какого‑то платья – и галантный кавалер оказался на куче тряпья сам, рядом с рыдающей от смеха Николой.
И, чувствуя такую неожиданную близость ее тела, он, почти не отдавая себе отчета в собственных действиях, порывисто прижал Николу к себе – и ее смех тут же прекратился, а тело стало опьяняюще послушным. И тогда он прошептал:
– Вот ты и пришла… Ты опять моя, Никола… Но она вдруг встрепенулась и стала отыскивать что‑то, роясь в пестром тряпье. И, вытащив чуть помятые конверты, подняла их высоко над головой и пропела:
– Танцуй!
Домой они возвращались поздно.
Иржи нес в своей неизменной сумке, висевшей за спиной, все для праздничного стола. Рождественская ночь обещала быть по‑настоящему волшебной. Они молча брели по ярко освещенным улицам, ощущая в душах счастливую усталость от прожитого дня, и мысли их, смешавшиеся в холодном воздухе, были спокойны, как неторопливо слетающийся к фонарям рождественский снег.
Почему‑то, не сговариваясь, они оба были уверены, что с некоторых пор – а именно с сегодняшнего вечера – дом у них один, и им не придется больше прощаться каждый день до утра, не придется расставаться вообще.
Но так как Иржи жил далеко, за чертой Старой Праги, а квартира Николы всегда оказывалась под рукой, где бы они ни бродили вдвоем, – ноги приводили их по привычке к серокаменному особняку с синеватой мозаикой на купольной крыше.
И Париж впервые не стал пересчитывать глазами этажи (первый – окошки квадратные, на втором – прямоугольные, и шапочки полукруглых – на третьем), ища окно, стекла которого всегда готовы были затуманить черты той, которая так часто покидала его на целую ночь.
А Никола не теребила кончик косы и не прятала огромные серые глаза. Она не пыталась заставить себя уйти – сделать два шага в сторону порога и остаться наедине со своими тревожными мыслями.
Они не дошли до подъезда с десяток шагов, когда от стоявшей на набережной канала присыпанной свежим снегом машины отделилась темная фигура и двинулась к ним, контрастно выделяясь на снежном фоне.
Никола не сразу узнала Томаша, а узнав, почему‑то не удивилась: будто преследовавшая ее все эти дни его тень, выдворенная из ее сознания, очутилась на улице и бродит теперь, неприкаянная, у ее дверей. Это было так смешно, что Никола не выдержала и засмеялась. Будто поняв причину ее смеха, Париж, так долго ждавший встречи с соперником, стоял теперь перед ним и безобидно смеялся вместе с Николой.
Томаш, проведший в машине не один час, комкал теперь в голове тщательно продуманный план нападения и не чувствовал уже себя в роли разоблачителя – скорее в роли разоблачаемого.
Он смотрел на их веселые счастливые лица и не знал, что сказать.
А Никола, будто продолжая игру, начатую когда‑то им самим, успокоившись, произнесла:
– Здравствуйте, Томаш. Вы, кажется, знакомы? – и она кивнула в сторону Парижа. – Мой друг и коллега Иржи Фиалка, – а затем почтительно перевела взгляд на шляпу Томаша, – муж моей сестры и тоже ее коллега Томаш Фишер.
И, отступив на шаг, она дала им пожать друг другу руки. А потом, чтобы вновь не рассмеяться, стала рыться в сумочке, пытаясь сразу достать нужный из двух конвертов.
Хотя Божена и не просила ее скрывать от Томаша, что не он один приглашен на карнавал, Никола безошибочным женским чутьем ощутила, что именно так нужно сделать. Проснувшийся в ней игрок подзуживал ее и дальше вести Томаша с завязанными глазами на приготовленные Боженой подмостки и не давать ему ни минуты на подготовку – хотя бы сейчас. И поэтому она сходу обрушила на него эту новость. Протягивая конверт, невинно сказала:
– Божена поручила мне поздравить вас с Рождеством и попросила передать вот это.
Томаш молча протянул руку и засунул конверт в карман пальто, но потом спохватился и сдержанно поблагодарил, добавив:
– Вечно Божена что‑нибудь да придумает. Открою его в полночь. – Пытаясь вернуть себе былое самообладание, он, произнося последнее слово, взмахнул руками, как старая колдунья из детской сказки, и тоже попытался выдавить из себя беззаботный смешок.
Но стоящие чуть поодаль от него двое не подыграли ему, а лишь вежливо улыбнулись.
Не зная больше, что делать, Томаш, будто в чем‑то оправдываясь перед Иржи, заговорил, обращаясь почему‑то к нему одному:
– Я ведь тоже заехал, чтобы проверить, все ли в порядке – Божена волнуется, да и я, да, я тоже иногда справляюсь, как тут наша меньшенькая себя чувствует.
Но вздрогнув от произнесенного им самим слова – а оно было еще из той, беззаботно‑давнишней жизни, когда он время от времени встречал Николу после занятий и приводил к ним домой, на совместный ужин, – торопливо прибавил, говоря уже им обоим:
– И тоже с подарком от Божены. Минутку.
Он пошел к машине и вернулся с уже знакомой Николе бутылью домашнего вина, видимо остававшейся в багажнике с их несостоявшегося загородного пикника.
– И от меня тоже. Примите.
Париж протянул было руки, но в последний момент вдруг отдернул их… Нарочно ли, случайно? Никола не поняла, но вскрикнула, услышав звон бьющегося стекла. И отпрыгнула, спасаясь от ярких рубиновых брызг.
Иржи и Томаш стояли, забрызганные вином, и смотрели друг другу в глаза. Еще немного – и они сцепились бы в немой потасовке, но Никола подскочила к ним и, дурачась, взялась причитать по‑деревенски:
– К счастью, ох, к счастью, милые вы мои, ну как же вас угораздило‑то, дорогие мои?
Больше не в силах сдерживать раздражение, Томаш, сухо откланявшись, круто развернулся и, хлопнув дверцей, поспешно уехал, отравив их напоследок ядовитым облаком сизого дыма. А Никола, тоже не желая больше медлить, потащила еще взъерошенного от вспыхнувшей в нем ненависти Парижа по лестнице и, введя его в свой дом победителем, облегченно вздохнула.
Глава 16
Вот Рождество и пришло в Италию. Хотя Божене казалось, что в этой части земли, где есть только два времени года – весна и лето, оно никогда не наступит.
Фаустина, всю последнюю неделю ходившая по мастерской со стружками в волосах, утром, накануне праздника, не пустила пришедшую в мастерскую Божену на свою половину. Пообедать она вышла в комбинезоне, покрытом пятнами краски, и Божена наконец вернулась на землю и почувствовала, что ее любимый праздник не оставит ее в стороне. Ей захотелось и самой окунуться в приятную суету: рождественские подарки – с детства любимая забота – готовы были вернуть ее в жизненный круговорот, прерванный отъездом из Праги, из ее общего с Томашем дома.
И она незаметно выскользнула из четырех стен своего нового пристанища и спустилась по гулкой лестнице вниз.
Вышедшую из сырости лестничного колодца Божену с ног до головы залило солнце. По ее телу пробежали мурашки: будто тоненькие солнечные струйки залились за шиворот легкого пальто и побежали по телу, щекоча его сверху вниз. В голове проснулся какой‑то прилипший еще вчера, но забытый к вечеру мотивчик, и ощущение весны, ставшее для нее уже обычным итальянское чувство, вновь заспорило с волшебством зимнего Рождества.
Но она тем временем уже шла по Старому мосту, на котором велась бойкая предпраздничная торговля, и в пестроте чужих фантазий ловила взглядом что‑нибудь необычное – для Фаустины.
Эта женщина, так внезапно возникшая в ее жизни – будто для того только, чтобы сыграть в ней свою небольшую, но яркую роль, – могла в любое мгновение выскользнуть из нее, оставив в душе Божены благодарное восхищение. И ей хотелось оставить Фаустине что‑нибудь еще, кроме воспоминаний, на память об их дружбе.
Божена мало знала о ней: Фаустина была молчуньей еще в большей степени, чем она сама. Но судьба, вот уже много лет вновь и вновь приводившая Фаустину к спокойному одиночеству, казалась Божене похожей на ее собственную судьбу.
«Вот оно, мое будущее. Фаустине сорок. Сейчас она живет, не размениваясь на страсть и треволнения мимолетной любви. Она не дурна собой, но ее красота целомудренно украшает ее жизнь, не становясь приманкой для жадных глаз. Разве это не прекрасно?»
Подобные мысли, высокопарные и холодные, раньше никогда не посещали Божену. Но теперь, оставшись одна, она хотела получить от жизни доказательства того, что поступила правильно, – и порой искала их в судьбе окружавших ее людей, в своем настроении. Иногда ей нравилось представлять себя свободной и одинокой, бредущей по жизни с единственной привязанностью – к искусству.
Но вдруг она заметила в толпе, переполнявшей мост, взгляд, будто идущий за ней на поводу. Сухощавый итальянец, коротко стриженный, с влажными крупными глазами на сухом лице, стоял, прислонившись спиной к стене одного из ювелирных магазинчиков, и не отрываясь, видимо, уже давно смотрел на нее. И когда она почувствовала это и посмотрела в его сторону, он не сразу отвел глаза. Но в них не было вызывающей наглости, той, что на несколько мгновений словно делает тебя чьей‑то собственностью, – нет. Этот итальянец смотрел так, как смотрят на щемящий сердце закат – любуясь и не ожидая ответа.
Божена, отвлеченная от своих мыслей, вздрогнула, почувствовав правду: она по‑прежнему открыта для любви; короста самообмана вмиг осыпалась с ее души от легчайшего прикосновения. И она стояла на мосту, в гуще предпраздничной давки, а ее разбереженная душа звучала, словно тронутые невзначай струны виолончели.
Незнакомец же, подаривший себе эти секунды, не пряча глаз, тихо улыбнулся Божене и, словно боясь расплескать впечатление, пошел в ту сторону, откуда она пришла, и больше не обернулся.
Это настроение, пойманное Боженой на лету, не покидало ее уже до самого вечера.
Бродя по маленьким флорентийским магазинчикам, она выбрала наконец подарок для Фаустины – воздушное длинное платье из такого тонкого шелка, что оно помещалось в небольшую серебряную шкатулку.
И возвращаясь в мастерскую с дюжиной блестящих свертков и сверточков со всевозможными лакомствами и рождественскими сувенирами – крошечной пушистой сосенкой, посыпанной искусственным снегом, набором огромных синих шаров и гирляндой смешных светящихся гномов, – Божена снова чувствовала жизнь яркой и таинственной, как рождественский чудесный пирог с сюрпризом, который пекла когда‑то бабушка Тереза. Или как старый деревянный башмак, который в рождественскую ночь наполнялся подарками в волшебной комнате бабушки Сабины.
* * *
В мастерской был сквозняк. Фаустина встретила Божену со шваброй в руках: она торопливо выветривала запах краски и прибирала комнаты, готовясь выбросить весь накопившийся хлам.
– Посторонись, а то сейчас я и тебя вынесу на помойку! – Запыхавшаяся Фаустина схватила огромную старую корзину, приспособленную под мусор, и, шутя оттеснив Божену в сторону, со смехом побежала по лестнице вниз.
Божена, смешно вертя шеей у старого зеркала, размотала косынку и, снимая на ходу пальто, нетерпеливо прошла в ярко освещенную комнату, служившую им столовой.
Домотканая скатерть на одном из столов, на ней матово светится серебряный винный сервиз – Божена как‑то, гуляя по городу, купила его в антикварной лавке – все это, подобно старинному натюрморту, заворожило ее.
Другой стол, застеленный газетами, был пододвинут к приоткрытому окну, и на нем, вздернув к потолку странные носы, сохли маски‑близнецы. Божена подошла ближе и увидела две абсолютно одинаковые птичьи головки – голубые, с разноцветными клювами и темными провалами глаз. По форме они напоминали шапочки с вуалью и должны были закрывать волосы и лицо.
Божена хотела уже померить одну из них, но вернувшаяся Фаустина протестующе вскрикнула:
– Осторожно, они еще сохнут!
– Фаустина, ты волшебница! Мне так хочется поскорее стать птицей… – Божена послушно опустила руки.
– Подожди до утра, – Фаустина подошла и взглянула на свое творение так, словно впервые увидела.
Божена, очарованно не сводившая глаз со стола, вдруг опомнилась и, повернувшись к Фаустине, благодарно сжала ее руки в своих, а затем выбежала из комнаты и вернулась с изящной серебряной шкатулкой‑футляром и сосенкой в руках.
– Фаустина, с Рождеством! Загляни‑ка под это дерево…
Фаустина проворно присела и выхватила из рук Божены шкатулку с подарком. Открыв ее, удивленно ахнула и потянула за кончик лиловой ткани, как факир, извлекающий бесконечную ленту из крохотной коробочки.
Платье выпорхнуло из шкатулки, словно разбуженная бабочка, и снова задремало у Фаустины на руке.
– У меня никогда ничего подобного не было… – Она растерянно смотрела на подарок. А потом как‑то легко приняла его, вновь став прежней Фаустиной. И вдруг добавила: – А то, что было раньше, чем никогда, я почти уже совсем не помню.
Она улыбнулась и прошла с платьем к себе. А заинтригованная Божена принялась развешивать большие, синие, как зимняя пражская ночь, шары и украшать растопырившую длинные иглы сосенку беззаботной гирляндой. Но время от времени она подходила к окну и замирала на мгновение – то с шаром, то с фруктами в руке.
Когда Фаустина вернулась, комната уже была готова к встрече Рождества.
Божена наливала вино в серебряный кувшин. Подняв глаза, она забыла о нем и спохватилась только тогда, когда оно пролилось через край на плоский поднос.
Перед ней стояла другая, незнакомая Фаустина. Коротко стриженные волосы, обычно дерзко топорщившиеся в разные стороны, были гладко причесаны и замысловато уложены. Платье, такое необычное, что его смогла бы носить далеко не каждая женщина, сидело на ней естественно. Глядя на Фаустину, Божена удивлялась только тому, что видит ее такой впервые… Но она чувствовала, что сама Фаустина не придает значения произошедшей с ней перемене и не замечает произведенного эффекта.
Наконец‑то заметив ее восхищение, молчавшая до сих пор Фаустина, улыбаясь, сказала:
– Как же ты угадала! Мне так трудно угодить…
– Я и сама не знаю.
– Я уже успела позабыть, что такое платье.
– Фаустина, я не понимаю тебя… – Божена принялась собирать пролитое вино салфеткой. Она никогда не любила чужую навязчивость. И не позволяла себе быть бестактной. Но теперь ее что‑то тревожило в поведении Фаустины. Тем не менее она взяла себя в руки и беззаботно добавила: – Ну вот, все готово. Садимся?
И зажглись долгие витые свечи, и сумрак за окном стал для Божены почти пражским, и чуть закружилась голова… Большие синие шары отражали тревожное пламя и таинственно кружились в полутьме.
Божена смяла сосновую хвоинку в руке и вдохнула с детства знакомый аромат. Не хватало только фамильного пирога с айвой.
Ей было удивительно спокойно рядом с Фаустиной – молчать, смеяться, слушать ее.
И когда теплые пожелания остались позади, она уютно устроилась в мягком глубоком кресле и, ничего не спрашивая, приготовилась слушать, как если бы они с Фаустиной условились, и обещанная рождественская история, смутно угадываемая Боженой весь этот вечер, будет извлечена из шкатулки, чтобы, подобно лиловому платью, придать облику Фаустины завершенность.
– Да, я не все рассказала тебе. Ведь это и не обязательно – все рассказывать.
Фаустина, замолчав ненадолго, закурила что‑то пряное: голубоватый дым, причудливо завиваясь, поплыл по комнате, и запахло сушеным вишневым листом.
– К тому же это было так давно… Даже не верится, что со мной.
И, больше не отвлекаясь, она окунулась в свое прошлое – так, словно отправилась в гости к тому, кого уже нет на свете.
– Я была его самой юной натурщицей – почти девчонкой. Но многие давали мне все двадцать, а я их не разуверяла… Так что, думаю, когда мы венчались, он и сам не знал, который мне год.
Его ню всегда имели успех, он ни в чем не нуждался и жил широко: хорошо платил натурщицам, часто ни с того ни с сего делал нам богатые подарки – но и работать приходилось немало.
Я почти ничего не знала о нем. Девицы постарше рассказывали, что была в его прошлом какая‑то темная сердечная история, но уже много лет он жил один и никого из приходящих ему позировать девушек не обижал.
И поэтому, когда однажды, вдруг прервав сеанс, он сделал мне предложение, я была удивлена, но не напугана – Амедео нравился всем… Я, шестнадцатилетняя бедная Фаустина, была польщена, что он выбрал именно меня.
Будущее мое, до сих пор темное и безрадостное, внезапно озарилось в моих фантазиях ярким светом, и я, не раздумывая, согласилась. С моим отцом он тоже быстро все уладил: завалил подарками и отказался от полагавшегося мне скромного приданого. Большего отец и не мог для меня – и себя тоже – желать. Вскоре я перебралась в богатый дом на набережной – свадебный подарок Амедео мне, шестнадцатилетней девчонке! Амедео говорил, что начинает со мной новую жизнь и не желает больше оставаться в своей холостяцкой берлоге.
Из этого дома мы отправились в свадебное путешествие, безоблачное и однообразно счастливое. Я смотрела на мир его глазами, ему это нравилось. К тому же я была молчалива: не думаю, что у него когда‑нибудь прежде был слушатель лучше меня.
Мы исколесили всю Италию. Мне, никогда нигде не бывавшей, мир показался огромным. Амедео чувствовал это, видел мою наивность – и постепенно привык к роли всесильного покровителя. Я вся была в его власти: в его руках, будто слепой котенок, впервые раскрыла глаза; он дал мне отведать роскоши, но как! – кормил меня ею с ложечки, заботливо, но… деспотично. И когда однажды я попробовала сама протянуть к ней руки…
Это случилось в Риме. Как только мы приехали туда, зарядили дожди. Вот уже четыре дня мы никуда не выходили, но я этому была даже рада. За последний месяц я успела устать от новых впечатлений, мне вообще хотелось уже вернуться в Неаполь, заняться нашим новым домом – думаю, ты понимаешь, что чувствует женщина, пусть даже шестнадцатилетняя, которой подарили дом. К тому же у отца я жила в маленькой комнате вместе с одной из сестер – старой девой, которая устроила в ней все по своему усмотрению и не позволяла даже вазу с цветами поставить туда, куда хочется мне.
Но Амедео был упрям: будто споря с погодой, он и слышать не хотел об изменениях в наших планах. И каждое утро, глядя в большое окно снятой им на пару недель уютной квартиры на виа Аркимеде, вьющейся от подножия до вершины живописного холма, он лишь мрачнел и откладывал этот поединок до следующего утра. Но поздняя осень брала свое, и лишь золотой купол собора Святого Петра, встающий из моря крыш, шпилей и куполов, заменял нам солнце.
Однажды утром, не дожидаясь, пока Амедео раздвинет портьеры, я выбралась из нагромождения пестрых подушек – больших и совсем крошечных; Амедео обожал заниматься любовью то пряча меня под их лебяжьей невесомостью, то вызволяя мое тело из этого бутафорского заточения. Часто, распалив, он одевал меня в одно из немыслимых платьев, которые шил для меня сам, и начинал рисовать восседающей на горе из подушек. На бумаге он раздевал меня, одетую, и добивался потрясающего эффекта: обнаженная натура сочеталась с лицом жаждущей раздеться женщины. И нагота была какая‑то особенная! Сквозь нежно струящуюся ткань одежды просачивалась в его воображение тайна женской красоты, доступная только ему одному. Но только спустя несколько лет я поняла, что Амедео никогда не позволил бы мне чувствовать себя с ним на равных: я всегда была для него прекрасным, но безмолвным образом, порождением его карандаша.
Не знаю, стала ли я в то утро жертвой его хандры, или же он впервые заподозрил, что я не поняла еще правил игры, в паутину которой он втянул меня, как мохнатый паук глупую бабочку…
Я решила не будить его и вышла на улицу, чтобы прогуляться и купить что‑нибудь к завтраку: мне надоели ресторанные изыски, которые он заказывал каждое утро по телефону, – захотелось состряпать что‑нибудь домашнее.
Прежде чем выйти, я долго крутилась у зеркала, меняя плащи, накидки и шляпки, коробки с которыми имели честь входить в торжественный кортеж картонок, саквояжей и чемоданов, вытягивающийся каждый раз в длинную вереницу, тянущуюся за нами от поездов и кораблей до очередного временного пристанища.
До сих пор мы всегда выходили вместе, и Амедео сам подбирал мне наряды для выхода: эти веселые переодевания напоминали игру и часто прерывались объятиями и поцелуями. При этом он без устали восхищался моей красотой и тем, как естественно вхожу я в любой образ, предложенный им. А одежда, сшитая или заказанная Амедео специально для меня, была сродни театральным костюмам и требовала того, чтобы ее носили умело и раскованно… Но я, честно говоря, тогда не задумывалась над этим. Да и кто бы задумался на моем‑то месте?! Рядом с Амедео я всегда чувствовала себя уверенно – он так искренне любовался мной, что мне и в голову не приходило сомневаться в том, что у меня все получается хорошо.
И вот, одеваясь в то утро сама, я вдруг вспомнила один эпизод, которому в свое время почти не придала никакого значения.
В Венеции мы были приглашены в один изысканный дом – ужин на тридцать персон с дворецким в белых перчатках и слугами, в палаццо, выходившем сразу на несколько каналов, с множеством внутренних двориков с садами… И, поправляя прическу в небольшом зале, служившим уборной, я нечаянно подслушала разговор слуг. Они говорили, что дон Амедео снова веселит всех своими причудами: на этот раз приехал с живым манекеном, а говорит, что это и есть его жена. Но кто же ему поверит! Разве может знатная дама представлять его костюмы публике, будто живая картина?! Но как ловко она носит на себе то, что никакая другая не решилась бы и примерить! Верно – нанял актрису. Но хороша!..
«Подумаешь, завистливая болтовня слуг! – сказала я себе. – Да что они понимают в искусстве и в нашей любви!»
Но почему‑то в то римское утро этот подслушанный разговор вспомнился мне… Завершив свой туалет, я вышла из дома и, раскрыв большой зонт, стала спускаться по виа Аркимеде.
Дождь не мешал мне. Сбегая вниз по извилистой улочке, я впервые за последний месяц не чувствовала на себе пристрастных взглядов фешенебельной публики. Какая‑то женщина, закутанная в широкий платок, поднималась навстречу мне с корзиной, полной свежей рыбы. Мальчик на велосипеде разбрасывал газеты, завернутые в полиэтилен, у ворот домов. Мне приятно было чувствовать себя богато и со вкусом одетой, а еще приятней было то, что Амедео не участвовал в моем сегодняшнем «одевании».
Спустившись вниз, я, сама не знаю как, забыла, зачем шла, и стала бродить по улицам и площадям, любуясь Римом, который я видела до сих пор только из окна.
И лишь проголодавшись и уже собираясь перекусить в попавшейся мне на пути траттории, я вспомнила об Амедео, села в трамвай и вернулась на виа Аркимеде.
Амедео завтракал, сидя в постели. Трясясь в звонком трамвае, я боялась, что, может быть, он уже отправился меня искать. Или волнуется, не зная, что и думать. Но ничего подобного я не заметила. Увидев меня, он молча продолжал завтрак. И лишь закончив его и бросив на поднос скомканную салфетку, Амедео встал, снял с моей головы шляпку и, бережно держа ее на ладони, стал смахивать с нее еще не успевшие впитаться дождинки. Потом, повернувшись ко мне спиной, он аккуратно пристроил шляпку на специальную подставку, помогающую сохранить форму при перевозке, и наконец, оставив ее сушиться на подоконнике, повернулся ко мне. Прошло столько лет, но я до сих пор помню выражение его лица и тон, которым он сказал мне тогда: «Ты думала, что делаешь? То, что ты неизвестно где на себе таскала, стоит целого состояния – большего, чем есть у твоего отца. Ты больше никогда ничего не наденешь без моего ведома! А если тебе хочется гулять, то ходи в том, в чем ходила ко мне работать».
В тот же день мы уехали из Рима.
Всю дорогу я пыталась простить ему происшедшее, списывая все на его вспыльчивость. Он, как ни в чем не бывало, был весел и предупредителен со мною, но я никак не могла отделаться от мысли, что он любуется не мной, а дорожным костюмом, который придумал специально для нашего свадебного путешествия.
В Неаполе оказалось, что дом уже обставлен по последней моде. Даже будуар и моя спальня уже имели законченный и весьма изысканный вид, но… Я‑то мечтала устроить их совсем по‑другому.