355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пантелеймон Романов » Товарищ Кисляков » Текст книги (страница 17)
Товарищ Кисляков
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:22

Текст книги "Товарищ Кисляков"


Автор книги: Пантелеймон Романов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)

Бывает иногда, что человек как-то сразу свободно и естественно находит тон разговора, тон обращения. Так случилось и здесь. Кисляков прежде всего познакомился, предложил папиросу и сам почувствовал, что он говорит с новыми знакомыми как свой человек. Нисколько не наигрывая, он сел на стол, сплевывал, когда курил, давал прикуривать от своей папироски, рассказал о своей службе. Одет он был в пальто, в высоких сапогах и в косоворотке. Он их стал носить, чтобы не мозолить глаза комсомольцам в музее своим интеллигентским видом.

Когда в домоуправление вошел еще какой-то человек в сапогах и суконном картузе, с руками, чёрными от нефти, управдом сказал ему:

– Познакомься: товарищ Кисляков. У нас будет жить.

Кислякова вдруг охватило чувство живейшей признательности к управдому за то, что он представил его не как гражданина Кислякова, даже не как «Ипполита Григорьевича Кислякова», а как товарища Кислякова. Оттого, что новые знакомые отнеслись к нему хорошо, он ощутил прилив какого-то счастья. Он не чувствовал в их обществе себя инородным телом и чуждым элементом, за которым смотрят подозрительные глаза. Он уже на другой день стал на «ты» со всем домоуправлением. И часто про себя повторял: «Товарищ Кисляков, товарищ Кисляков». Эти слова звучали для него теперь, как музыка.

Кисляков заинтересовался общественной работой дома, стал расспрашивать, есть ли у них клуб, какие ведутся в нем работы, и тут же записался в число членов-активистов.

Впервые за всё время он почувствовал прелесть общественной работы, которая сразу сделала его известным всему населению дома, и так как он был очень вежливый, готовый на всякую любезность человек, то к нему часто обращались за всякими советами. И не было ничего приятнее, как, идя по лестнице, услышать сзади себя:

– Товарищ Кисляков, милый, помоги-ка вот тут разобраться.

К нему подходил какой-нибудь рабочий за советом, и Кисляков, чувствуя благодарное волнение, подробно объяснял рабочему всё, что требовалось, даже кричал ему вслед упущенные подробности.

Теперь он чувствовал, что эти люди признают его действительно своим товарищем, и хотелось всеми силами оправдать их доверие и расположение к нему.

Было еще приятнее проходить по клубу быстрым шагом своего человека, расписываться на некоторых бумажках, проверять счета и чувствовать в каждом своем уверенном движении, что он принят этой жизнью, что он вошел в нее.

Так как ему в свободное время делать у себя в комнате было нечего, то он всё время был в клубе или домоуправлении. Раз человек всё время на виду, значит – он ничего про себя не таит, значит – вся его душа тут. И он всем своим видом только и хотел показать каждому, что он ничего про себя не таит, что вся его душа тут. Не занимая никакой должности, он стал необходимым в домоуправлении человеком. К нему обращались больше, чем к управдому, и сам управдом часто просил что-нибудь сделать или объяснить за него, так как уходил по другим делам. И ничего с таким удовольствием Кисляков не делал, как это.

Когда подходил какой-нибудь советский праздник, он делал плакаты, рисунки, организовывал шествия.

Тамаре он решил не говорить ни про развод, ни про переезд в новую комнату. Потому что его всё-таки тревожила мысль, что она, устав от своих метаний, скажет ему в конце концов:

«Я имею для тебя приятный сюрприз… Расхожусь с Аркадием и переезжаю к тебе, раз уж ты из-за меня развелся с своей женой». И тогда поневоле придется сказать, что он рад и давно ждал этого, иначе его отношения к ней будут похожи на подлость.

Для него сейчас было такой приятной новостью иметь при себе целиком все деньги, какие он получал на службе, что радовался им как ребенок.

Но через неделю после переселения он получил от Елены Викторовны письмо, в котором она требовала от него денег в течение шести месяцев. При чем предупреждала, что если он откажется – она подаст на него в суд. Он сейчас же пошел в консультацию, и ему сказали, что никаких денег он платить не обязан, так как жена сама подала заявление о разводе.

Он успокоенный вернулся домой, решив, что если Елена Викторовна всё-таки подаст на него – он предъявит к ней встречный иск на свои вещи, которые она у него потаскала.

И тут же сжал голову обеими руками.

LIII

Тамара со времени знакомства с режиссером кинофабрики стала рассеянна, приподнято-возбуждена. Наконец-то, мечта ее была накануне своего осуществления. Она будет иметь работу и свое место в жизни.

Она теперь постоянно уходила на репетиции, на вечеринки. Раздавались постоянно телефонные звонки, и если в это время у них был Кисляков, то она, оборвав разговор с ним, подходила к телефону, и начинался долгий разговор. В ней чувствовалась лихорадочная приподнятость от своего успеха.

Тон ее был загадочно-кокетливый, она улыбалась, пожимала плечами, при чем, держа около уха одной рукой трубку телефона, другой чертила пальцем по обоям или покачивала ножкой. Часто громко, гораздо громче, чем это было нужно, как казалось Кислякову, смеялась. И этот смех ее был ему неприятен, отвратителен. Иногда ее оживленно блестевшие глаза, сосредоточенные на интересе к происходящему разговору, машинально останавливались на лице сидевшего напротив Кислякова. И когда он делал ей глазами знаки или показывал, что мысленно целует ее, она смотрела на него, не отвечая, как смотрят на стену, или вовсе повертывалась к нему боком, чтобы не отвлекаться.

Кисляков в последнее время почти никогда не заставал ее дома, а если заставал, то всегда в тот момент, когда она собиралась уходить. Здоровалась она с ним как-то торопливо, не глядя в глаза.

– Ты спешишь?

– Да, мне нужно итти на съемку…

– Что же, тебе некогда на одну минутку подойти ко мне?

– Я очень волнуюсь… У меня болит голова. И потом: как ты не можешь понять, что сейчас решается моя судьба, и я не могу быть в спокойном состоянии.

Кислякову пришла мысль, что если она отошла от него, то это только к лучшему, так как он развязался с ней без всяких драм и столкновений, потому что, кроме новизны, в ней не было ничего для него привлекательного.

Но когда он представил себе, что кто-то другой может обладать ею, что она к нему будет радостно выбегать навстречу или, оставшись с ним наедине, повернется к нему спиной и позволит себя целовать сзади в шею, вздрагивая при этом с пылающими щеками, – когда Кисляков представил себе это – жестокая ревность острым ножом резнула ему по сердцу, и у него потемнело в глазах. Ему показалось, что он в этот момент может убить, зарезать.

– Но ты всё-таки любишь меня?

– Конечно, – ответила Тамара, наматывая на палец ниточку.

– Тебя никто из мужчин не интересует?

– Я же вообще к мужчинам равнодушна, ты это знаешь.

– А почему же ты такая странная?..

– Потому, что меня мучит наша ложь.

– Что же, значит, надо прекратить эту ложь? – спросил с забившимся сердцем Кисляков.

Тамара молчала, бросив ниточку и рассматривая пальцы своих больших рук.

– Значит, нам надо разойтись?

– Я не говорю этого. Боже мой, как я волнуюсь. Ну, мне надо итти.

Тамара слегка прикоснулась губами к его щеке и, легко выскользнув из его рук, убежала из дома.

LIV

До первого октября, т. е. до дня рождения Аркадия оставалось три дня. Кисляков, измучившийся неизвестностью отношений Тамары к нему, пошел к Аркадию, чтобы переговорить окончательно с Тамарой и пойти даже вплоть до того, чтобы предложить ей обо всем сказать Аркадию и переехать к нему в новую комнату, так как он потерял весь покой при мысли, что Тамара может ему изменить, хотя этого он не допускал. Она ведь говорит, что мужчины для нее безразличны, что она к нему только чувствует страсть.

Когда Кисляков подошел к дверям квартиры Аркадия, он с досадой услышал оживленные мужские голоса, а в эти голоса врывались голос Тамары и ее смех, каким она смеялась, когда бывала в приподнятом настроении.

Он вошел и прежде всего увидел недовольное лицо Тамары, с каким она вглядывалась через стол при стуке входной двери в темноту передней, чтобы увидеть, кто пришел.

За столом, заставленным остатками блюд и наполовину опорожненными бутылками, сидели несколько человек чужих мужчин и Аркадий. Здесь был дядя Мишук, который в первый день приезда привез Тамару в дождь на машине, потом Миллер, кинематографический режиссер, от которого теперь зависела ее карьера, и, наконец, высокий молодой человек в кавказской суконной рубашке с мелкими частыми пуговками.

Тамара с раскрасневшимися щеками сидела на диване, очевидно, пересев туда с хозяйского места. А мужчины оставались на стульях.

Кислякова поразило выражение лица Тамары. Когда она увидела, что это он, у нее появилось легкое смущение, она на секунду потерялась и без всякой нужды, передвигая на столе бутылки и стаканы, спросила, не хочет ли он есть.

Она избегала взглядывать на Кислякова. Он хотел хоть на секунду остановить на себе ее взгляд, встретиться взглядом с ней в упор и не мог. Ее глаза встречались с ним только в тот момент, когда она обращалась к нему с вопросом, и она опускала их или отводила в сторону, когда он отвечал ей на вопрос.

Аркадий, уже пьяненький, при его появлении встал из-за стола и, не замечая, что ему под ноги попала упавшая с колен салфетка, пошел к нему навстречу.

– Я сегодня счастлив! Около меня собрались все мои друзья. Вот дядя Мишук, вот Левочка, о которых ты слышал. Левочка сегодня приехал из Смоленска. А вот наша судьба и наше провидение – Густав Адольфович Миллер, который обещает сделать из Тамары величайшую артистку.

– Величайшей артистка я не обещал сделать, я обещал сделать большую, – сказал Миллер.

– Всё равно, ты сделаешь «большую», а она сама доделает остальное, – сказал Аркадий. Потом, указывая Миллеру на Кислякова, продолжал: – А это мой старейший друг. Друг – это священное слово, которого современность не понимает. Н-не понимает! Если бы такая дружба соединяла всех нас, всё было бы иначе.

Миллер со снисходительной иронией по отношению к Аркадию и с вежливым достоинством к незнакомому гостю встал из-за стола, бросив с колен салфетку на стол.

– Познакомься с ним… и с теми… Это редкие люди… Если бы все были такие, мы бы не погибли… Мы бы…

Аркадий сделал какой-то неопределенный жест над головой и тяжело сел на свой стул, что-то шаря у себя на коленях, – очевидно, ища салфетку. Не найдя ее, он сказал:

– Я никогда не пил, а вот теперь запил. Это значит, что со мной дело кончено! Катись уж до конца, по-русски. Всё равно нам теперь не встать. Я рад хоть за нее.

Тамара каждую минуту обращалась с какой-нибудь фразой к Миллеру: она то вспоминала случай на съемке, то спрашивала, как ей держаться в том или ином месте ее роли.

Миллер, потрогивая своей пухлой рукой стаканчик, как бы несколько стеснялся того приподнятого состояния, в каком была Тамара, как стесняется учитель слишком восторженного поклонения со стороны своей ученицы.

Он старался меньше и короче встречаться с ней глазами и больше смотреть на стаканчик вина, который он продолжал потрогивать и повертывать на скатерти.

Кислякову были противны его европейская самоуверенность, белые, рыжеватые ресницы и холеное сытое лицо. Он был в дорогом заграничном костюме и, по-модному, в туфлях и чулках с подобранными в них широкими штанами, в которых он имел вид иностранного туриста. И в этом костюме точно сквозило европейское презрение к советским, плохо одетым людям, с почтительным вниманием слушавшим его.

Он, не стесняясь своего акцента, владел разговором.

Кисляков сел за стол перед налитым ему стаканом вина и мрачно сидел молча. Он нарочно придал лицу такое выражение, чтобы Тамара заметила его настроение.

Действительно, она тревожно несколько раз взглядывала на него, уже сама делала попытки заставить его посмотреть на cебя. Задавала ему вопросы, но теперь уже он взглядывал на нее только в тот момент, когда отвечал ей, и сейчас же отводил свой взгляд. Она даже встала, подошла к нему и была преувеличенно нежна, как она была нежна с Аркадием в первое время их знакомства.

Так как было очень накурено, то мужчины вышли курить в коридор, чтобы можно было открыть окно в комнате. Кисляков вышел первым, как будто боялся, чтобы Тамара не подошла к нему. Он сделал это нарочно, и она заметила, даже тревожно посмотрела ему вслед.

В коридоре зашел разговор о работе Миллера, об артистической среде, о женщинах.

– Русская женщина потеряла все точка опоры, – сказал Миллер. – Имей три пары шолковых чулок, и ты будешь иметь женщину, – на крайний случай еще флакон заграничных духов.

Дядя Мишук и Левочка улыбнулись, так как им, очевидно, казалось неловко не соглашаться с ностранцем.

– Вы пробовали? – спросил Левочка. Миллер, затянувшись трубкой, только кивнул сверху вниз головой и сказал:

– Достатошно было…

– Да он молодец, ей Богу, – сказал, весело засмеявшись, дядя Мишук.

– Ну, а как, у вашей протеже есть несомненный талант? – спросил Левочка.

Миллер медленно оглянулся на дверь, потом перевел свои равнодушные белесые глаза на спрашивавшего и посмотрел на него с таким выражением, которое говорило, что, если бы не близость заинтересованного лица, он выразился бы о ней соответствующим образом.

– Нога хороший… – сказал он и засунул трубку в рот.

Левочка засмеялся, а дядя Мишук опять сказал:

– Ей-Богу, он хороший парень!

Когда все вошли в комнату, Тамара посмотрела на Кислякова и ушла в спальню.

Аркадий, взяв Миллера за пуговицу и не отпуская его от себя, что-то рассказывал ему у окна.

Кисляков видел взгляд Тамары и понял, что она пошла с тем, чтобы он пришел к ней туда, но он сделал вид, что не заметил ее взгляда. Его возмутило то, что Миллер сказал про ее ноги и про шелковые чулки. Взять бы и закатить пощечину. И еще больше его возмутило, что он не только не дал пощечины, а даже улыбнулся, когда тот при этой фразе встретился с ним глазами. Улыбнулся безотчетно, как русские улыбаются из вежливости при разговоре гостя-иностранца.

– Ипполит Григорьевич, пойдите сюда! – послышался из спальни голос Тамары.

– Пойди, пойди, посекретничай, – сказал Аркадий, нетвердой рукой толкнув друга по направлению к двери.

Кисляков пошел. Тамара стояла у туалетного стола, около которого только что поправляла волосы и красила губы. Она стояла спиной к столу и лицом к двери.

– Что это значит? Что с тобой? – спросила она тревожным шопотом, но в то же время тоном выговора.

– Ничего, – сказал Кисляков.

– Как «ничего»! Я же вижу.

– Ну и прекрасно, если видишь.

Она долго пристально смотрела прямо в глаза Кислякову, а тот делал вид, что не замечает ее взгляда, и взял со стола свой кинжал, который она брала у него вместо ножниц, когда они собирались в театр.

Он видел, что сила переместилась, что теперь не он, а она ищет его взгляда, и продолжал быть неприступным.

Тамара взяла из его рук кинжал и положила его на стол.

– Это моя вещь, – сказал упрямо Кисляков и хотел его положить в карман, но Тамара настойчиво взяла у него из рук и опять положила кинжал на стол, как бы с тем, чтобы ее собеседник не отвлекался.

– В чем же дело?

Кисляков посмотрел прямо ей в глаза и сказал:

– Мне не нравится, как ты себя держишь с этим господином, смотришь на него точно на какое-то божество.

Сочные губы Тамары вдруг сморщились в улыбку. Она положила обе руки на плечи Кислякова и, укоризненно покачав головой, сказала:

– Глупый!.. Да какой же ты глупый. Неужели ты мог подумать? Ты знаешь мое отношение к мужчинам. Ты – моя первая измена Аркадию… Ну, пожалуйста не порть мне настроение, я прошу, – прибавила она другим тоном.

Она то говорила Кислякову ласковые слова, гладила его волосы, то вдруг задумывалась о чем-то, потом, сейчас же спохватившись, опять становилась нежна.

– Я не могу без ужаса представить, что это животное вдруг почувствует к тебе влечение и будет прикасаться к тебе под видом необходимости помочь тебе принять нужную позу при съемке. Я его убьютогда.

– Ты сумасшедший! – воскликнула Тамара. – Я не позволю ему пальцем прикоснуться ко мне.

– Когда же мы увидимся?

– Милый, я прошу у тебя срока до первого октября. Пока всё выяснится.

– Что выяснится?

– Моя судьба… Я очень нервничаю. Только до первого. Это ведь день рождения Аркадия.

– Да…

Она нежно прильнула к нему своим боком и, заглянув ему в глаза, сказала:

– Если бы ты знал, как мне приятно, что ты меня ревнуешь…

Кисляков сделал движение обнять ее, но она легко выскользнула из его рук и, приложив палец к губам, указала на полуоткрытую дверь столовой.

– Ну, идем, а то неудобно.

Но вдруг, как бы желая погасить в нем последние подозрения, повернулась к нему и, прижавшись, быстро поцеловала его в губы. Потом поправила волосы и, заговорив уже полным голосом, – каким говорят, когда входят в комнату, где сидят другие, – вышла впереди него в столовую.

Миллер вдруг посмотрел на свои золотые большие часы и сказал, обращаясь к Тамаре:

– Нам уже пора ехать. Через полчаса съемка.

– Я готова.

Миллер встал и попрощался. Потом со спокойным выражением человека, чувствующего свое право, подал Тамаре ее пальто. А она, надевая его, смотрела на Кислякова, и глаза ее, минуя Миллера и стоявшего около нее Аркадия, говорили ему, что она вся его, и губы, едва заметно шевельнувшись, произнесли только два слова. Кисляков понял их; эти слова были: «Первое октября»…

С Аркадием она даже не попрощалась.

LV

Остальные двое гостей тоже ушли. Как только два друга остались одни, всё приподнятое оживление Аркадия покинуло его.

Он подошел к столу, с какой-то деловитой сосредоточенностью налил себе полный стакан коньяку и залпом выпил его.

– Зачем ты пьешь, – сказал Кисляков, – тебе же вредно.

Аркадий ничего не ответил, только выразительно безнадежно махнул рукой.

– Всё равно… – сказал он немного погодя, поводив глазами по столу, как бы выбирая, чем закусить. Но ничего не выбрал и, махнув еще раз рукой, отошел от стола. Он сел в кресло, бессильно бросив руки на подлокотники, и задумался, опустив пьяную голову.

– Вот и конец… Она выбирается на дорогу… – сказал он минуту спустя. – У нее начинается своя жизнь. Да, друг, тяжелее всего чувствовать, что тебе нечем удержать около себя человека, которого ты… любишь.

Он некоторое время помолчал, сидя с опущенной головой и глядя перед собой в пол. Потом продолжал:

– У меня была работа, и я думал, что в ней я – за надежной стеной, что мне нет дела до того, что происходит там, за этой стеной, я делаю дело, которое нужно вечности, которое также нужно и им, – и меня никто не мог упрекнуть, что я относился к нему недобросовестно. Но тут является великое искушение: «что же я в конце концов делаю? Я забочусь о продлении жизни крыс, когда сам обречен… когда я работаю для чужого будущего. Не может человек работать для чужого будущего, для чужих ему идей. Я давно это чувствовал, но скрывал от себя и больше всего от нее. Я на несчастных крысах рисовал ей перспективы оздоровления человечества, его победу над смертью, его могущество. Я делал это, уже не веря в свое дело, я пользовался своим делом для того, чтобы удержать ее около себя. И было время, когда она с замиранием сердца слушала мои слова. Но вот теперь она выходит на свою дорогу. Она получает жизнь, а я теряю последние крохи жизни. Я должен уверовать в то, во что верил до этого катаклизма, революции: что истина не нуждается во множестве, она может жить в немногих.

Аркадий вдруг совершенно протрезвел. Его глаза загорелись оживлением.

– Можно ли здесь итти против течения? И я теперь с новой верой говорю себе, что можно! Я делаю последнюю ставку. И я и ты, мы когда-то верили, что личность должна итти вразрез с массой, так как масса слепа и консервативна, несмотря ни на какую революционность. Для того, чтобы истина имела силу жизни, достаточно двух.

Помнишь, я тебе говорил, что такие люди, как мы, которые одинаково понимают, которые наиболее надежны, которые наиболее глубоко чувствуют всю трагедию совершающегося, – должны основать из себя «церковь», чтобы сохранить на земле хотя бы в ничтожном количестве ту общечеловеческую правду и истину, которую мы носим в себе. Нам не нужно множества, потому что множество не есть показатель истинности. Истина всегда зреет в единицах и в них может храниться, как в ковчеге завета, пока не придут времена.

И ты поймешь теперь всё значение твоей дружбы для меня. Теперь особенно, когда ее душа от меня отходит, когда ее личность начинает жить самостоятельно, у меня ничего не остается, кроме тебя. Мы с тобой вдвоем затерялись в пустыне, чтобы, поддерживая друг друга, в чистоте сохранить остатки человека для будущих времен.

* * *

Ипполит Кисляков, идя от Аркадия, проходил по тому переулку, где он жил, и невольно посмотрел со странным чувством на свой дом.

С женой он после своего отъезда не виделся. С ней он даже не попрощался.

Проходя мимо дома, он не удержался и заглянул в подъезд. Там рядом с доской, на которой были написаны фамилии квартирантов, висел большой лист; на нем были нарисованы красками картинки, карикатуры и в верхней части листа заголовок:

«Стенгазета отряда имени Буденного – редакция квартира № 6, комната 9-я…».

Комната № 9 – это его бывшая комната, которую он вырвал почти из рук у дамы с ордером Цекубу и откуда его выжили самого. Он пошел дальше и опять вспомнил Миллера с его белыми ресницами и животным круглым затылком. Его, как иглой в сердце, кольнула острая ревность. Это была не физическая ревность (потому что Тамара сама сказала, что она, как мужчину, чувствует только его – Кислякова), но это была духовная ревность от мысли, что другой человек духовно заинтересовал ее больше. И кто же! Тот, кто с тупым циничным самодовольством сказал, что русскую женщину можно купить за три пары шелковых чулок. Кисляков вдруг ощутил давно забытое чувство: оскорбление национального достоинства.

– Эти господа иностранцы думают, что нам теперь можно говорить, что угодно, что мы…

Вдруг он наткнулся на что-то, какой-то предмет упал на мостовую и сейчас же послышалось:

– Куда тебя черти несут! Не видишь?

Это кричал торговец яблоками с лотка, стоявшего на тротуарной тумбе. Кисляков в задумчивости налетел на этот лоток и свалил его вместе с остатками яблок.

– Провались ты со своими яблоками. Я за них заплачу, вот и всё.

Он вынул пять рублей и сунул их торговцу. Тот на полуслове оборвал свои ругательства и, взяв деньги, даже снял шапку и поблагодарил.

– Кто же ее знал-то, – говорил он, когда Кисляков уже отошел, – ведь теперь какой народ пошел: он свалит да еще обложит тебя. А этот, вишь, добрый человек, в убыток не хочет вводить.

Он, подобрав из грязи яблоки, обтер их полой фартука и опять разложил на лотке.

И, когда уже дело было сделано, Кисляков спросил себя: «А почему же именно надо было отдать пять рублей, когда там и яблок-то было всего на рублевку? Да и всё равно разносчик опять их положит на лоток?».

Ответа на это не нашлось.

«Эти господа думают, что нам уже можно говорить в глаза, что угодно», продолжал он думать о Миллере, шагая по темной улице.

«Вот закатить бы ему хорошую пощечину, тогда бы он узнал. И как это никто не нашелся ничего ему ответить, – еще угодливо смеялись. Он даже, кажется, сам смеялся из вежливости».

LVI

На третий день после вечеринки у Аркадия, Кисляков проснулся в своей новой комнате в совершенно особенном настроении.

Во-первых, сегодня было первое октября, исполнялся срок, поставленный Тамарой. Она просила не трогать, не расспрашивать ее ни о чем только три дня, так как что-то должно было решиться в ее жизни, после чего их отношения, вероятно, будут продолжаться попрежнему. Во-вторых, у него с необычайной ясностью определилась его политическая позиция: отныне он (раз и навсегда) действительно верный друг Полухина, и тот может на него положиться, как на самого себя.

А этим ребятам из ячейки он скажет, что они неправы в своем отношении к Полухину. Он не побоится заявить, что стоит на стороне Полухина (тем более, что вряд ли они так сильны, как думают).

Но, когда он пришел в музей, его как обухом по голове ошарашили новостью: ячейка свалила Полухина… Ему было поставлено в вину его индивидуальное управление, без привлечения к творческой работе молодых сил. Он ни разу не созвал их, не проявил никаких коллективистических навыков и распоряжался, как генерал доброго старого времени (Ипполит Кисляков предупреждал его). Обнаружился полный отход Полухина от рабочего коллектива и полное игнорирование предложений ячейки.

Но каково же будет теперь его, Кислякова, положение?

Ведь он был правой рукой Полухина. Полухин везде и всем говорил про Кислякова, что это самый ценный для дела и революции человек. Как ячейка теперь посмотрит на него, верного товарища и друга Полухина? Может быть, решит, что вообще нужно будет оздоровить аппарат и в первую голову пошлет его к чорту вслед за ушедшим Полухиным? А чем ему может помочь Полухин?.. Ему теперь не до того, чтобы помогать другому, когда у самого неприятность. И тем не менее Кисляков решил пойти к нему и сказать:

«Вот пришло испытание моей верности: на тебя гонение, и я не покидаю тебя, пойду с тобой работать – куда хочешь».

Но дело в том, что Полухин не магнат, имеющий свои владения, а партийный человек, которого пошлют, куда найдут нужным, и пошлют одного, а не со штатом, хотя бы в лице одного Кислякова. Так что практически, реально, испытание «моей верности» – это полная чепуха.

А вот пойти в ячейку и постараться убедить ребят, чтобы они не делали глупостей, если еще не поздно, – это другое дело. Они скажут: «Ты, конечно, защищаешь его потому, что он твой друг». Тут можно возразить, что им руководит не дружба, от которой он ни одной минуты не думает отрекаться, а просто справедливость.

Они скажут: «Для нас, марксистов, грош цена справедливости, ради которой приходится покрывать неправильную линию руководства».

Но пойти к ним непременно нужно. И при этом нисколько не скрывать своих симпатий к Полухину.

Только с какой фразой войти? Если войти и сказать: «Вы что же, с ума сошли – отводите хорошего работника?..».

Эта фраза может, пожалуй, зацепить их самолюбие. Они посмотрят на него с оскорбительным удивлением и скажут:

«А вам-то какое дело? Вы что нам, товарищ или партийный, что позволяете себе делать такие заявления и еще в такой форме?».

На это можно сказать, что, конечно, он считал себя их товарищем: с кем они папироски на окне курили? Кого приняли в свою среду и говорят ему «ты», называют товарищем Кисляковым?

Но папироской на них, пожалуй, не подействуешь и попадешь в глупое положение. Тогда можно войти и иронически сказать, не напрашиваясь ни на какое товарищество:

«Здорово вы размахнулись! Так вы скоро, пожалуй, всех ценных людей разгоните».

Кисляков по привычке говорил это сам с собой вслух, ходя по темному коридорчику внизу около архива, где никого не было. Он хотел было придумать еще какую-нибудь входную фразу, но в это время сверху показались двое технических служащих, которые несли вниз тяжелый ящик. Они даже остановились и с удивлением посмотрели на Кислякова, как будто тот разговаривал с невидимыми духами.

Он покраснел и, пробежав мимо них, неожиданно для себя прямо вошел в комнату ячейки. Там сидели Чуриков, торопливо писавший что-то под диктовку Маслова, который ходил по комнате и ерошил волосы, – и еще двое комсомольцев.

– Здорово вы размахнулись! – сказал Кисляков, войдя в комнату. Маслов рассеянно на него оглянулся.

Кисляков вдруг почувствовал, что его фраза рассчитанная на другую, не деловую обстановку, сейчас прозвучала несколько дико, так как люди были заняты спешной работой.

Чуриков, очевидно, понял эту фразу не в ироническом смысле, а в поощрительном, и сказал, на секунду оторвавшись от писания:

– Да. Мы и сами не ожидали, что победа будет на нашей стороне, а не на стороне Наполеона (так прозвали Полухина за его диктаторские замашки).

Кислякову показалось невозможным разъяснить, что он сказал это вовсе не в поощрительном, а, наоборот, в осудительном и ироническом смысле. Тем более, что люди отнеслись к нему с доверием, как к своему стороннику, и неудобно было бы при таком их отношении к нему взять да сказать: «Я не ваш сторонник, а сторонник товарища Полухина, и вовсе не думаю вас поощрять».

Поэтому он только сказал:

– Я тоже не ожидал. Ловко сработали.

– Да ведь ты, кажется, дружил с ним? – спросил один из комсомольцев.

Кисляков увидел, что спокойные холодные глаза Маслова при этой фразе остановились пристально на нем. Он почувствовал жуткий толчок в сердце, как будто он пошатнулся, стоя на краю отвесной пропасти. Но сейчас же собрал себя отчаянным усилием воли и равнодушно сказал, пожав плечами:

– Что значит «дружил»?

– Постоянно был вместе с ним.

– Постоянно… постоянно и телега с лошадью бывает, но из этого еще нельзя заключить, что лошадь дружит с телегой, – сказал он. И в первый раз ясно почувствовал, что честность мысли нарушена под влиянием мгновенно охватившего его непобедимого животного страха.

Все засмеялись. А он при этой удачно сказавшейся фразе едва удержал свой спокойный и безразличный вид. При этом он, не торопясь, хотя у него дрожали руки, достал папиросы, молча портянул коробку ближайшему комсомольцу, и они закурили, а Маслов стал снова ходить и диктовать.

Потом остановился против Кислякова и сказал:

– Ты ведь здорово смекаешь в деле?

– А что? Немного есть.

– Не немного, ведь вся работа по твоей идее проведена.

– Ну, ты уж заливаешь слишком, – сказал Кисляков, выпуская дым колечками и рассматривая их.

– Нет, в самом деле, – сказал серьезно Маслов, – мы тебя выдвинем на пост замдиректора.

Кисляков чуть не уронил папиросу, так как обжегся ею, услышав эту фразу. И, не произнося ни слова, только утирал рукой обожженную губу.

Он почувствовал вдруг к Маслову, которого втайне не любил и боялся, волну горячей привязанности, почти любви. Как он раньше не понимал этого человека, и его твердость и подозрительность считал направленными против себя? Теперь эта твердость и подозрительность стали для него высшим достоинством Маслова, так как особенно редко и дорого то, что такой человек обратил на него внимание, выделил его из всех остальных и доверяет ему – интеллигенту – больше, чем Полухину.

– Ладно, – сказал равнодушно Кисляков, только я один работать не буду, а буду всех вас впрягать в дело.

– Это только и желательно, – сказал Маслов. – Нам Наполеоны не нужны, нам нужны работники с коллективистическими навыками, с общественностью, а не с делячеством. Ну, значит, решено: мы выставляем твою кандидатуру.

– Я одно могу сказать: что если я в деле чего-нибудь не соображу, зато положиться на меня можешь, как на самого себя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю