Текст книги "Сохрани мою речь навсегда… Стихотворения. Проза"
Автор книги: Осип Мандельштам
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 42 страниц)
Прощание с прошлым – содержание стих. Концерт на вокзале (ср. реалии гл. «Музыка в Павловске» в «Шуме времени»; павлиний крик упомянут, потому что в Павловске был павильон с павлиньим вольером). Противопоставляются всесветный мир гниения (розы в парниках; черви в небесах – образ из стихотворения Д. Бурлюка «Мертвое небо», ни одна звезда… – из стихотворения Лермонтова «Выхожу один я на дорогу…»), вышний мир музыки (Аониды – Музы; рай-Элизиум и не поддающаяся отождествлению милая тень – образы из стихотворений Тютчева «Душа моя – Элизиум теней…» и «Графине Ростопчиной»), между ними напряженный железный и стеклянный мир вокзала (рокот фортепьянный – образ из стихотворения Анненского «Он и я»). Надежда на будущее – содержание стих. «С розовой пеной усталости у мягких губ…»: ср. концовку статьи «Пшеница человеческая» о нравственном возрождении и воссоединении Европы – миф о Европе, уносимой к счастью Юпитером в образе быка; образы стихотворения – из картины В. Серова «Похищение Европы», где в Европе друзья находили сходство с Н. Я. Мандельштам. «Холодок щекочет темя…» – о том, как стареет тело, приближается смерть: Мандельштаму уже за тридцать, лысеет голова, обреченная на сруб, утихает шелест крови (образ из повести Тургенева «Клара Милич» через стихотворение Анненского «Кошмары», ср. «За то, что я руки твои…»). «Как растет хлебов опара…» – о том, как стареет слово, усыхающий довесок прежде вынутых хлебов, но оно еще нужно времени (царственному подпаску при пастухе-вечности?), которое ловит его, как колобка в сказке (тоже выпеченного из мучных остатков). Хлебная образность – караваи-причастия (с херувимского стола), похожие на купола соборов Софии-мудрости, – перекликается со статьей «Пшеница человеческая» и с прославлением домашнего очага в статье «Слово и культура».
Два стихотворения о сеновале, «Я не знаю, с каких пор…» и «Я по лесенке приставной…» (в первой публикации они шли в обратном порядке и понимались легче), развились из одного черновика, но приводят к разным концовкам: в первом розовой крови связь (жизнь и творчество поэта) сливается с сухим звоном природы, во втором, скрепясь, отталкивается от нее. В первом поэт ищет потерянную (уворованную) связь с безначальной песенкой мировой культуры, стараясь вырваться из душного хаоса (тмин – примета «хаоса иудейского» в «Шуме времени»). Во втором он подчиняется древнему хаосу (образ из Тютчева, с намеренным вульгаризмом «хао́с» вместо «ха́ос»; сенной воз – Большая Медведица): он отказывается петь против шерсти мира, упорядочивать его удлиненными звучаниями эолийской (греческой) поэзии (ср. «длинноты» в «Есть иволги…»), из горящих рядов гармонии(?) возвращается в родной звукоряд стихии. Этот выбор между природой и культурой еще драматичнее изображен в Грифельной оде. Она возникла как ответ на последнее стихотворение Державина «Река времен в своем стремленьи Уносит все дела людей…» (полностью см. в статье «Девятнадцатый век»). В первом ее наброске «грифельная» культура учила природу, в окончательном она сама учится у природы. Об ученичестве миров перед зыбкой культурой не может быть и речи (строфа 1); в поисках силы культура в страхе обращается вспять к истокам речи, где вода точит кремень и отлагает сланец для грифельных досок (строфа 2; овечья шапка подсказана портретом Державина в меховой шапке под скалой, работы Тончи, «Цепочка» и «Пеночка» – названия державинских стихотворений). Эта вода учит первобытную, козью и овечью предкультуру (строфа 3). Пестрый день бессилен, но иррациональная ночь (тютчевский образ) сметает его рекой забвенья и сама питает грифель культуры (строфы 4–5; игра в бабки напоминает о гибели углического Димитрия и о сентенции Гераклита «вечность – дитя, играющее в бабки»). Голоса культурной памяти ломают ночь, но лишь у нее же вырывая грифели; слушаясь этих голосов, поэт перебарывает ночь ее же средствами (строфа 6; стрепет – резкий шум, клекот, ср. название птицы). С двойной душой, дневной и ночной, поэт создает язык с прослойкой тьмы, с прослойкой света и этим преодолевает забвение (строфы 7–8; кремень и вода – символы природы, подкова и перстень – культуры). На державинскую образность наслаивается лермонтовская (звезда с звездой, кремнистый путь) и евангельская (блажен, кто… – из Нагорной проповеди; завязал ремень…; вложить персты – убедиться в попрании смерти).
О переломе культурной эпохи – стих. Век: старому веку, как зверю, перебит хребет, должен начаться новый век; чтобы он не погиб во младенчестве, как жертвенный ягненок, нужно восстановить связь веков, склеить кровью позвонки, связать их флейтою (как семь стволов Пановой свирели), этого не может сделать захребетник старого века, а только поэт. Дополнительная строфа: а равнодушная природа привыкла, что все окупается кровью: так горящие (теплокровные) рыбы гибли, пока не стали на суше новой породой. Подобным же образом олицетворяется «век-властелин» в 1 января 1924 (и «Нет, никогда, ничей я не был современник…». первоначальное заглавие: «Вариант»): умирающий век глиняным ртом просит у измученного сына потерянного слова (глиняный рот – от символического истукана в кн. пророка Даниила, 2. 31, и у Данте; для ОМ это образ «голодного государства», которое отлучено от культуры и заслуживает жалости, ср. «Слово и культура»; умирание началось сто лет тому назад – видимо, после наполеоновских войн, ср. статью «Девятнадцатый век»). Сын века, поэт сам умирает с ним и уже чувствует известь в крови. Для исцеления века он по голосу совести пускается ночные травы собирать – по современной Москве, мимо малинового света аптек (аптечная малина, нынешний аналог «ночных трав»), среди шума нэповских трактиров и стука пишущих машинок – щучьего суда голодного государства (образ из Крылова). Но и эту действительность он не отвергает, а принимает: в этом стуке тень сонат могучих тех, которые в революционные годы звучали присягой чудною четвертому сословью, пролетариату (ср. о присяге Французской революции третьему сословию в «Заметках о Шенье»). Щучья косточка ундервудных клавиш становится талисманом, частицей, спасающей от целого, от бесчеловечности нового века, гибельной для него самого: если найти ее, то известь в крови растает, и человек оживет. О той же смене времен, но более пессимистично, подробнее и сложнее – Нашедший подкову, единственное у ОМ стихотворение свободным стихом, каким принято было переводить оды Пиндара (V в. до н. э.). Логика 9 строф: (1) в стволах леса мы видим будущие корабли, (2) в кораблях – бывший лес. (3) Трудную песню (4) спасает от забвения имя прославляемого адресата, но у нынешней песни адресат лишь грядущий и неведомый (ср. статью «О собеседнике»). (5) Стихии слились в хаос «воздух – вода – земля», он вспахивается поэзией (ср. статью «Слово и культура»), но слишком часто, чтобы из него что-то могло взойти (ср. статью «Выпад»). (6) Золотая эра прошлого отзвенела (ср. «Заметки о Шенье» и «Скрябин и христианство»), вместо голоса остались лишь очертания губ, которым больше нечего сказать. (7) Так от бега коня остается подкова, (8) она приносит счастье, но сама уже ничто. (9) Так и я, поэт, – лишь неясный след прошлого, как старинная монета, которой можно любоваться, но на которую ничего нельзя купить. Вифлеемский плотник – Иосиф, муж Богоматери, другой – строитель корабля аргонавтов(?); дети играют в бабки… – см. выше, прим. к стих. «Век»; имя океаниды Нееры (из античности, через Шенье и Мореаса), видимо, осмысляется как «новая эра». Время срезает меня, как монету, – как в старину мошенники облегчали вес монеты, подрезая ее по краям.
В 1923 г. ОМ перевел несколько стихотворений О. Барбье, революционного поэта 1830 г.; они послужили толчком для стих. «Язык булыжника мне голубя понятней…», синтетической картины революционного Парижа, прабабки городов. Фригийская бабушка – революция, изображавшаяся в «фригийском колпаке» освобожденного раба; толпы детские над свинцовыми крохами пуль – от Гавроша в «Отверженных» Гюго; плетеная корзинка – также и корзина гильотины, куда, как яблоки, падают головы; клички месяцам – революционный календарь 1793 г., клятва, как яблоко (руки поднимали) – клятва верности общему делу «в зале для игры в мяч» в 1789 г. (Jeu de paume, см. «Заметки о Шенье»; созвучно со словом pomme, «яблоко»); львиная голова – обычно говорилось про внешность Мирабо и Дантона, заноза в львиной лапе – из нравоучительного рассказа про Андрокла и льва. Годом раньше ОМ пытался напечатать маленькую антологию переводов из старофранцузского эпоса; один из этих отрывков (на тему «возвращение в дом отчий») был так дорог ему, что он включил его в третье издание своего «Камня» (1923) – это Сыновья Аймона: четыре брата (Рено, Ричард и другие), сыновья Аймона Дордонского и Айи, нечаянно убили за шахматной игрой племянника Карла Великого, бежали за Меузу (Маас) в Арденнский лес и много лет вели удельную войну против Карла; в переведенном отрывке они тайно возвращаются домой, и мать узнает их. В этом же издании «Камня» ОМ поместил перевод «Начала «Федры» Расина.
Причудливым откликом на политическую современность явилось стих. «Опять войны разноголосица…»: Англия пригрозила советской России войной, в ответ был брошен призыв создавать советскую авиацию, стихотворение ОМ было напечатано (в расширенной редакции) в антологии стихов на авиационные темы «Лёт» (1923). Описывается создание аэроплана на алгебраических пирушках науки, его превращение из эбеновой игрушки (школьная электрическая машина?) в военную силу против существ коротких, ластоногих (люди, видимые с высоты; ср. «Шум времени», гл. 10) на службе капитализма (власть немногих). Победители… ломали крылья стрекозиные – уничтожение германского воздушного флота по условиям Версальского мира. Призыв ко всеобщему примирению и космической дружбе напоминает «Зверинец» ОМ и стихи В. Хлебникова; пшеница эфира (ср. статью «Слово и культура») – образ из мистической философии Г. Гюрджиева о голоде и сытости космоса. Бури яблоко – вместо мифологического «яблока раздора»; брашна – яства, камчатная скатерть – узорная; медуница здесь – рабочая пчела (аэроплан, ставший мирным). Многоочитое небо – образ из Апокалипсиса, 4, 6, ср. стих. «Не искушай чужих наречий…»; альфа и омега – начало и конец (тоже новозаветный образ). От пространной редакции этого стихотворения откололись два маленьких: «Как тельце маленькое крылышком…» – о дальнем самолете в небе, всклянь (до краев) полном солнца; дай мне имя (как Адам всем предметам: неожиданный мотив раннего акмеизма, ср. «Как облаком сердце одето…») – может быть, «назови меня мирным, а не военным»; «Ветер нам утешенье принес…» – о налете стрекоз-аэропланов (ассирийских, воинственных, ср. «Девятнадцатый век» и «Гуманизм и современность») из мрачного уголка слепой лазури с враждебной звездой (ср. страх звезд в ранних стихах); Азраил – ангел смерти (образ из Блока и Лермонтова).
Два идиллических стихотворения посвящены Москве (в настоящем), Московский дождик, и окраинному Петербургу (с оглядкой на прошлое), «Вы, с квадратными окошками, невысокие дома…» (квадратные окошки – образ из мрачного стих. И. Анненского; электрическая кофемолка была предвоенной новинкой). Загадочным остается стих. «Сегодня ночью, не солгу…», похожее на описание тяжелого сна и перекликающееся с пушкинскими сном Татьяны и сценой в корчме из «Бориса Годунова» (отмечено Ю. Л. Фрейдиным; гарнец – мера зерна, равная 3,3 л).
Зимой 1924–1925 г. ОМ переживает сильное, но безответное увлечение Ольгой Александровной Ваксель (1903–1932), едва не поставившее под угрозу его брак с НЯМ. Оставило оно след и в поэзии – стихотворения «Я буду метаться по табору улицы темной…» и «Жизнь упала, как зарница…» (Впрочем, В. Катаев в беллетристических мемуарах называет героиней первого стихотворения НЯМ, которую друзья «умыкнули» у ОМ в суматохе театрального разъезда.) Ветка черемухи – как обычно, символ любви, клавиши мерзлые торцовой мостовой – образ из Гоголя (и, может быть, Маяковского в «Войне и мире»). Куколь (купол, собств. «капюшон») Таврического дворца и кипень Таврического сада возле дома, где жила Ваксель, ангел – на Исаакиевском соборе близ гостиницы «Астория», где она служила; мимо них ведет влюбленных, отрешившихся от земной тяжести (валенки сниму), путь из лживого быта здешней жизни в иной мир. В 1931 г. О. Ваксель вышла замуж за норвежца и уехала в Осло (НЯМ предполагала, что на это намекают строки «Греки сбондили Елену По волнам» в стих. «Я скажу тебе с последней…» и сонеты Петрарки об утрате возлюбленной) и там покончила самоубийством: см. «Возможна ли женщине мертвой хвала?..».
После долгого перерыва, занятого работой над прозой и переводами (от 1925–1929 гг. сохранились лишь 4 книжки детских стихов да несколько шуточных стихотворений), «стихи вернулись» во время поездки 1930 г. на Кавказ: в мае – июне в Ереване ОМ читает знакомым «Ах, ничего я не вижу…», в октябре в Тифлисе завершает цикл Армения; многочисленные параллели к нему – в очерках «Путешествие в Армению». Циклу предпослано стих. «Куда как страшно нам с тобой…», обращенное к НЯМ (товарищами называли мужей партийные жены; дурак вместо «дура» в обращении к женщине – «явно ласковое» слово, замечает НЯМ; ореховый пирог они ели на ее именины 30 сентября). Эпиграф к «Армении», «Как бык шестикрылый и грозный…» (с реминисценцией из романса «Как сон неотступный и грозный…»), первые два стихотворения цикла и стих. «Как люб мне натугой живущий…» составляли первоначально одно стихотворение. Армения для ОМ – двуликая окраина мира, форпост христианства, заброшенный на персидский Восток (4), к трубам серебряным Азии (6, реминисценция из Катулла, см. статью «Слово и культура»); она существует вполовину, как переводная картинка с настоящей Армении, ее Арарат (огромная гора над Эриванью и Эчмиадзином, 8) остался за турецкой границей (1), она полумертва под гнетом ассирийских шестикрылых быков и персидских воевод-сардаров (2, 4), иссохла без моря (якорей и трезубцев, 2) в москательные сурик и охру (2–4; рисующий лев – изображение на карандашной коробке), старинные осьмигранные церкви похожи на тружеников (1, 4), азбука – на клещи и скобы (2), даже поэтические розы Гафиза (персидская любовная поэзия XIV в.) добываются тяжелым трудом (5). Стих. 7 изображает развалины круглого храма Звартноца, стих. 10 – селение Аштарак (см. «Путешествие в Армению»). Курдины (курды) в ст. 9 – сектанты езиды, по-манихейски чтущие дьявола наравне с Богом; лаваш (3) – тонко раскатанный армянский хлеб, окарина (8) – глиняная дудочка. Образы языка и клинописной книги (2, 12) развернуты в стих. «Колючая речь Араратской долины…», львиный пенал (2) дал толчок к воспоминанию «Не говори никому…» (птица, старуха, тюрьма – ср. в «Феодосии» гл. «Старухина птица»; …не сбирал – ср. в «Путешествии в Армению» гл. «Москва»).
Стих. «Дикая кошка – армянская речь…» и «И по-звериному воет людье…» (первоначально – одно стихотворение) – о русском заселении Кавказа: ссылка для бывших гвардейцев, льготная служба для мелких чиновников (повытчиков), путешествие Пушкина в Эрзерум (в черновиках была строка «Там, где везли на арбе Грибоеда», отсюда ассоциация грибы и гроба). Подорожная – бумага, выдававшаяся командировочным для ускорения проезда; моруха – от глагола «морить» (по созвучию с «маруха», любовница); питье Черномора – ассоциация с Черным морем и «лукоморьем»(?). Та же чиновничья тема – в стих. «На полицейской бумаге верже…» (бланки Тифлисского дворянского банка с водяными знаками в виде звезд и птиц, которыми пользовался ОМ); раппортички через два п – игра со словом РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей).
После возвращения кавказские впечатления оживали в стихах ОМ по крайней мере трижды. Стих. «На высоком перевале…» – о возвращении из поездки в Нагорный Карабах, из г. Шуши (разоренного турками во время резни 1920 г.) в г. Степанакерт; фигура безносого фаэтонщика ассоциируется с председателем и с негром-возницей из пушкинского «Пира во время чумы» (а размер стихотворения – с «Бесами») и приводит к мысли «мы ничего не знаем о тех, от кого зависит наша судьба» (слова ОМ в пересказе НЯМ). Словно розу или жабу… – образ из стих. Есенина «Мне осталась одна забава…». «Как народная громада…» – встреча по дороге из Шуши с мирным стадом, после которой прошел охвативший путешественников страх. Мысль о вторичной поездке в Армению вызвала стих. Канцона (канцона здесь – «хвалебная песня»; вариант заглавия – «География»), в котором Армения («страна субботняя», как сказано в «Отрывках уничтоженных стихов») изображена как синтез Греции и Иудеи, двух истоков европейской цивилизации: иудейский Давид-псалмопевец дарит греческому Зевесу-прозорливцу бинокль Цейса (игра слов Zeus – Zeiss), чтобы напитать зренье горным ландшафтом; до оскомины зеленая долина – намек сразу на басню о лисе и винограде (Армения стала недоступной) и на кн. пророка Иеремии, 31, 29: «отцы ели виноград, а у детей оскомина». Облики зорких египтологов и нумизматов напоминают портреты армянских ученых из «Путешествия»; банкирами (вариант) и держателями акций южные горы названы по ассоциации с «еврейскими» профессиями, то же и ростовщическая сила бинокля. Поэт стремится к горам Юга с гиперборейского Севера, чтобы кончить жизнь (напитать судьбы развязку) в краю, богатом чувственными восприятиями (ср. концовку «Путешествия»); села – непереводимая реплика в еврейском тексте псалмов (означает остановку; не исключено ложное понимание «селам», привет); начальник евреев – Давид или, может быть, араратский Ной, тогда малиновая ласка (ср. «не жизнь, а малина») – может быть, цвет красного вина (НЯМ видела в ней колорит «Возвращения блудного сына» Рембрандта).
В декабре – январе 1930–1931 гг. ОМ живет в Ленинграде, в квартире брата, в каморке у черного хода; отсюда реалии стих. «Я вернулся в мой город, знакомый до слез…» (припухлые железы, шейные лимфатические узлы, характерная детская болезнь Петербурга-Ленинграда, – отсюда воспоминание о рыбьем жире; деготь с желтком – черно-желтый столичный цвет, см. прим. к стих. «Императорский виссон…»). В концовке – тема ожидаемого ареста; несмотря на это, стихотворение «сильно распространилось в списках, и его, видимо, решили легализовать напечатаньем» (НЯМ) – в «Лит. газете» 23 ноября 1932 г. НЯМ жила у сестры в комнате за кухней; отсюда реалии стих. «Мы с тобой на кухне посидим…»: оставаться ли в Ленинграде, уезжать ли прочь. Трехстишие «Помоги, Господь, эту ночь прожить…» написано тогда же, но затерялось и в прижизненные списки стихов ОМ не входило. С ним перекликается написанное уже в Москве «После полуночи сердце ворует…» с пометкой в поздних списках: «Серебристая мышь – символ времени. – Примеч. автора»: взять на прикус серебристую мышь – значит робко выключиться из времени. Окончательным расчетом отношений с Петербургом-Ленинградом стало автобиографическое «С миром державным я был лишь ребячески связан…» (перекликающееся с «Шумом времени»). Его логика: я не буржуа, я маргинал старого мира, принадлежать его культуре не значит принадлежать его привилегированному классу; но как леди Годива (из стих. Теннисона, известного в переводе Бунина), чтобы избавить свой народ от невыносимой подати, по уговору проехала нагая, с распущенными волосами, через целый город, так и поэт приносит себя в жертву за людей, к которым не принадлежит.
С января 1931 г. Мандельштам в Москве, сперва по чужим квартирам, потом в литераторском Доме Герцена на Тверском бульваре. Здесь пишется программное стих. «За гремучую доблесть грядущих веков…», развивающее ту же тему: я – не волк старого мира, я отрекся от прошлого во имя будущего, новый век-волкодав не должен губить меня, я готов к ссылке (голубые песцы – северное сияние), но не к казни. Семейным названием для этого стихотворения было «Надсон»: за гражданскую тему и характерный размер («Верь, настанет пора и погибнет Ваал…»). Первоначально оно составляло одно со стих. «Нет, не спрятаться мне от великой муры…» («А» и «Б» – кольцевые маршруты московских трамваев по сжимающимся переулкам и растущим площадям, трамвайная вишенка – вероятно, от глагола «висеть», ухватившись за трамвайный ремень или поручни площадки; кто скорее умрет, ты как хочешь… – спор с НЯМ, которой приходила в голову мысль о самоубийстве). Рисовалась картина революции: «и по улицам шел на дворцы и морцы Самопишущий черный народ» (морцы – от «моря» и «мора»), «лишь один кто-то властный поет»: «За гремучую доблесть… Я лишился и чаши… Но не волк я по крови… Запихай меня лучше, как шапку, в рукав Жаркой шубы сибирских степей… А не то уведи – да прошу, поскорей – К шестипалой неправде в избу, Потому что не волк я по крови своей, И лежать мне в сосновом гробу»; а на это откликался второй голос, запуганной «трамвайной вишенки»: «но меня возвращает к стыду моему Твой прекрасный искривленный рот… Но заслышав тот голос, пойду в топоры, Да и сам за него доскажу». Таким образом, стихотворение превращалось во внутренний диалог между двумя частями сознания поэта (ср. статью «Франсуа Виллон», гл. 4). Потом вторая половина отделилась, концовкой остались строки «Потому что не волк я по крови своей, И лежать мне в сосновом гробу», затем «…И за мною другие придут», «…И во мне человек не умрет», «…И неправдой искривлен мой рот»; этот вариант надолго остался окончательным и лишь в 1935 г. был изменен на «…И меня только равный убьет». Сознание причастности к всеобщей Неправде и своей ответственности за нее дало смежное стих. «Я с дымящей лучиной вхожу…» («…Я и сам ведь такой же, кума») с нагромождением страшного и отвратительного: шестипалым, по настойчивым слухам, был Сталин; пупки, почки и прочая требуха всегда были противны ОМ (ср. «Египетская марка», гл. 4). Образ шапки в рукав при сдаче шубы в гардероб («Ночь на дворе. Барская лжа…») – протест против стихов Б. Пастернака из «Второго рождения»: «А рифма… гардеробный номерок. Талон на место у колонн…»: они казались ОМ созерцательским примирением с действительностью. Мотив ссылки получил развитие в стих. о «бушлатнике» «Колют ресницы. В груди прикипела слеза…».
Параллельно с этим «волчьим циклом» (термин НЯМ) были написаны несколько стихотворений, которые она называет «дразнилками». Это «Я скажу тебе с последней прямотой…» (с эпиграфом из стих. Верлена «Серенада»): «если грубо раскрыть: «Елена» – это «нежные европеянки», «ангел Мэри» – я» (НЯМ; европеянки – образ из стих. «С миром державным…», ср. также обращенное к О. Ваксель стих. «Жизнь упала, как зарница…»); Мэри восходит к пушкинскому «Пиру во время чумы». Стихотворение было написано во время пирушки у Б. Кузина (см. ниже прим. к стих. «Ламарк») и его друзей в Зоологическом музее. Оно перекликается темой со стих. «Бессонница. Гомер…» 1915 г.; в греки сбондили… под греками подразумеваются все участники Троянской войны без разбора. Игра словами бредни – шерри-бренди – ходячая шутка. «Жил Александр Герцевич…» – о соседе ОМ по квартире его брата, где он жил по приезде в Москву: обыгрывается отчество музыканта (нем. Herz – «сердце», небезразлична ассоциация с А. Герценом), серьезный лермонтовский подтекст «Одну молитву чудную Твержу я наизусть» из стих. «В минуту жизни трудную…» и поговорка «Умирать, так с музыкой»; итальяночка ассоциация одновременно с А. Бозио (см. «Египетская марка», гл. 1) и с русской гармонью-«тальянкой». «Я пью за военные астры, за всё, чем корили меня…» – ответ на установившееся в критике к 1930-м гг. представление о Мандельштаме как певце прошлого, буржуазного, классического, экзотического; поэт демонстративно и гиперболически перечисляет вменяемые ему темы (барская шуба – из «Шума времени», астры – воспоминание об осени 1914 г., желчь петербургского дня – ср. «Я вернулся в мой город…», сосны савойские – реминисценция из стих. Тютчева «Как он любил родные ели…», масло парижских картин – «Французы» из «Путешествия в Армению», над которым ОМ начинал работать); ирония раскрывается в последних строках, где оказывается, что все это – придуманная игра воображения (пенное асти-спуманте было в стихах Ходасевича и Цветаевой, папского замка вино – сорт Château du Pape). Стихотворение читается как автопародия (еще не высказанной формулы «акмеизм – это тоска по мировой культуре»).
Стих. Рояль изображает сорванный концерт мастера Генриха Нейгауза (1888–1964): в том сезоне он, нервничая, часто бросал игру и срывал концерты. Чтобы в музыке стало просторней для мировой сложности, нужно не требовать от мастера простоты (руки-кувалды) и элементарной пользы (сладковатой груши земной – топинамбур, усиленно насаждавшийся в то время; у ОМ он вызывал отвращение); тогда музыка сможет срастить позвонки века (ср. стих. «Век») и выпрямить души, как могила выправляет горбатые тела, а пружина – нюренбергские игрушки. Описание концерта насыщено историко-революционными образами: фронда парижского парламента XVII в., борьба между левой Горой и правой Жирондой во Французской революции XVIII в., Мирабо как лучший ее оратор; а рояль-Голиаф противопоставляется пианисту-Давиду. Стих. «Нет, не мигрень, – но подай карандашик ментоловый…» (которым терли виски от головной боли) – оглядка на жизнь и предчувствие смерти (тухлая ворвань – образ из «Смерти Тарелкина», предсмертный рокот гитары – из Б. Лившица); НЯМ видела здесь смерть падающего летчика и связывала эту тему с рассказом Б. Лапина о воздушной петле (упом. в гл. «Москва» в «Путешествии в Армению»). Программное стих. «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма…» обращено, по-видимому, к русскому языку. Сквозной его образ – деревянные срубы: в 1-й строфе на дне их светится звезда совести (образ из Бодлера), во 2-й расовые враги топят в них классовых врагов, в 3-й они похожи на городки, по которым бьют: если в стих. «С миром державным…» поэт жертвовал собой за класс, к которому не принадлежал, то здесь он принимает на себя смертные грехи народа, которому он чужд; концовка двусмысленна – топорище он ищет то ли на казнь врагу, то ли самому себе. Анна Ахматова считала, что эти стихи посвящены ей.
Летом 1931 г. написан цикл белых стихов «Сегодня можно снять декалькомани…», «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…», «Еще далёко мне до патриарха…» и Отрывки уничтоженных стихов; как бы оптимистическое предисловие к циклу – «Довольно кукситься, бумаги в стол засунем…» (парикмахер Франсуа – условное вывесочное имя). «Отрывки…» начинаются воспоминанием об Армении и отталкиванием от буддийской летней Москвы (отрицательная характеристика у ОМ, см. статью «Девятнадцатый век»). Сморщенный зверек в тибетском храме – обезьяна: на московских бульварах такие обезьянки («Марь Иванны») вытаскивали жребии для гадающих (НЯМ). Правдивой воде Арзни (целебный минеральный источник) противопоставлены московские именитые казни (начиная от процесса Промпартии конца 1930 г.). Ржавая водопроводная вода здесь похожа на кровь; пальцы женщин пахнут керосином – ср. зловещий фразеологизм «дело пахнет керосином». И все же ОМ приходит к приятию действительности с двух сторон: мыслью (воспоминанием о разночинцах и их наследии) и чувством (стремление все запечатлеть, покуда глаз – хрусталик кравчей птицы: кравчий, здесь: сортирующий и доносящий впечатления; кодак – фотоаппарат). В ночной Москве описывается простукивающая проверка трамвайных путей (железных чоботов; Бим и Бом – известные музыкальные клоуны). В утренней Москве (прояснившейся, как декалькомани, переводная картинка) – фисташковые голубятни кремлевских соборов, колокольня Ивана Великого (достроенная при Борисе Годунове, который первым стал посылать русских недорослей за границу, см. статью «Чаадаев»), четырехтрубный дым Мосэнерго. В дневной – уличные фотографы, снимавшие клиентов на рисованном горном фоне, китайские прачечные на Варварской площади, блеск кордованской (из испанской Кордовы) кожи на темных музейных портретах; Рембрандт, Рафаэль, Моцарт не чают души в молодой Москве с ее могучим некрещеным позвоночником (пусть татарским, но не старорежимным, ср. «Сохрани мою речь…»); обращение к нему «Здравствуй…» – от пушкинского «…племя младое, незнакомое» («…Вновь я посетил…»). (Картина условная: Рафаэля, Тициана, Тинторетто в московских музеях не было.) В этом мире ОМ утверждает: «я тоже современник» (Москвошвей с его скверным качеством одежды – вечный предмет насмешек в 1920–30-е гг.); он старается удержать (за хвост) жуликоватое время (нам по пути с тобой – «попутчиками» критика 1920-х – нач. 1930-х гг. называла непролетарских, но принявших советскую власть писателей), но понимает, что ему уже поздно войти в будущее с его стеклянными дворцами на курьих ножках («хрустальный дворец» Веры Павловны из «Что делать?» – как дом Корбюзье на Мясницкой): это его ячменное горе, за которое он с подругой пьет искусственный ячменный кофе. Белорукая трость и шотландский старый плед – действительные реалии быта ОМ и НЯМ; ключик от чужой квартиры – А. Э. Мандельштама, где ОМ тогда жил.
Конец 1931 г. занят работой над «Путешествием в Армению». Первым после этого возникает стих. «О, как мы любим лицемерить…» с его двоякой концовкой (ср. раньше в стих. «Я не знаю, с каких пор…» и потом в воронежских «двойчатках»). Возвращение к мотивам «детства», может быть, связано с проектом несостоявшегося переиздания собрания своих стихотворений; обиду тянет – надувает губы. За этим обобщенным воспоминанием о детстве следует более конкретное – «Когда в далекую Корею…»: оранжерея в Тенишевском училище на галерее над двором с поленницами дров; смешливая бульба – кадык, адамово яблоко; Тарас Бульба и Троянский конь – как школьное чтение; русский золотой – экономическая политика России в Маньчжурии и Корее, ставшая причиной русско-японской войны; флагманский броненосец «Петропавловск» (с адмиралом С. Макаровым и художником В. Верещагиным) подорвался на мине в марте 1904 г., при Цусиме была разгромлена II Тихоокеанская эскадра в мае 1905 г.; хлороформ, воспоминание о военных лазаретах, ассоциируется с царевичем Хлором из поучительной сказки Екатерины II (К царевичу… Хлору – строка из «Фелицы» Державина, тоже школьного чтения). Вывод: не разбойничать нельзя, поэт всегда – нарушитель спокойствия. Продолжение прошлогодних стихов о Москве – «Там, где купальни, бумагопрядильни…», стихотворение о недавно открытом Парке культуры и отдыха (с Нескучным садом) на Москве-реке; почтовым пахнет клеем – от ближней кондитерской фабрики «Красный Октябрь», вода на булавках – от поливальных цистерн. Ока и Клязьма упомянуты в связи с началом работ на канале Москва – Волга, который должен был пополнить водой Москву-реку и Яузу; от созвучия – ряд образов Ока – (око) – веко – ресница. С. А. Клычков (1889–1937) – крестьянский поэт и прозаик, в это время сосед и приятель ОМ по писательскому общежитию в Доме Герцена.






