Текст книги "Сохрани мою речь навсегда… Стихотворения. Проза"
Автор книги: Осип Мандельштам
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 42 страниц)
Уже в 1915 т. патриотический пыл у ОМ исчезает. Стих. Зверинец (вариант заглавия – «Ода миру во время войны») призывает вернуться к золотому веку праарийского (общеиндоевропейского) братства, в котором едины славянские, германские и романские (италийские) племена; война – это раздор геральдических зверей, которому пора положить конец (лев – Англия, петух – Франция, медведь – Россия, орел – Германия, выродившаяся Италия и та же Россия; соседка – Польша между Россией и Германией); боевой палице Геракла противопоставляется живительный огонь Прометея из сухой палочки. Стих. «Собирались эллины войною…» – осуждающий отклик на англо-французский десант в Греции (афинский Акрополь и афинская гавань Пирей) в ноябре 1916 г. (заглавие «1914» – авторизованная ошибка). В виде контраста упоминается война ок. 600 г. до н. э. – завоевание афинянами смежного острова Саламина: когда-то с материка завоевывали острова, теперь с островов коварные англичане подчиняют Европу. Мрачен колорит стихотворения о Дворцовой площади «Императорский виссон…» (виссон, роскошная льняная ткань, назван вместо царского пурпура): круглая площадь, как омут потопа, по сторонам ее арка Генерального штаба, украшенная колесницами, и Зимний дворец с императорским штандартом (черный орел на желтом поле), посередине – Александровская колонна с ангелом наверху. Все эти стихи могли быть напечатаны только после Февральской революции. Новые стихи о Петербурге (диптих «Мне холодно. Прозрачная весна…» и «В Петрополе прозрачном мы умрем…») как бы опровергают былой оптимизм «Адмиралтейства»: вода отвратительна, воздух прозрачен, как в царстве теней, в этом воздухе – опасные стрекозы-аэропланы, звезды по-прежнему враждебно-колючи, и Афина (чья статуя стояла в вестибюле Адмиралтейства) уступает власть царице мертвых Прозерпине.
Направление историософских мыслей ОМ меняется (см. «Скрябин и христианство»), вместо римской державности его привлекает эллинско-христианская благодатность: в стих. «Вот дароносица, как солнце золотое…» все играют и поют, потому что Христово искупление дало свободу и легкость; однако в изображении Евхаристии (причастия) фантастически сплавлены черты православия и католичества, звучит греческий язык, но поклонение Св. Дарам совершается не в алтаре, а на виду у верующих, как в католической литургии. Стих. «Уничтожает пламень…» во славу легкого дерева вместо камня имело продолжение: «Поведайте пустыне О дереве креста; В глубокой сердцевине Какая красота! Из дерева простого Я смастерил челнок, И ничего иного Я выдумать не мог», но обе эти строфы, и возвышающая и снижающая, были отброшены. Стих. «И поныне на Афоне…» – отклик на мистическую ересь «имяславства», возникшую в русском скиту греческого Афонского монастыря и в 1913 г. подавленную силой по распоряжению Синода. Ее главный принцип «Бог и Божье имя тождественны; повторяя про себя Божье имя, человек сливается с Богом» импонировал русским поэтам и философам, в том числе и ОМ; но стихотворение кончается неожиданным земным применением: «назвать всуе любовь (или возлюбленную?) значит разрушить ее». Точно так же и в «О свободе небывалой…», где верность Закону Ветхого Завета самоуничтожается, сама требуя обручения поэта с Свободой Нового Завета (ср. «Скрябин и христианство»), эта «свобода» в вышесказанном духовном смысле двоится со «свободой» в любовном смысле (корона – брачный венец и венец поэта по пушкинскому «Ты царь…» из стих. «Поэту»).
Любовная тема серьезно входит в стихи ОМ впервые (он даже советовался с С. П. Каблуковым, не спастись ли ему от «эротического безумия» переходом в православие). Событием стало его знакомство с М. Цветаевой летом 1915 г. в Коктебеле. Здесь написано стих. «Бессонница. Гомер. Тугие паруса…»: поэт читает во II книге «Илиады» список греческих (ахейских) войск, пошедших на троянскую войну отбивать похищенную Елену (поезд – архаичн. «процессия»; журавлиный клин – гомеровский образ, божественная пена – та, из которой родилась богиня любви Афродита), и размышляет, что «всё движется любовью» (реминисценция из Данте). Зимой 1916 г. он встречает Цветаеву в Петербурге (см. ее очерк «Нездешний вечер»; воспоминанием об этом является, вероятно, стих. «Не фонари сияли нам, а свечи…»). После этого он несколько раз приезжает к ней в Москву, на прогулках она «дарит ему Москву» (см. ее очерк «История одного посвящения», стихи «Ты запрокидываешь голову…» и др.). От этих прогулок – стихи о соборах в Кремле-Акрополе: «О, этот воздух, смутой пьяный…» (рядом с знаменитыми Успенским, Благовещенским и Архангельским упомянута малозаметная церковь Воскресенья на крыше Теремного дворца; разбойник безъязыкий – колокольня Ивана Великого, в черновике сравненная с виселицей) и «В разноголосице девического хора…» (в слове Флоренция, «цветущая», – намек на фамилию Цветаевой). ОМ с его петербургским вкусом к западной культуре старается замечать в зодчестве московских соборов итальянскую душу (от Фиораванти и др. зодчих XV в.); явление Авроры соединяет в себе и античность, и Ренессанс (Гвидо Рени), и реминисценции из «Евгения Онегина», V, 21 и стихотворения Баратынского к Авроре Шернваль. Православные крюки – древнерусская нотопись. Цветаева любила отождествлять себя с Мариной Мнишек и вводила ОМ в православие, как Мнишек – Лжедимитрия в католичество; Цветаева быстро меняла увлечения, и ОМ предвидел этой любви скорый конец; отсюда тревожная образность стих. «На розвальнях, уложенных соломой…» – по Москве везут то ли убитого в Угличе Димитрия на погребение, то ли связанного Лжедимитрия на казнь (историческая неточность), над покойником горят три свечи, а над Русью занимается пожар Смуты, рыжий, как волосы Самозванца. Три свечи ассоциируются с тремя встречами: Коктебель, Петербург, Москва, четвертой не бывать; это напоминает старую идеологическую формулу «Москва – третий Рим, а четвертому не бывать», и отсюда мысль переносится на тягу и вражду к Риму, общую для Самозванца, Чаадаева и самого ОМ. Все это вмещено в центральную строфу о «трех встречах»; читателю, ничего не знающему о прогулках ОМ с Цветаевой, дается возможность видеть в них и встречи трех Лжедимитриев с Москвой (и только одного «Бог благословил» поцарствовать), и встречи человечества с Богом (Рим, Византия, Москва; иудейство, католичество, православие и т. п.), и, вероятно, многое другое. Увлечение Цветаевой, действительно, было недолгим, следующий визит ОМ к ней в Александров летом 1916 г. оказался краток и неуместен; о нем – стих. «Не веря воскресенья чуду…» – прогулка по кладбищу в Александрове, воспоминания о прошлом лете средь коктебельских холмов, где начиналась их любовь, чуждающаяся «гордость» Марины в Москве и «монашеская» сдержанность в Александрове (где «юродствовал» Иван Грозный), и новое бегство ОМ в Крым, откуда он и пишет это прощальное стихотворение. Ст. 5–6 не давались поэту и, по его словам, были досочинены М. Лозинским: «Я через овиди степные Тянулся в каменистый Крым…».
Следующее любовное стихотворение (конец 1916) посвящено Саломее Николаевне Андрониковой (1889–1982), петербургской красавице, хозяйке салона, «русской Рекамье»; «Соломинкой» ее назвал ее любовник, поэт С. Рафалович, фамилия ее будто бы восходила к голубой крови византийского императора 1083–1085 гг. и его жены, французской принцессы («Дочь Андроника Комнена…»). ОМ раскалывает имя «Саломея» – само напоминающее о легендарной царевне, за свою пляску получившей голову Иоанна Крестителя, – на два прозвища, «Солом» – инку и Лиг-«ейю» героиню рассказа Э. По, любовью преодолевшую смерть и вставшую из саркофага. В стих. Соломинка – «Саломея» страдает бессонницей, она выпила много опасного снотворного (всю смерть ты выпила), все ее жалеют, но гибель ей не страшна: из двух ее ликов хрупкая Соломинка, может быть, и умрет, но вечная Лигейя будет жить в душе (в крови) поэта. Ленор – другая героиня Э. По, Серафита – героиня мистической повести Бальзака. Далее, в 1917–1918 гг., адресатом ОМ становится А. Ахматова; она была больна этой зимой, в обоих посвященных ей стихотворениях любовь связывается со смертью. «Твое чудесное произношенье…» – это разговор по телефону, искажающему женский голос («цо» вместо «что») в шелест шелка, посвист птиц и шум ветра; уверясь друг в друге («я тоже на земле живу», точная реплика Ахматовой), собеседники пьют бессолнечную смесь любви и смерти. «Что поют часы-кузнечик…» – «это мы вместе топим печку; у меня жар, я мерю температуру» (А. Ахматова): красный шелк огня в очаге, черный шелк дождливой ночи за окном, сам поэт в соловьиной горячке любви и творчества предчувствует близость смерти, челнок его жизни проточен, он тонет и с морского дна посылает своей любви (черемуха, бальмонтовский символ) последнее прости. Ласточка для ОМ – посредник между здешним миром и миром теней (ср. далее), дочка – может быть, Антигона, ведущая слепого отца-Эдипа к месту его упокоения. Оба романа ОМ были платоническими; упрямая подруга отказывалась пить белое вино северной тоски по волшебству любовного юга («Когда на площадях и в тишине келейной…», первоначальное заглавие «Рейнвейн», германское вино; Валгалла – древнегерманский рай для душ воинов и воспевающих их скальдов; возможен политический намек на германскую поддержку большевистского переворота, ср. ниже).
Откликом на Февральскую революцию стало стих. Декабрист: гражданскому обществу нужны не подвиги борьбы, а труд и постоянство «народной самодеятельности», как тогда выражались: Россия – это манящая Лорелея, которая сидит над Летой, и кто идет на подвиг ради нее, тот обречен забвению. Декабристов звала на подвиг Европа в тенетах, освобождаемая триумфальным походом по Германии 1813 (квадриги – колесницы), но результатом оказалась только изба (сруб) в Сибири, изображенная по часто воспроизводившейся картинке «Декабристы в ссылке». Это поздний ответ на стих. З. Гиппиус «14 декабря» (1909), где она клялась в верности делу декабристов.
Откликом на Октябрьскую революцию стало стих. «Когда октябрьский нам готовил временщик…» (напеч. 15 ноября 1917 в эсеровской «Воле народа»): Ленину с его ярмом насилия противопоставляется Керенский, свободный гражданин; еще не было известно, жив ли он, отсюда далекий ад в последней строфе. Герой, руководимый божественной душой (Психеей), уподобляется распинаемому Христу, невинно убитому наследнику Бориса Годунова (ср. у Пушкина: «…вязать Борисова щенка!») и первопроходцу Петру Великому; фон – зданий красная подкова, тогдашний цвет Зимнего и Дворцовой площади. Гражданская смута обращает поэта к духовной власти: в стих. «Кто знает? Может быть, не хватит мне свечи…» он сравнивает себя с новоизбранным (5 ноября, в дни московских боев) патриархом Тихоном и горюет о его трагическом бессилии. Переживаемые события ощущаются как конец «петербургского периода» русской истории: стих. «На страшной высоте блуждающий огонь…» (болотный, заманивающий) продолжает стихи 1916 г. «Мне холодно…» и «В Петрополе прозрачном…» (Петрополь, антично-пушкинское имя Петербурга, созвучное с чаадаевским «Некрополь», именем Москвы), но там говорилось «мы умрем», а здесь он уже умирает. Земные сны горят и корабль на высоте – реминисценции из визионерского стих. Тютчева «Как океан объемлет…», но на них накладываются слухи о германских самолетах над Петроградом.
Отсюда – пророческая тема в двух стихотворениях (с античными и с библейскими образами). Кассандре (напеч. 31 декабря 1917 в «Воле народа») – декабрьский итог 1917 г.: ограблен волею народа не принявший большевиков, ограбил сам себя принявший их; человек с законом против броневиков – воспоминание о Керенском, солнце Александра – воспоминание о золотом пушкинском веке; дома – корабельный лес для корабля будущего (ср. «Прославим, братья, сумерки свободы…»), безрукая гиперборейская (т. е. северная) победа-чума – искаженное воспоминание о статуе Самофракийской Ники в сочетании со слухами о надвигающихся эпидемиях; впереди – торжество скифского варварства над культурой. Стихотворение обращено к Ахматовой (платок с головы – ее «ложноклассическая шаль»); Кассандра в мифах о Троянской войне – вещая пророчица, чьим недобрым предсказаниям никто не верил, убитая в ахейском плену. «Среди священников левитом молодым…» посвящено А. В. Карташеву (1875–1960), министру вероисповеданий во Временном правительстве, арестованному в октябре 1917 г.; он – иудейский молодой левит (член духовного сословия), противопоставляемый старцам-священникам-иереям. Для старцев черно-желтый свет – символ иудейства, возрождаемого Иерусалима (ср. «Эта ночь непоправима…»), для героя – символ гибнущего Петербурга (ср. «Императорский виссон…»); он тщетно предупреждает их об опасности (с Евфрата когда-то шли ассирияне и вавилоняне). Герой стихотворения – не христианин, но он с первыми Христовыми учениками пеленает снятое с креста тело Христа-Субботы (образ из литургических текстов, ср. Марк, 2, 28) и не принадлежит к чадам небытия; может быть, это Иосиф Аримафейский из апокрифического Никодимова Евангелия. Ночь иудейская – это и тьма, наступившая при распятии, и судьба народа, потерявшего после этого Храм и воссоздающего его лишь в молитвах.
Итог первого года после Февральской революции подводится в стих. «Прославим, братья, сумерки свободы…» (напеч. в мае 1918 и сразу получило широкую известность): корабль былого государства, гуманизма, индивидуализма, демократии идет ко дну (как крейсер «Варяг», комментировал ОМ), народ из носителя революции (кипящие ночные воды) становится носителем власти (в слезах, против своей воли, но по исторической необходимости, он – солнце, судия), из граждан он превращается в мужей (ср. статью «О природе слова»), он поворотом руля меняет трудный путь (как плугом), а «мы», славящие поэты, даем ему в путеводители легионы ласточек (ласточка здесь – символ оживающей души). Народный вождь для первых читателей однозначно отождествлялся с Лениным (Д. Мирский, 1922), но для ОМ, несомненно, сохранял черты и Керенского, и патриарха Тихона («слезы» и «бремя народа» – образы из его речи при избрании). Так смягчается первый пафос неприятия революции; ОМ еще продолжает публично читать стихи годовой давности, но на вопрос об «октябрьском временщике» отвечает: «Это – стилистическая ошибка». Итог всего опыта революции и гражданской войны будет подведен в стих. «Где ночь бросает якоря…» (при жизни затерялось и не печаталось), написанном в 1920 г., когда решался вопрос, эмигрировать вместе с белыми или остаться; поэт решает остаться и укоряет бегущих в том, что они не увидали рождающегося нового мира (сравнение его с Рождеством Христовым в Вифлееме у яслей было нередким в поэзии того времени, напр., у В. Нарбута, товарища Мандельштама; повапленные, т. е. покрашенные гробы – тоже новозаветный образ). Кому неприятен этот прямой смысл стихотворения, те предпочитают датировать его 1917 годом и видеть в сухих листьях октября большевиков.
Весной 1918 г. ОМ переезжает в Москву; неприязненные впечатления от новой столицы – в стих. «Всё чуждо нам в столице непотребной…» (первоначально оно было частью стих. «Tristia» и следовало там после 2-й строфы) с упоминанием разбойного (разбитого при обстреле) Кремля и базаров на Сухаревке (см. одноименный очерк). Москва кажется ему таким же мертвым городом, как Петербург: в «Когда в теплой ночи замирает…» она напоминает ему Геркуланум, откопанный из-под пепла, с римскими толпами, требующими «(хлеба и) зрелищ»; описывается центр города с рынком Охотного ряда и дорическими колоннами Большого театра (ср. очерк «Холодное лето»), от поздних извозчиков и от колесницы над фронтоном Большого театра – удары копыт. Ночное солнце, как мы увидим, – устойчивый у ОМ символ погибающего и воскресающего искусства. В Москве же написано темное стихотворение Телефон о самоубийстве какого-то высокопоставленного лица (рядом с Театральной площадью стояла гостиница «Метрополь», где жили многие переехавшие из Петербурга советские чиновники и жил сам Мандельштам, служа в Наркомпросе); петел – петух, в Мф. 26.74–75, напоминающий Апостолу Петру о нарушенной им клятве.
Отъезду в Москву предшествовало прощание с Ахматовой, отразившееся в стих. Tristia (строчка Как беличья распластанная шкурка – почти дословная цитата из стихотворения Ахматовой «Высоко в небе облачко серело…», тоже о прощании). Заглавие – из Овидия («Скорбные элегии», особенно 1,3, о расставании с Римом перед изгнанием; слова наука расставанья напоминают об овидиевской же «Науке любви»). Но сюжет – из Тибулла, 1,3, в вольном переводе Батюшкова: разлука с милой Делией, ее гадание о новой встрече, мысль о смерти вдали от возлюбленной (Эреб – царство мертвых) и мечта о неожиданном возвращении, когда она, необутая, из-за прялки бросится герою навстречу. Гадание по воску напоминает о «Светлане» Жуковского, вигилии (четыре части ночи) – о Брюсове, петуший крик, велящий влюбленным расставаться, – из «Любовных элегий» Овидия, а возвещаемая новая жизнь – из Данте; вращение веретена символизирует главную мысль о вечном круговом повторении и узнавании (ср. статью «Слово и культура»). Та же главная мысль – через два года в стих. «Сестры – тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы…»: в медленном водовороте времени уходит в землю человек и из земли рождается роза, символ этого кругового повторения – двойные венки из роз; сквозной образ – нежная роза, набухающая предсмертной тяжестью; вспомогательный образ – ячеистые тяжелые соты пчел (медуниц) и нежные сети любви и смерти (ст. 6 сперва читался «…чем вымолвить слово «любить» и был исправлен Н. Гумилевым). Время вспахано плугом поэзии – образ, перешедший потом в статью «Слово и культура». Вчерашнее солнце, по мнению А. Ахматовой, – образ из некролога Пушкину «солнце нашей поэзии закатилось» (ср. «Скрябин и христианство»).
«Чуя грядущие казни, от рева событий мятежных Я убежал к нереидам на Черное море», – писал потом ОМ («С миром державным…») – он имел в виду весну 1919 г. с репрессиями против эсеров, но первое бегство от смуты было еще летом 1917 г. Здесь, в Алуште, на даче художника С. Судейкина и его жены, было написано стих. «Золотистого меда струя из бутылки текла…» («нам нечем было угостить его, кроме чая с медом, без хлеба», – вспоминала В. Судейкина); вариант заглавия – «Виноградник» («нам больше нечего было показать»), Бахуса службы – винодельческие; культура винограда была принесена в Крым древнегреческими колонистами. Любимая всеми жена – Пенелопа, покинутая жена Одиссея, обещала женихам выйти за одного из них, когда кончит свое тканье, но сотканное за день вновь распускала по ночам (вышивала – неточность). Странствия возвращающегося Одиссея отождествлены здесь с странствием аргонавтов в черноморскую Колхиду за золотым руном; пространством и временем полный – реминисценция из Дю Белле. Стих. «Еще далёко асфоделей…» тоже написано в Алуште; Меганом – греческое название мыса между Алуштой и Коктебелем (ОМ на слух писал его «Меганон», в книге 1928 г. это было исправлено, но рифма осталась неточной). Там, в Коктебеле, поэт потерял амулет, знак счастья прошлых лет (воспоминания о Цветаевой?), туда должны отвезти и его самого для погребения на берегу (мотив из Горация; кипарис у греков – дерево смерти), и корабль вернется под черным парусом (мотив из мифа о Тезее и Эгее). Это еще не наступило, но поэт среди прелестных загорелых отдыхающих красавиц уже чувствует себя в царстве теней, где правит Персефона-Прозерпина, а луга, по мифам, покрыты белыми асфоделями (а в Крыму росли желтые асфодели). Праздник черных роз – розалии, когда могилы украшались цветами.
Стих. «На каменных отрогах Пиэрии…» написано уже в 1919 г. в Киеве; последние две строчки подсказаны киевским поэтом Вл. Маккавейским. Центральный мотив – создание лиры с резонатором из панциря черепахи, ее изобрел бог Гермес, а усовершенствовал музыкант Терпандр (VII в. до н. э.). Греческая область Пиэрия названа как родина Муз, Иония как родина слепого лирника Гомера, Эпир – только ради рифмы. Стихотворение полно реминисценций из Сапфо (VII–VI вв. до н. э.) в переводе Вяч. Иванова (сапожок, перстенек, плотник высокого свадебного терема, сапожник неуклюжий) и самого Вяч. Иванова (пчелы-певцы, цикады). Большинство их восходит к свадебным песням Сапфо: именно в это время ОМ познакомился со своей женой Н. Я. Хазиной (это о ней сказано: И холодком повеяло высоким От выпукло-девического лба). Медуница здесь не пчела, а растение донник; криница (украинизм) – источник. В концовке Греция отождествляется с островами блаженных, образом из Пиндара; мед, вино и молоко – возлияния мертвым. О греческом загробном мире – три стихотворения, составлявшие цикл «Летейские стихи» (от Леты, реки забвения; с ней ОМ отождествляет другую потустороннюю реку, Стикс, отсюда слово стигийский). «Когда Психея-жизнь спускается к теням…» – эпизод из сказки Апулея об Амуре и Психее: Психея-душа спускается на тот свет, живая (дохнет на зеркало…), заплатив медной монетой перевозчику, и должна попросить у царицы Персефоны-Прозерпины баночку благовоний для своей хозяйки Венеры. Ласточка как посредница между тем и этим светом – из стих. Державина «Ласточка», где она проводит зиму в подземном царстве, а весной возвращается к людям. В «Слове и культуре» ОМ пишет о «слове-Психее»; в «Я слово позабыл, что я хотел сказать…» поэт сам спускается в загробный, мир в поисках слова, но забывает его, не может узнать на ощупь (звук – перстами, зрячими пальцами, ср. «Слово и культура»), оно остается призраком, и Музы (Аониды) плачут. Невозвратное слово отождествляется с ласточкой, у которой подрезаны крылья, и с Антигоной, которую в трагедии Софокла хоронят заживо. Загробный мир изображен бестелесным и беззвучным (ср. «Вспоминать – идти одному обратно по руслу высохшей реки», «Шум времени», гл. 14). Наоборот, в «Возьми на радость из моих ладоней…» поэт как бы возвращается из загробного мира с обретенными словами-поцелуями, несущими солнечную радость; слова и поцелуи умирают, радость остается. Слова-поцелуи уподобляются пчелам Персефоны, превращающим цветы и время в мед поэзии (горный Тайгет, по Пушкину, «Рифма, звучная подруга…» – родина рифмы). Без них здешняя жизнь полна страха не меньше, чем мир теней (неприкрепленная лодка – как челнок в сухой реке из предыдущего стихотворения). К этим стихам примыкает «Я в хоровод теней, топтавших нежный луг…»: поэт сам приносит в загробный мир живое земное имя, остается там, сливается с ним и лишь издали видит на земле тайный образ своей возлюбленной, смену лет и безнадежность счастья. Фон в начале стихотворения – подземный асфоделевый луг, в конце – земные холмы вокруг Коктебеля. В 1919–1920 гг., от осени до осени, ОМ – в Крыму (см. очерк «Феодосия») и потом в Грузии. Стих. Феодосия первоначально состояло только из IV и V строф, с описанием причудливых вывесок (месмерический утюг над прачечной – летающий сам по себе, как будто заряженный «животным магнетизмом») и с концовкой – отказом от эмиграции (звезды всюду те же. Стих. «Мне Тифлис горбатый снится…» (горбатый, от моста через Куру, исторического центра города) перекликается со статьей «Кое-что о грузинском искусстве» (1921): «Грузия обольстила русских поэтов… легким, целомудренным духом опьянения, какой-то меланхолической и пиршественной пьяностью…» Кахетинское вино в Грузии – общий напиток, телиани – хороший сорт; сазандарь – певец, аккомпанирующий себе на струнном сазе. В Феодосии для открытия артистического кафе-кабаре было написано стих. Дом актера, его пролетарский дух звучал вызовом врангелевскому режиму. Описанием какой-то старинной картины (репродукции?) является стих. «В хрустальном омуте какая крутизна!..», где христианские горы картин сиенской школы XIV–XV вв. сближены с коктебельским пейзажем; зрительный образ небесной лестницы Иакова напоминает очертания органа и вызывает слуховые образы: Дж. П. Палестрина (ок. 1525–1594) – классик церковной музыки в строгих формах («Верую»). Зрительными образами насыщено и стих. «Веницейской жизни мрачной и бесплодной…» (портреты, знаменитое венецианское стекло, картины о добродетельной Сусанне, оклеветанной старцами) с изображением праздничной смерти средиземноморской культуры и мысленной аналогией с гибелью русской культуры: Сатурново кольцо – символ смертоносного времени, рядом с розой – склянка с ядом, носилки – из кипариса, дерева смерти, жемчуг умирает, когда не соприкасается с живой кожей: смерть тяжка сама по себе, но прекрасна как явление искусства. Концовка вписывает эту картину в мысль о вечном повторении времени: голубь в Ноевом ковчеге подает светлую надежду на будущее, черный Веспер (Венера как вечерняя звезда) обещает утреннюю звезду, умирает человек в начале стихотворения и вновь родится в конце его.
В Петербурге зимой 1920–1921 г. ОМ переживает влюбленность в актрису Ольгу Арбенину (1897/98–1980). Ей посвящены стих. «Я наравне с другими…» (за Арбениной ухаживали также Н. Гумилев и Ю. Юркун) и «Мне жалко, что теперь зима…» (по поводу разговора о соломенной шляпке для роли; тень от ее полей на лице – как венецианская баута, черная карнавальная полумаска), а также «Возьми на радость…», «Когда Психея-жизнь…» и другие «античные» стихи. Стихотворение к ней «За то, что я руки твои не сумел удержать…» в первоначальной редакции было только любовным и состояло из 3 строф: отброшенной «Когда ты уходишь, и тело лишится души, Меня обступает мучительный воздух дремучий, И я задыхаюсь, как иволга в хвойной глуши, И мрак раздвигаю губами сухой и дремучий», и далее: «Как мог я поверить, что ты возвратишься…» (и т. д.) и «Последней звезды безболезненно гаснет укол…» (и т. д.): женщина уходит после ночного свидания, и одинокому влюбленному кажется, что он заброшен в темном лесу и ждет, когда наступит утро и прорубится к нему просека. Образ иволги ассоциируется с Гомером (как в «Есть иволги в лесах…»), образ темного леса с образом деревянных срубов троянского акрополя и деревянного коня, с помощью которого ахейцы брали Трою (Приамов скворешник, по имени троянского царя); трижды приснился соблазнительный образ – когда Елена, обходя деревянного коня, окликала спрятанных в нем ахейцев голосом их жен; так фантастическая картина падения Трои становится подобием мучений влюбленного (кровь на приступ пошла). К этому стихотворению примыкает написанный тем же размером отрывок «Когда городская выходит на стогны луна…» (стогны – площади; плачет кукушка на башне – как Ярославна в «Слове о полку Игореве»).
Еще два стихотворения к Арбениной – о театре и искусстве в новом мире. «В Петербурге мы сойдемся снова…» – стихи о встрече и совместных прогулках («у меня как у актрисы был ночной пропуск», вспоминала Арбенина), в них блаженное, бессмысленное слово – одновременно слово любви и слово искусства, истинного и свободного от гибельного утилитаризма; сближение любви и искусства – такое же, как в статье «Слово и культура» («когда любовник в тишине путается…» и т. д. о «вечном возвращении»). Ночное солнце – это, как обычно, искусство, которое закатилось в советской ночи, но вновь взойдет: так Орфей, герой мифа и оперы Глюка (с ее счастливым концом; шла в Петербурге с 1911 г., возобновлена в 1919 г.), выводит с того света возлюбленную Эвридику, «За блаженное, бессмысленное слово Я в ночи советской помолюсь» – это как бы молитва Орфея за Эвридику перед Плутоном. Адресат стихотворения в это не верит (А ночного солнца не заметишь ты), а герой верит. Киприда – Венера, блаженные жены – по-видимому, Музы, легкий пепел соберут – реминисценция из пушкинского «Кривцову»: «Смертный миг наш будет светел…» и т. д. В стих. «Чуть мерцает призрачная сцена… (первоначально начиналось: «Снова Глюк из призрачного плена Вызывает сладостных теней…»; Мельпомена – муза трагедии) после описания театрального разъезда пушкинского времени (плошки – масляные лампы) Эвридика названа по имени, предтечей бессмертной весны возрожденного искусства названа живая ласточка на горячих снегах (возможная ассоциация смерть певицы Бозио, о которой – в «Египетской марке», 7), а ключевые строки о родном языке перекликаются со статьями «Заметки о поэзии» («в русской речи спит она сама») и «О природе слова» («не эллинизация, а внутренний эллинизм, адекватный духу русского языка»). Притин – край, предел (особенно полуденный); «Ты вернешься…» – обращение хора к Эвридике во II акте оперы Глюка.
«Люблю под сводами седыя тишины…» – стихотворение, которым заканчивался в 1-м изд. сб. «Tristia»; в 1-й строфе – воспоминание о панихиде в Исаакиевском соборе по Пушкину 14 февраля 1921 г., служившейся по инициативе Мандельштама, далее – описание служб предпасхальной Страстной недели (седмицы): вынос плащаницы с изображением Христа в Страстную пятницу, память о трудах Христа близ Генисаретского озера, зане свободен раб… – реминисценция из св. Апостола Павла, К Римл., 8.15; стиль насыщен архаизмами (ему же – которому; зане – ибо; окончания родительного падежа седыя, великопостныя). Написанное около времени кронштадтского погрома, стихотворение выражает преодолевшую страх верность поэта России и ее горькой судьбе: петербургский Исаакий этим предпочтен константинопольской Айя-Софии и римскому Св. Петру.
В 1921–1922 гг. Мандельштам опять на юге (Киев, Харьков, Ростов, Кавказ), в 1922–1924 гг. поселяется в Москве. Стих. «Умывался ночью на дворе…» написано осенью 1921 г. в тифлисском Доме искусств («в роскошном особняке не было водопровода» – НЯМ), предположительно – по получении известий о смерти Блока и расстреле Гумилева. Центральный образ – соль, как в значении «соль земли», так и «очистительная соль перед жертвоприношением» (на топоре, ассоциации с Раскольниковым). В следующем стихотворении, «Кому зима – арак и пунш голубоглазый…», образы избушки, глиняной крынки, овечьего тепла и пр. соответствуют домашнему, обжитому «эллинизму», как он изображался в статье «О природе слова»; над этой малой жизнью – жестоких звезд соленые приказы (кантовский императив или советская символика?); из этой жизни – два выхода: один для заговорщиков, стилизованных под декабристов или убийц Павла I (пунш, арак – виноградная водка, с корицею вино – глинтвейн; ст. 19–20 первоначально читались: «Есть соль на топоре, но где достать телегу И где рогожу взять, когда деревня спит?» – ср. «заговорщицкую соль» в последней главе «Шума времени»), другой для поэта, причудливое полуязыческое шествие под фонарем на двор к гадалке, чтобы узнать о будущем прежде, чем решаться на поступок.






