Текст книги "Молох морали (СИ)"
Автор книги: Ольга Михайлова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
На лице Осоргина появилось выражение недоумения. Леонид Михайлович был человеком хоть и приземлённым, но разумным, и прекрасно понимал, что подобные разговоры могут вести только праздные болтуны. Глаза же Дибича от нескольких глотков недурного коньяка или от слов Нальянова – потеплели.
– Я правильно понял? – рассмеялся он. – Вы утверждаете примат божественной морали? – Нальянов вежливо кивнул. – Это прелестно-с. Но доказуемо ли?
– Человеку с умом? Нет, Андрей Данилович, как ни парадоксально, человеку с умом невозможно доказать ничего, в чём он сам не хотел бы убедиться. – Нальянов глотнул коньяк, глаза его померкли. – Но знаете, я невысоко ценю ум, однако преклоняюсь перед высотой духа. Ничтожество духа низвергнет в бездну и великий ум. Наше время не знает этого различия – и вот результат: на улицу выходят люди кривой морали, ничтожного ума, а порой и вовсе душевнобольные, возят в вагонах взрывчатку и метают бомбы в людей, общество же, заразившееся кривизной мышления, аплодирует.
– Простите, Юлиан Витольдович,– вмешался в разговор шокированный Осоргин, – как же можно так говорить? Люди жизнью жертвуют. Как кривой морали? И разве идеалы интеллигенции не говорят о высоте её устремлений? Вам не по душе эти высокие идеалы?
"Лучше помалкивать и казаться дураком, чем открыть рот и окончательно развеять все сомнения", – пронеслось в голове у Дибича, но он промолчал, отвернувшись. Он всегда стыдился родственника – его неприятного, худого, плохо выбритого лица, дурного запаха изо рта, потёртых обшлагов сюртука, стыдился и его примитивных суждений. Сколько Дибич помнил Леонида Осоргина, тот никогда не произнёс ничего умного.
Нальянов поднял на Осоргина царственные глаза. Тихо вздохнул. Он видел такие лица в университетские времена в Питере. Перед ним был вечный студент-радикал, правда, готовый в любую минуту стать защитником самодержавия и провокатором, – надо было лишь хорошо заплатить. Нальянов даже молниеносно прикинул сумму, которую надо было предложить, предел мечтаний Осоргина, и уверенно остановился на трёхстах рублях в месяц.
– Мне? Не по душе? – Нальянов тихо и надменно удивился. – Мне, господин Осоргин, по душе ночи, когда над морем в прозрачном небе теплятся несколько божественных звёзд, таких дивных, что хочется стать на колени.
Осоргин ничего не ответил, ибо понял, что имеет дело с откровенным мерзавцем, чуждым всего, что волнует лучших людей России. Этот человек – своими величавыми глазами, набриолинненым пробором, дороговизной костюма, белоснежными манжетами с бриллиантовыми запонками и холеной белизной рук, согревавших коньячный бокал, стал ему отвратителен. Осоргин поднялся и поспешил распрощаться с Нальяновым и Дибичем, и возненавидел обоих ещё больше, заметив, как оба, поспешно кивнув ему на прощание, тотчас забыли о нём.
– Мне хотелось бы уточнить одну вещь, Юлиан Витольдович,– задумчиво начал Дибич, теперь расслабившись и улыбнувшись собеседнику.
– Если вы хотели спросить, как я понял, что вы не спали две ночи, – опустив взгляд на дно коньячного бокала, проговорил Нальянов, – то ответа не дождётесь.
Дибич заметил, что губы Нальянова изогнулись в тонкую улыбку. Сам Андрей Данилович, именно об этом желавший узнать, рассмеялся.
– А почему? Считаете, интрижка? – Он хитро прищурил левый глаз.
– Нет, – протянул, покачав головой, Нальянов, на мгновение подняв на Дибича тяжёлые глаза. Теперь он не улыбался, – вы были несчастны. Только повторяю, не спрашивайте, как я это понял. Тут мы выходим за границы логического мышления. – Нальянов кивнул головой в сторону двери, – а кто этот человек? Родственник?
Дибич скривил губы и брезгливо кивнул. Нальянов больше ничего не спросил, и Дибич был благодарен ему за отсутствие любопытства, но сам с любопытством продолжил их прерванную Осоргиным беседу.
– Вы удивили меня. Мораль...– Дибич усмехнулся, чуть откинувшись в кресле. – Я-то полагал, что низшие не возвышаются до морали, а высшие до неё не снисходят.
– Ну, что вы, – серьёзно, хоть и со странной интонацией ответил Нальянов. – Верно скорее другое: морализирующие праведники скучны, а морализирующие подлецы страшны, и потому нам мораль лучше не обсуждать. К тому же, – одёрнул себя Нальянов, вынимая из кармана жилета часы, украшенные бриллиантовой россыпью с инициалами Ю.Н на крышке, – уже поздно, вы устали, Андрей Данилович, пойдёмте в купе.
Дибич снова бросил быстрый взгляд на Нальянова. Как он угадал? Ведь именно в это мгновение его неожиданно связала сонливая вязкость коньячных паров. Нальянов тем временем поднялся и расплатился. Они без помех миновали коридор.
В купе веки Дибича отяжелели, едва он опустился на бархат подушек, и последнее, что он помнил, был жёлтый свет фонаря за окном да польская ругань станционных смотрителей.
Дибич проспал почти десять часов: сказались предшествующая нервотрёпка и бессонница. На рассвете, когда они уже подъезжали к Гатчине, он проснулся, припомнил вчерашний разговор с Нальяновым и сцену в коридоре и понял, что не хочет, чтобы этот человек потерялся для него. В нём было что-то удивительное, Андрей Данилович не сказал бы «привлекательное», скорее завораживающее, околдовывающее. Они вращались в одних кругах, что помешает им сойтись? Дибич отдавал себе отчёт, что сын одного из высших чинов тайной полиции, по всей вероятности, может быть связан либо со шпионажем, либо с политическим сыском, но это его не волновало. Его не занимали ни политика, ни служба. При этом Дибич почти забыл Елену Климентьеву. Унижение, пережитое третьего дня, почему-то потускнело и почти стёрлось в памяти.
Во время раннего завтрака они выяснили, что у них мало общего во вкусах. Дибич любил женщин. А также поэзию, севрюжину под хреном, ликёр "Бенедиктин", романы Бальзака, братьев Гонкуров и Золя. Не любил глупцов, Москву и шампанское. Нальянов же не любил женщин, вороний грай, детский плач и крохотных собачонок. Терпеть не мог сырую грязь трущоб, ненавидел конюхов и аромат роз. Обожал запах первого снега и свежескошенного сена, готические замки Прованса и коньяк "Наполеон". Читал Гомера и Шекспира.
– А поэзию вы, Юлиан Витольдович, любите? – Дибич кивнул на томик Марино, лежавший на столе.
Нальянов, казалось, изумился. Глаза его заискрились.
– Это не мой, помилуйте. Я вошёл в купе, а он тут валялся. Забыл кто-то. Я уже в том возрасте, когда любят не поэзию, а стихи, и даже строчки из них. Ведь от поэта в веках часто остаётся одно-единственное стихотворение, – усмехнулся он. – Жаль, неизвестно заранее, какое именно, а то бы можно было не писать всех остальных.
Поезд прибыл на Варшавский вокзал, в тамбуре мелькнул слуга Нальянова с чемоданом, Дибич вышел в коридор и вздрогнул – в предрассветной темноте под фонарём стоял Юлиан Нальянов. Но он никак не мог опередить его, двери вагона первого класса были ещё закрыты, а Нальянов оставался в купе. Тут дипломат понял, что ошибся: проводник открыл двери, Нальянов появился в тамбуре позади него, кивнул ему на прощание, сошёл со ступеней и остановился перед встречавшим его двойником.
– Валериан, дорогой... Христос воскресе!
Дибич на минуту растерялся от столь странного приветствия, но тут вспомнил, что прошлое воскресение и вправду было пасхальным.
– Воистину воскресе!
Братья обнялись, неожиданно для Дибича почти страстно, с силой стиснув плечи друг друга.
Дипломат теперь заметил, что Нальяновы, хоть и схожи лицом, вовсе не близнецы: Юлиан был на дюйм выше, шире в плечах и представительней брата, а Валериан казался добрей и проще. Взгляд его был мягче, нос – резче и длиннее, чем у брата, в лице проступала умная мужественность, внушающая людям безотчётное доверие. В нём не было того магического обаяния, контраста утончённости и властности, что отличала Юлиана, не заметно было и мистической красоты, хоть он был совсем недурён собой.
Дибич поставил у ног чемодан и, медленно натягивая перчатки, внимательно разглядывал братьев. В свете фонарей оба они в длинных пальто выглядели как-то театрально, и проходившие по перрону женщины украдкой оглядывались на них. Нальяновы, не тратя слов, направились к выходу, и Дибич успел увидеть дорогое ландо, куда слуга Нальянова уже сложил вещи барина. Услышал он и распоряжение Юлиана: "На Шпалерную!"
Незаметно рассвело, фонари вдруг погасли, и вокзал, словно истасканная театральная декорация, линяло поблёк и затуманился.
Дибич, махнув на прощание Осоргину, появившемуся из вагона третьего класса, торопливо кликнул извозчика, всем видом показывая, что спешит, хотя в его доме на Троицкой Андрея Даниловича ждал только старый слуга Викентий, предупреждённый о его приезде телеграммой.
Глава 2. Нитроглицерин и сладострастные грёзы.
Если царство разделится само в себе,
не может устоять царство то.
Евангелие от Марка
Все люди видят сны, но по-разному.
Те, кто видит сны ночью, в пыльных закоулках сознания,
просыпаясь утром, осознают нереальность сновидений,
однако те, кто грезит наяву, – опасные люди:
они способны с открытыми глазами делать то,
что им снится, претворяя свои грёзы в действительность.
Томас Эдвард Лоуренс
– Ты к тёте? – с некоторой долей удивления спросил Валериан, ожидавший, что брат поселится с ним и отцом или у себя на Невском.
– Да, она пригласила.
Ландо, мягко покачиваясь на рессорах, выехало на Измайловский проспект. Братья некоторое время молчали, потом младший устало осведомился у старшего: "Ты нашёл их?"
– Каминского видел, затеял свару, публично обозвал мерзавцем и вызвал, – досадливо усмехнулся Юлиан, – увы, сукин сын удрал. Старик Везье говорит, пока в экстрадиции нам откажут. Впрочем, теперь, после покушения Соловьёва, надо запросить, повод есть. А этого иуду Булавина спиши, – он тихо продолжил по-французски, – je me suis pare par le clochard, a decouvert durant sa nuit pres de la maison de sa maitresse, a assourdi avec la canne et a descendu a la trappe de canalisation a cote de l'hotel de Clisson. Le compte est ferme.
Валериан нервно и болезненно вздрогнул, испуганно взглянул на брата, долго молчал, опустив глаза, потом недовольно проронил:
– Жюль, ты сумасшедший, – его дыхание сбилось, – Господи, неужели ты не понимал, чем рисковал?
– Понимал, – лениво отозвался Юлиан, – дорогие туфли от Шовера переодеть поленился, в результате – дерьмом их перепачкал. И простудиться мог. Но что было делать? Чем меньше цена, тем ниже предательство, а он нас даже не продал – выдал даром. – В голосе Юлиана послышалось рычание. – У него были все свойства собаки – за исключением верности.
– Но руки марать...
– Некий шутник справедливо заметил, что истина всегда там, на чьей стороне палач. Если я – палач, стало быть, там, где я, там и истина. И не стану мыть руки, я не Пилат. Кто не карает зла, тот ему способствует.
Он бросил взгляд на лица брата, рассмотрел его в лучах рассвета и озабоченно спросил:
– Что с тобой, Валье? Плохо спал?
Как ни странно, Валериан сейчас казался не моложе, а старше Юлиана, чему немало способствовали поперечная морщина на переносице и заметные следы усталости на лице. В ответ на слова брата черты его озарила бледная улыбка, в ней сквозило что-то нервное, почти юродивое, придававшее лицу выражение какой-то затаённой святости или одухотворённой поэтичности.
Страх за брата, исказивший его лицо, уже исчез.
– Да нет, спал-то я хорошо, только мало. В кресле в кабинете полчаса под утро, – пояснил Валериан, – но отосплюсь в выходные. А что это там Ливен рассказывает о твоих галантных похождениях? – На лице Валериана промелькнуло что-то болезненное, – какая-то Елизавета Елецкая? Шутка, что ли?
– Да нет. В русских кругах Парижа толчётся всякое, – пояснил Юлиан, брезгливо отмахнувшись. – Я же, за подонком охотясь, посещал их сборища, надеясь на него натолкнуться. Что до девицы... Je ne lui ai pas fait d'avances, mais elle les a acceptеes. – Юлиан в недоумении развёл руками. – Наверное, вежливость стала такой редкостью, что некоторые принимают её за флирт? Как это у меня получается, не ведаю.
– Как всегда, – иронично пробормотал Валериан и снова побледнел, вспомнив признание брата. – Но, Бога ради, Жюль, борясь с сатаной, нельзя осатанеть самому. Ты сатанеешь. Булавин – мразь и предатель, но ...
– Tu quoque, брат мой, tu quoque, – с укором пробормотал Юлиан, – неужели и ты стал либералом?
– Я просто следователь, – Валериан усмехнулся и покачал головой, – а быть судьёй и палачом не могу.
– Правильно. Один из атрибутов либерализма – никто не хочет быть палачом. А в результате рушатся империи.
Валериан ничего не ответил брату, тем более что тот вовсе и не ждал ответа.
Юлиан же, помрачнев, серьёзно и сумрачно осведомился:
– Тут-то что происходит?
– Все взволнованы, перепуганы, ошеломлены и удручены. – Тон Валериана Нальянова странно контрастировал с его словами, был спокоен и безучастен, точно он говорил о погоде. – Помимо временного генерал-губернатора учреждено Особое Совещание, хотят выработать сугубые меры борьбы с крамолой. Что до Дрентельна, – Валериан лениво поправил на запястье перчатку, – он задумал учредить новый орган правительственной печати, но это отвергнуто как излишне смелый проект.
Старший Нальянов зло хмыкнул, но ничего не сказал. Валериан же размеренно продолжал:
– Предполагается усиление сети секретных агентов, внедряемых в революционные круги и подотчётных только Третьему отделению. Выделяют четыреста тысяч.
– И то хорошо, – голос Юлиана тоже звучал теперь невозмутимо и спокойно.
– Князь Мещёрский сказал отцу, что видит во всём этом сатанинский план тайного общества с целью обрушить империю, и уже поползли упорные слухи, что бомбисты готовят своим противникам Варфоломеевскую ночь.
– Я на их месте тоже распускал бы такие слухи, – чуть вскинув брови, брезгливо кивнул Нальянов-старший. – Но я-то зачем вызван? Не собирается же наш дорогой Александр Романович внедрить в те круги меня?
Хоть это была явная шутка, Валериан Нальянов не улыбнулся. Они свернули через Гороховую на Садовую и сейчас подъезжали к Невскому.
– Нет, не собирается, какая ломовая лошадь из Пегаса? – пожал плечами Валериан, – это я настоял, ты прости уж, но тут одно странное обстоятельство всплыло. Один наш человек, Штольц, если помнишь, что в Дегтярном, – Юлиан кивнул, – так вот, он говорит, к нему в аптеку Великим постом повадился один блондин. Покупал исключительно кислоты в двадцатифунтовых бутылях. Всё бы ничего, мало ли кому что надо, но тут на Страстной в частную клинику Левицкого в Митавском переулке поступила одна барышня, Варвара Акимова, с анемией, тошнотой и обмороками.
Нальянов брезгливо искривил губы.
– Что вам до гулящих девок? – с недоуменной улыбкой спросил он брата.
Теперь улыбнулся и Валериан, правда, криво.
– А вот то-то и оно, что девица вовсе не беременна. Кроме тошноты, головных болей и странных припадков, на ладонях Акимовой замечена краснота, на слизистой носа – странные ожоги. Да и глаза... роговица сильно воспалена. А привёл её и оплатил лечение некий блондин, который Левицкому представиться, сам понимаешь, не удосужился.
Улыбка исчезла с лица Юлиана, точно её стёрли.
– Даже так? Левицкий определил, что за ожоги?
– Когда убили Гейкинга, его жене руку изувечило, и дурь либеральная из него сразу выветрилась, он теперь на запах пороха реагирует быстро. Но он только предположил, что такое возможно при смешении некоторых ингредиентов взрывного характера, потому и дал нам знать. Странно и то, что не в неотложку девица-то пришла, а к частнику.
– Надо проследить за ней по выписке и обязательно...– Юлиан умолк, заметив улыбку брата. – Уже сделали?
– Да, этим занимался Лернер. Девица, когда ей полегчало, вещи в клинике оставила, а сама пошла на квартиру в Басковом переулке, но едва переступив порог, вылетела оттуда пулей. И тут же ринулась на другую квартиру, где по квартальной ведомости хозяином числится Трофим Игнатьевич Суховесов, а снимает её некий Сергей Осоргин, но его не застала, записку оставила, которую мы изъяли, потом – в клинику вернулась, где в настоящий момент и пребывает.
По лицу Юлиана прошла тень, но он не перебил брата.
Тот же методично продолжил.
– Мы наведались и в Басков переулок. Там нашли два лабораторных прибора для производства нитроглицерина. В сосуд со смесью серной и азотной кислот в холодной ванне они пускали капли глицерина из стеклянной банки с краном. При образовании нитроглицерина жидкость дымится от самонагревания. Для предупреждения взрыва они быстро охлаждали смесь, добавляя в ванну куски льда. Кроме всей этой химии на полу обнаружен труп. Видимо, дело было так: при смешении нитроглицерина с магнезией динамит выходит в виде тестообразной жирной массы, которую они мяли руками. От отравления при вдыхании ядовитых паров у девицы возникла тошнота, и случился продолжительный обморок. Я думаю, блондин отвёл её в клинику, а сам вернулся в квартиру, начал процесс снова и со льдом не успел. Взрыв был, видимо, негромкий, да и если и сильно бабахнуло – из соседей там только глухая старуха. Мы поднимать шум тоже пока не стали. Подождём.
– Труп – блондин? – спокойно поинтересовался Юлиан.
– Блондин, – веско покивал головой Валериан, – Штольц опознал в нём своего покупателя, хоть лицо сильно обожжено. Дворник говорит, зовут его Дмитрий Вергольд.
– Вергольд?.. – изумился Юлиан. – Чёрт возьми, не сынок ли декана химфака? – его брат кивнул. – А Сергей Осоргин... – пробормотал Нальянов-старший. – Это его брат Леонид в канцелярии градоначальника служит?
– Угу.
– Я с ним столкнулся случайно в поезде. Ладно, это терпит. И что хочет Дрентельн? Надо...
– Надо накрыть всех, – кивнул, опережая брата, Валериан, – а так как соловьевский случай здорово высшие сферы перепугал, шеф жандармов решил, что меры нужны экстраординарные. Тут я и предложил вызвать тебя. – Валериан повернул голову к брату, глаза их снова встретились. Теперь Валериан улыбнулся, правда, не разжимая губ, улыбка же на лице старшего из братьев сверкнула белизной и погасла. Он уже всё понял. – Дрентельн хочет, чтобы девица Варвара Акимова рассказала бы всё о блондине-покойнике, об их организации и о динамите. Тебе.
Юлиан Нальянов усмехнулся и покачал головой.
– Кем, интересно, вы с Александром Романовичем меня считаете? Жиголо, что ли? Казановой? Почему бы тебе этим не заняться?
– Времени нет, – покачал головой Валериан. – А девицу разговорить надо во что бы то ни стало – и быстро, Бог весть, сколько у них таких лабораторий, – не отвечая на риторический вопрос брата о жиголо, продолжил он. – Так что – придётся тебе. Ну, нет у нас других таких Селадонов, ты уж прости, Юленька, и искать некогда. При этом самого худшего я тебя ещё не сказал.
– О, мой Бог, – помрачнел Юлиан, напряжённо вглядываясь в лицо брата, рука его судорожно вцепилась в подлокотник ландо, – что-то с отцом? Как он? С тётей?
– Нет, – поспешно покачал головой Валериан, – отец здоров, тётушка тоже. Я как сказал ей, что ты приедешь сегодня – тут же понеслась в ювелирный к Ружо. Я про девицу. Вот фотокарточка. – Он быстрым, почти неуловимым движением вынул из внутреннего кармана фото, и, казалось, сдерживая смех, обронил: – Я не знаю, я говорил Дрентельну, но...
Виноватый тон брата заставил Юлиана Нальянова бросить на него ещё один внимательный взгляд, взять снимок и вглядеться в него. С него смотрела светловолосая безбровая девушка с чуть выпученными светлыми глазами и пухлыми губами-варениками. Но, хотя Акимова немного напоминала лягушку, лицо её не пугало, а скорее, вызывало сочувствие и жалость.
Валериан продолжил всё тем же извиняющимся тоном.
– Левицкий свидетельствует, что девица мнительна и возбудима без повода. Нарушен сон, сердечная недостаточность, мелкая дрожь пальцев и рук, повышенный аппетит... – Он умолк, заметив саркастичный взгляд брата. – Чего ты?
– Стул-то, надеюсь, нормальный? – язвительно заметил Юлиан, давая понять братцу, что перечисленные им подробности ему вовсе ни к чему, и, не сводя глаз с фото, спросил: – У неё, что, базедова болезнь?
– Нет, – покачал головой Валериан, – просто глаза от вспышки вытаращила. Но самое главное, девица, видимо, весьма влюбчива: наш Тюфяк, он узнал её по карточке, говорит, что в кругах бомбистов её негласно среди мужчин знают как Варюшу-Круглую попку. У неё там и разведённая сестра крутится. У девицы было несколько визитов к дамским врачам, один из визитов, как я понял, имел фатальные последствия. Впрочем, дети там никому и не нужны. Но, Тюфяк сказал, страстно мечтает о великой любви. Идеал – Вера Павловна и Кирсанов. Была любовницей Константина Трубникова, Михаила Иванова, Андрея Любатовича. Все они, девицей попользовавшись, исчезали. Ныне двое из них – Трубников и Любатович арестованы и сосланы, а вот Иванов, скорее всего, в Польше. Был ли Вергольд её любовником – неизвестно, но романтика бомбового дела для многих девиц, сам знаешь, как мёд для мух. Мужиков там много крутится, идеалы в этом "стане погибающих за великое дело любви" возвышенные, чернышевские, и это в немалой мере способствует увлечению пустоголовых девиц бомбизмом.
– Мечтает о великой любви... – тон Юлиана стал вдруг на октаву ниже, в его голосе снова, как на парижском вокзале, проступило что-то палаческое, он злобно рыкнул, – это надо же! Месит нитроглицерин с магнезией, готовит динамит, разрывающий в клочья ближних, и мечтает о великой любви, о, женщины... – Он недоумённо покачал головой. – А что Соловьёв? Слышал что-нибудь? Он допрошен?
– Да, признал себя виновным уже при дознании, говорит, действовал самостоятельно, но в духе программы своей партии. Котляревский слышал, как судебному следователю, уверявшему, что чистосердечное признание облегчит его участь, он сказал: "Не старайтесь ничего вызнать, к тому же, если бы я сознался, меня бы убили соучастники – даже в этой тюрьме". И больше от него не добились ни слова. Ну, тут ничего удивительного. Вся эта братия суть орден висельников. Но я, хоть убей, не понимаю, почему бредовая идея убийства императора обладает столь притягательной силой?
– Количество ересей вовсе не бесконечно, братец, – поучительно заметил Юлиан, однако глаза его внимательно оглядывали Невский проспект, и думал он, казалось, о чём-то другом. – Из века в век в любом обществе появляются люди-бациллы, несущие в себе распад – душ, семей, общества. Они не могут созидать, не способны творить, и, поняв это, начинают разрушать существующее, мстя за собственное бесплодие, или надеясь лучше устроиться на руинах общества, в котором оказались ненужными. Идеи разрушения в веках похожи, как две капли воды. Император – воплощение порядка, голова общества, и им кажется, что, убив его, они обезглавят и само общество, – Юлиан вздохнул. – А связи Соловьёва проследили?
– Ночь со Страстной пятницы на субботу был у проститутки, Пасху провёл у неё же на квартире, ушёл около восьми часов утра второго апреля. Это проверено.
Нальянов брезгливо поморщился, но никакого удивления не выказал, точно он только того и ждал.
– Страстную пятницу провёл на бляди? – Он кивнул, точно доказав что-то самому себе. – И тоже, наверное, мечтал о великой любви или спасении России? – Нальянов вздохнул. – Что в головах у этих людей? Нитроглицерин? Что у них в душах? Магнезия? Серная кислота? Черви?
Нальянов-младший пожал плечами. Лицо его хранило всё то же выражение равнодушия к суетным делам странного века сего, между тем голос Юлиана стал деловым и каким-то плотоядным.
– И где мне встретить эту Варюшу? Кем представиться?
– Ты – молодой врач, приехал к другу, Вениамину Левицкому, по приглашению. Он в курсе, ждёт. Левицкий сказал, что задержит девицу на пару дней, да и ей самой не резон мелькать на улице. Она предпочтёт отлежаться. Ну, а дальше, – Валериан насмешливо взглянул на брата, – тебя ли учить? – Он помолчал, потом продолжил: – Я боюсь одного. Девицы обычно глупы, как пробки, каждая мнит себя красавицей, и всё же... Сможет ли Варюша-Круглая попка поверить, что в неё влюбился такой Селадон, как ты? Я и Дрентельну это говорил, но Андрей Романович уверен, что тебе всё по плечу.
Старший из братьев, всё ещё держа в руках карточку и брезгливо косясь на девицу, уверенно кивнул.
– Сможет ли поверить? Сможет, и дело не во мне. Женщины-бомбистки верят в то, что хаос динамитных взрывов может породить мировую гармонию. Такие поверят во что угодно и тем охотнее, чем невероятнее оно будет. А что не красотка, – он с легкомысленным видом парижского щёголя пожал плечами, – laissons les jolies femmes aux hommes sans imagination. Я уже почти влюблён, – он продолжал смотреть на снимок глазами томного поклонника Прекрасной Дамы, и только губы его гадливо кривились.
– Гаер, – усмехнулся Валериан, покачав головой. Он явно любовался братом, тем более что лицо Юлиана странно преобразилось. Валериан знал, что братец актёрствует, но убери из его монолога шутовской тон, проступит что-то совсем иное, не поддающееся определению, гипнотическое, завораживающее, почти колдовское. Сколько раз он наблюдал брата и никогда не мог понять этого поразительного, магнетического обаяния Юлиана.
Тут Валериан опомнился:
– Ты французским-то в клинике не злоупотребляй. Зовут тебя Антоном Серебряковым, ты – из обедневших дворян Орловской губернии, учился в Москве на медицинском вместе в Левицким. Хорошо бы успеть за пару дней.
В ответ на это Юлиан вяло зевнул, прикрыв рот парой лайковых перчаток. Валериан смерил его странным долгим взглядом и вздохнул. На Шпалерной у четырёхэтажного особняка с входом, окружённым классической колоннадой, ландо остановилось.
Дибич с вокзала приехал к себе на Троицкую. Дом его примыкал к одной из кондитерских Филиппова. В ста шагах от парадного, у ресторана «Квисисана» – дурного тона, с тухлыми котлетами на маргарине, разбитым пианино и жидким кофе, он натолкнулся на смуглую бродяжку-цыганку, коих терпеть не мог. Та настойчиво и нудно клянчила «монетку» и предлагала погадать. Андрей Данилович резко бросил ей «отстань», но тут девка вдруг проговорила, словно прокаркала: «Не к добру ты влюбился, барин, ох, не к добру. Мнишь себя умным, а ведь под носом ничего не видишь...» От визгливого смешка уличной девки Дибича вдруг проморозило. Мерзкая ведьма!
Но швейцар уже распахнул перед ним двери, и чертовка отвязалась.
Дома Андрей Данилович скоро успокоился, принял ванну, перекусил и выслушал от слуги Викентия скупые домашние новости. Их родича, Серафима Павловича, разбил паралич. Даниил Павлович, как услышали-с, сильно расстроились. В каминном зале, где раньше стоял рояль Ларисы Витальевны – крыша протекла и потолок в потёках. Экипаж с ремонта у каретника вернулся, рессоры уже не скрипят, сидения тоже хорошо перетянул. На имя молодого барина пришли три письма. Дибич поднял глаза на лежащие на подносе конверты, просмотрел, увидел почерк и вздохнул.
Из обуревающих человека страстей, пронеслось у него в голове, тяжелее всего лёгкие связи. Но, что делать? Если великая страсть овладевает тобой в десятый раз в жизни, у тебя, к несчастью, нет уже прежней веры, что она будет вечной. Ты сомневаешься и в её величии. Ты уже во всем сомневаешься.
Викентий же поведал хозяину о жалобах Даниила Павловича на холодную весну, они-с на горло жаловались. Дибич кивнул, почти не слушая. За окном накрапывал дождь. Санкт-Петербург – удивительный город, словно созданный для того, чтобы в нём в такой вот сумрачный, дождливый день красиво, с истинным вкусом выпить бокал хорошего коньяку и застрелиться.
Впрочем, эти мысли были праздными.
Дибич отпустил Викентия и снова лёг. Глаза смежились, в ушах поплыл отдалённый перестук колёс, сменившийся убаюкивающим шуршанием дождя. Вспомнилась цыганка. О какой это любви она болтала? Влюбился? Елена? Вздор. Просто приглянулась. Когда это он влюблялся-то? "Мнишь себя умным..." Эка дура...
Проснулся он через несколько часов, ближе к вечеру, освежённый и отдохнувший. Задумался. Странно.
Теперь он понял, что привлекло его в Нальянове. Окружение Дибича, словно проказой, было поражено неврастенией, вокруг не было здоровых людей, повсюду мелькали ядовитые, угрюмые, желчные лица, искажённые какой-то тайной неудовлетворённостью и внутренним беспокойством. Нальянов же был спокоен и силён. От него веяло странной мощью. Но его мнения, что и говорить, были слишком, слишком вызывающими.
Дибич откинулся на спинку дивана и задумался. Юноше в России общественное мнение ещё на пороге жизни указывало высокую и ясную цель, признанную всеми передовыми умами и освящённую бесчисленными жертвами: служение народу. Андрей же рано осознал себя если не свободомыслящим, то уж, во всяком случае, глубоко чуждым этой ясной цели. Сам он всегда хотел исполнения только своих прихотей. Почему он, которому было плевать на самодержавие, должен умирать на эшафоте за его свержение? Ему не нужны были эти святые цели, но мутный тяжёлый стыд мучил его иногда и поныне.
А вот Нальянов явно презирал святые цели. Дибич закусил губу. Его самого часто называли подлецом, но это было мнение тех, кто в глазах Дибича не имел цены. Он просто предпочитал реальные выгоды – абстрактным соображениям чести. Это – здравомыслие, господа. Но Нальянов сказал, что слышал по своему адресу то же самое. Почему? Более того, он согласился с этим определением. Эпатаж?
Дибич вошёл в спальню. В камине тлел можжевельник. Свет смягчался тяжёлыми портьерами с вышитыми на них листьями и цветами. Он нагнулся к камину, взял щипцы, поправил кучу пылающих дров. Поленья рассыпались, разбрасывая искры, пламя разбилось на множество синеватых язычков, головёшки дымились. Дибич огляделся.
Кровать под балдахином. Инкрустированные столики, дорогая мебель. Все эти предметы, среди которых он столько раз любил, были свидетелями и соучастниками его наслаждений. Каждая линия извивов тяжёлого полога, цвета простынь и милые безделушки на каминной доске – все они гармонировали с женскими образами в его памяти, были нотою в созвучии красоты, мазком на картине страсти. Как сосуд долгие годы сохраняет запах хранимой в нём эссенции, так и они сберегали воспоминания былых наслаждений, от них веяло возбуждением, точно от присутствия женщины.
Дибич сел в любимое кресло в стиле росписи дворца Фарнезе, обитое старинной кожей, напоминавшей бронзу с лёгким налётом позолоты, заглянул в зеркало, поправил волосы. Он, в принципе, нравился себе, суетность порочного и изнеженного человека не проступала в строгой мужественности его черт. Снова вспомнил Елену. Закусил губу и поморщился.
Тайна её красоты была неясна ему. Голова её – с низким лбом, прямым носом и впалыми щеками – отличалась таким классическим очерком, что, казалось, выступала из камеи, рот застыл в пароксизме той страсти, какую только самому больному и извращённому воображению удавалось влить в лик Лилит. Откуда это в ней?