Текст книги "Антошка Петрова, Советский Союз"
Автор книги: Ольга Исаева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Отмыв Антошку до скрипа, прополоскав в семи водах, мать торопливо моется сама, а та сидит в тазу с теплой водой и отдыхает от пережитых страданий. В глазах все еще стоят слезы, но они уже любопытно наблюдают за бурно кипящей вокруг банно-прачечной жизнью. Уродливые, деформированные тяжкой работой, родами и болезнями тела, как инфернальные тени, возникают из тумана и растворяются в нем, и Антошке не верится, что когда-нибудь и сама она станет такой же старой и обрюзгшей; что ее полупрозрачное тельце превратится в такую же бесформенную глыбу, обремененную, как мама сказала однажды, «архитектурными излишествами».
Бабы баню любят. Здесь они смывают с себя грязь забот и возвращаются домой с чистым, легким сердцем. Правда, иногда кое-кто домывается до обморока, и тогда, бросив шайки и постирушки на произвол судьбы, баня сбегается сочувствовать. Иной раз дело доходит и до «Скорой». Тогда румяные санитары, почему-то всегда молодые и красивые, уносят голую, смертельно бледную больную, а Антошка до слез стыдится общей наготы и волнуется. Как же тетеньку голую-то будут класть в машину? Может, найдутся добры люди и чем-нибудь ее прикроют? Баня же ничуть не смущается, как будто здесь действуют совсем другие законы, чем за ее пределами. Бабы галдят, дают советы санитарам, как лучше выносить, а потом как ни в чем не бывало возвращаются к своим делам, лишь только некоторые, самые активные общественницы продолжают судачить. Одни жалеют бедную, говорят, что долго не протянет, а другие язвительно сообщают, что та-де симулянтка и уже не первый раз такой номер выкидывает, чтоб не тащиться домой, а как прынцессе подъехать к дому на карете «Скорой помощи».
Антошка не знает, кому верить, и успокаивается где-то посередине, в надежде, что с пострадавшей от банно-прачечных наслаждений все в конце концов будет хорошо. Еще чаще в бане случаются свары. Они, можно сказать, и не прекращаются, то кто-то у кого-то шайку упер, то кто-то чью-то лавку занял. Свара дело обычное, но когда до драки доходит, тут уж баня в стороне не стоит, а, навалившись своей общественной грудью, драку разнимает и разводит врагинь в разные стороны. Антошка драк боится, сразу в рев кидается, и мать спешит увести ее от греха подальше, чтоб, не дай бог, не зашибли ребенка.
Намывшись-накупавшись, чистые и душистые они возвращаются наконец в раздевалку, которую теперь про себя Антошка называет «одевалкой». Они облачаются во все свежее, потом надевают три слоя верхней одежды, всякие платки, шарфы, шапки и, получив у «чаевницы» санки в обмен на номерок, выходят из женского отделения.
Напротив располагается мужское. Мужики с вениками под мышкой туда входят заскорузлые и злые, а выходят распаренные и добрые. Антошку очень интересует, как выглядит мужское отделение, стирают ли они, зачем им веники и бывают ли бани, где мужики и бабы моются вместе, но она чувствует, что лимит вопросов и ответов на сегодняшний день она уже исчерпала. Мама еле-еле ступает под тяжестью ставшей совсем чугунной корзины, и сейчас к ней лучше не приставать. Чтобы прийти в себя, они заходят в буфет, где у горластой в бигудях буфетчицы, сама не зная чего стыдясь, мама покупает кружку пива себе и стакан томатного сока Антошке.
В буфете людно, весело, грязно, накурено. Мужики стучат по столам воблой, не таясь добавляют в пиво принесенную с собой водку, выпив, смачно крякают и подталкивают друг дружку корявыми, не отмывающимися даже в бане пальцами, указывая на маму. Кое-кто называет ее «мадамой» и даже предлагает выпить за компанию.
Антошка ревниво смотрит на них, как бы говоря: «Неча на мою маму зенки пялить, не вашего поля ягода», – но ее защиты не требуется, мама и сама, не допив, тяжело вздохнув, взваливает на плечо корзину, берет в другую руку санки и с достоинством «порядочной» женщины покидает заплеванный буфет. Антошка с облегчением трусит следом.
Домой они возвращаются еще медленнее, чем пришли. После буфета Антошку сморило, и она восседает теперь на покрытой клеенкой корзине. Мать идет осторожно: не ровен час оступишься – костей не соберешь, а чтобы дочь не задремала и не сверзилась с корзины, она смешит ее, изображая лошадь.
Лошадь фыркает, бьет копытом, а Антошка, заливаясь, погоняет и кричит: «Сивка-Бурка, вещая каурка, встань передо мной, как лист перед травой!» Потом мать поворачивается и опять тянет санки, а Антошка барыней едет на корзине, любуется звездами, которые баба Вера называет почему-то «боженькиными слезками», хоть они совсем не грустные, и размышляет о красоте.
Она думает, что мама у нее очень умная и страшно много знает; что она хорошо объяснила ей про красоту – получается, что и Скамейка, и звезды, и баба Вера, и сама Антошка, раз баба называет ее «моя радость», и все-превсе на свете красивое, даже баня, ведь не зря же она так вкусно пахнет, а люди выходят из нее свежие и счастливые, как огурчики. Не то что входили!
Антошке хорошо и спокойно, хочется вот так ехать всегда, чтоб дорога не кончалась, но жалко маму. Так что лучше уж пусть кончается. Антошка предвкушает, как они вернутся, а у бабы Веры уж и чайник поспел. Сядут они рядком да ладком чаевничать, и будет на душе легко, будто Боженька босыми ножками прошелся.
День посещения
Этого дня они ждут так давно, что, кажется, он не придет никогда. Так и будут они по команде вставать; сонно напяливать меченные марганцовкой трусы и майки; чистить зубы порошком, от которого во рту пахнет зубным врачом, а в носу свербит, потом парами побегут на зарядку, где под аккордеон и раскатистые команды музработника Марьванны: «Тянем ножку, тянем…» будут маршировать и делать ласточку, а оттуда в столовую пить кисель и размазывать остывшую манную кашу по тарелкам с непонятной надписью «общепит». Так и будет прохладное, душистое, сверкающее миллионами росистых бриллиантиков утро выцветать в разморенный, жужжащий насекомыми полдень, и, загребая сандалиями горячую пыль, им опять придется тащиться на поляну, где, изнемогая от тяжелого, пряного запаха, прущего от нагретой солнцем травы, разучивать на одеяле скучные стихи, и НИКОГДА, сколько бы серьезными, жадными глазами они ни всматривались в лицо Екатерины Борисовны, которую все до единого за глаза называют Катькой Бориской, та не произнесет заветной фразы, от которой всем сразу же захочется смеяться и, расставив руки самолетиком, носиться по поляне, повторяя: «А завтра – день посещения, а завтра – день посещения!»
Растопырив бледные руки и ноги, она загорает на одеяле, похожая на морщинистую резиновую куклу. Серые кудряшки ее прикрыты пилоткой, сложенной из газеты «Комсомольская правда», на носу березовый лист, а лицо брезгливое, как в общественном туалете. Тоном, не терпящим возражений, она скандирует: «День седьмого ноября – красный день календаря», а дети, рядком сидящие перед ней на другом одеяле, хором повторяют: «День се-дьмо-го ноя-бря…» Воспитательница зевает, отчего становится похожей на престарелую львицу, и то и дело поглядывает на часы – далеко ли до обеда.
До обеда два часа, а до пенсии три года. Екатерина Борисовна ждет не дождется, когда можно будет наконец купить где-нибудь неподалеку от дома участочек в три сотки и разводить себе на старости лет огурцы, редиску, крыжовник, а по воскресеньям в праздничной толкучке торговать гладиолусами на привокзальном базаре. Детские голоса мутнеют, колеблются, и она уплывает в свою чистую, только этой весной отремонтированную кухню, где в медном тазу на маленьком огне булькает варенье, на блюдце скопилась уже порядочная лужица розовой пенки, а тюлевая занавеска колышется от теплого клубничного ветерка. Лицо ее смягчается, щеки обвисают, но вдруг над блюдцем начинает кружить муха, нестерпимым голоском Леночки Кузиной жужжащая: «А Петрова без спросу в лес убежала, а Крючков щипается», и, насилу выбравшись из сонной благодати, Екатерина Борисовна хрипло кричит: «Петрова, а ну вернись немедленно, до обеда будешь сидеть наказанная».
И вот, вместо того чтобы «как все порядочные девочки» играть в свадьбу цветов, строить домик для ежика или плести из травы косички, Антошка сидит на одеяле и березовой веточкой отгоняет от воспитательницы слепней. Ту совсем разморило, она клюет носом и не слышит, как Антошка, притворно хлюпая, канючит: «Ну Екатериночка Борисночка, я больше так не бу-у-у-ду». Будет, голубушка, еще как будет, ведь за теми дальними кустами, под прошлогодней трухлявой листвой и оранжевыми иголками притаился ее лучший «секрет».
Позавчера, по пути с поляны, она заметила на обочине что-то блестящее, что вполне могло оказаться обыкновенной пивной пробкой или бутылочным осколком, но, как говорит баба Вера, прежде чем махнуть из рюмочки своих вонючих капель, – «риск благородное дело», и, метнувшись в сторону, Антошка схватила это «что-то». Оказалось, что среди подорожника, кашки, старых выцветших фантиков, окаменелых окурков и другой невзрачной мелочи, обрамляющей дорогу, ведущую от дома отдыха «Текстильщик» к шоссе, притаилась и дожидалась ее неизвестно как сюда попавшая пуговка, да не простая, вроде тех, что пришивают к наволочкам, а настоящая, золотая, с якорем. Антошка аж счастью своему не поверила. Марусин тоже подбежал было посмотреть, что это она нашла, но пуговка проворно спряталась в загорелом кулаке, и лишь потом, уже перед самым обедом Антошка смогла наконец хорошенько ее рассмотреть, чисто-начисто вымыть в луже и в тихий час наиграться ею под одеялом. А перед ужином, когда они гуляли вместе с третьей группой и воспитательницы, как водится, забыв обо всем на свете, болтали между собой о непонятном, ей удалось добежать до запретных кустов и сделать «секрет». Сначала она вырыла ямку, потом выстелила дно свежей травой, сверху положила золотце от конфетки «Белочка», выменянное у Львова на яблоко, которое давали в полдник, сверху примостила пуговку и прикрыла ее бутылочным стеклом. Получилось очень красиво, но красота в «секрете» – дело десятое. Самое главное – загадать заветное желание и никому, как бы хвастовство ни распирало изнутри, его не показывать. И тогда желание сбудется. Вообще-то у Антошки уже пять «секретов»: один с осколком чашки, остальные просто с фантиками, и все пять раз она загадывала, чтобы мама приехала и забрала ее домой.
Дома бабушка жарит на керосинке пироги с черникой, а общественная кошка Мура окотилась. Малыши щурят свои слепые глазки и тихонечко пищат. Днем Мура тревожно, как часовой, ходит вокруг обувной коробки с котятами, никого к ней не подпуская, а по ночам вытаскивает их за шиворот и перепрятывает в самые невероятные места. Дома хорошо… Там не надо по два раза в день ходить на поляну, драться из-за игрушек, и никто не щиплется, не ябедничает, не заставляет ходить парой с Марусиным, который вечно ковыряет в носу. Дома тикают на стене веселые ходики, скрипят под бабушкиной тяжестью крашеные коричневые половицы, на подоконнике разогрелась и пахнет на всю комнату герань, а в субботу тетя Люся Макарова из тридцатой комнаты придет в гости, чтобы на бабушкиной машинке шить своему будущему сыночку распашонки из мягонькой белой фланельки. Мама с баб Верой за что-то Люсю осуждают, а Антошка любит гладить ее резиновый, туго набитый ребенком живот и знает, что, пока бабушка не видит, Люся обязательно даст ей покрутить резную чугунную ручку швейной машинки по имени «Зингер».
Но мама не приедет. Ей дали путевку на юг, в город Евпаторию, и она уехала купаться в Черном море и «культурно отдыхать». Так она сама объяснила, когда неожиданно приехала и выпросила у воспитательницы Антошку себе на весь день до самого отбоя. Был тихий час, никто, конечно, не спал, но, когда Катька Бориска возникла в дверях, все мгновенно зажмурились, а кое-кто струсил, что вот сейчас возьмут и накажут. Но та подошла к Антошкиной раскладушке, потрепала ее по плечу и, как всегда сердито, шепнула: «Вставай, одевайся и марш в коридор, только не перебуди никого». А все лежали у себя под одеялами и прямо лопались от любопытства, что ж это такое приключилось?
Только в коридоре, услышав: «Беги скорей в группу, только не топай, тебя сюрприз дожидается», Антошка догадалась: мама приехала. Она вырвала руку из крепкой воспитательской ладони и, влетев в комнату, которую все называют группой, увидела маму, неловко сидящую на маленьком детском стульчике. Антошка кинулась к ней: «Мамочка, мамусичка!» – и хотела было сразу же попросить, чтобы та увезла ее домой, но почему-то вместо этого закричала: «Это не мой стул, это Марусина, ты на мой садись, вон тот с медведиком», а мама засмеялась: «Ишь какая деловая стала, матерью командует». Потом на речке Антошка голышом плескалась у самого берега, а мама, серьезно отдуваясь, прямо держа голову над водой, чтобы не испортить прическу, плавала на самой середине. Потом Антошка ела из алюминиевого бидончика малину с тети-Дусиного огорода, а мама насмотреться на нее не могла, называла «лягухой» и все поражалась тому, как за какие-то три недели «человек мог так сильно вырасти». Потом играли в жмурки, и мама с завязанными глазами, смешно растопырив руки, пыталась Антошку поймать, а та все не попадалась и заливисто на всю речку хохотала. Мимо проходили дядьки с удочками. Один встал прямо перед мамой, а когда она наткнулась на него, взял да и обнял. Антошка закричала, мама испугалась, сорвала с глаз косынку, но при виде смеющегося дядьки успокоилась. Потом рыболовы показывали им раков, которые ползали друг по другу в узком железном ведерке, а тот самый шутник, схватив одного за хвост, до слез напугал Антошку, притворившись, что хочет засунуть ей его в трусы. Только когда солнце перестало печь и воздух стал прозрачным и слегка сиреневым, мама вздохнула: «Пора». Зазвеневшим от предчувствия разлуки голосом Антошка спросила: «Домой поедем?» Но оказалось – не домой. Утирая свои и Антошкины слезы, перед тем как уйти с территории за калитку, мама оправдывалась, что вот, мол, дали от месткома путевку, а отпуск только раз в году и ехать надо, а то в другой раз не дадут, и что путевка с двадцать первого июня по девятнадцатое июля, а как раз посередке день посещения, так что вернуться в срок она никак не сможет, так что вот сейчас приехала. Мама говорила виновато и сбивчиво, а Антошка крепко-накрепко прижималась к ее горячей щеке своей мокрой, мечтая о том, чтобы, как в сказке, слезы ее вдруг превратились в клей, и можно было бы уже никогда больше с ней не разлучаться.
Но вот, дребезжа стеклами, из-за поворота выкатил автобус с грустной, как у старой дворняги, мордой. Мама вздрогнула, испуганно клюнула Антошку в нос, выбежала за калитку, через мгновение лицо ее мутным пятном замаячило в запыленном окне, и долго-долго еще казалось, будто она все машет ей рукой, хоть давно уже улеглась взметнувшаяся за автобусом серебристая пыль и в хвойном, заметно к вечеру похолодавшем воздухе растаял его бензиновый след. Антошка постояла еще немного, помечтала о том, как весело было бы сейчас сидеть на драном клеенчатом сиденье, поглядывать на притихшие поля, пощипывать из дырок пористый, как губка, поролон и предвкушать, как, увидев ее, баба Вера всплеснет руками: «Хто ж ето такой агромаднай к нам приехал?», но, вернувшись в группу, опять почувствовала себя именинницей – все ей завидовали, клянчили конфеты, так что к отбою у нее почти ничего и не осталось.
Мама привезла ей тогда полкило ирисок «Кис-кис», кулек леденцов, три пачки печенья и вафли «Артек», а воспитательнице, чтоб «подсластить», то есть чтоб та стала с Антошкой поласковей, красивую коробку шоколадных конфет с загадочным названием «Ассорти». (Никто, даже мама, не знал, что оно означает.) И вот на следующий день в полдник Катька Бориска вместе с другой воспиталкой пили с мамиными конфетами чай из своего персонального чайника и обсуждали какую-то Зинку, которая то ли подцепит себе кого-нибудь на югах, то ли так только поматросят ее да опять забросят. Маму тоже звали Зиной, и она тоже уехала на юг, поэтому Антошка напряженно вслушивалась в не совсем понятный ей разговор и горестно следила, как одна шоколадная бомбошка за другой исчезают за заборами их железных зубов. Лидия Андреевна из третьей группы склонялась к тому, что, «может, Зинке и повезет, баба она собою видная», а Катька Бориска в ответ лишь качала сивыми кудряшками: «Подцепить-то подцепит, да кабы вот не триппер». Антошка не знала, что значит «триппер», на мгновение ей представилось, как вчерашние рыболовы, подцепив маму за руки и за ноги, с криком «поматросим и забросим», раскачивают и забрасывают ее на самую глубину реки, а она смеется и бултыхается, как маленькая, но почему-то все равно показалось, что воспитательницы говорили что-то нехорошее. Поэтому после полдника, во время музыкального занятия, отпросившись «по-большому», она вернулась в группу, где на взрослом столе лежала мамина коробка. Она не знала, что собирается сделать с оставшимися конфетами, то ли спрятать в карман, то ли попросту сразу запихнуть себе в рот все до единой – главное было их спасти. Она понимала, что собирается сделать что-то ужасное, за что накажут, а может, даже отведут в изолятор и сделают укол, но все же отважно приблизилась к коробке, открыла ее… Внутри, в пластмассовых формочках, лежали яблочные огрызки с выеденными семечками, хлебная корка, крошки и два папиросных окурка. Трудно было поверить, что еще совсем недавно здесь лежали кругленькие создания с малиновой начинкой в толстеньких шоколадных брюшках, которые только и ждали, что она прибежит к ним на помощь, но увы. Антошка смахнула слезу и вернулась на музыкальное занятие, когда, страшно задаваясь, дежурные уже раздали металлофоны и группа грянула: «Во саду ли, в огороде девица гуляла».
У музработника Марьванны – хриплый голос и аккордеон, давно ставший частью ее неуклюжей фигуры. Она большая и шумная. Дети любят ее за то, что с ней всегда весело, и уважают за то, что во время войны она была разведчицей и ее наградили медалью «За отвагу». Антошка сама видела, как в День Советской армии та поблескивала на толстом костюме с ватными плечами, в котором Марьванна была похожа на дрессированного медведя. Антошка любит, когда ее хвалят и называют «артисткой», поэтому, несмотря на пережитое разочарование, изо всех сил била деревянными молоточками по металлическим планочкам с написанными на них нотами, громче всех пела, и постепенно досада, так больно схватившая ее за горло, отпустила. Даже то, что Марусин вместо правильных слов исподтишка напевал: «Во саду ли в огороде бегала собачка, хвост подняла, нафуняла, вот тебе задачка», казалось не обидным, а смешным.
После маминого отъезда день посещения стал для Антошки вроде как и ни к чему – все равно никто не приедет. Как и все, каждую неделю она покорно подставляла голову медсестре для проверки на вшивость, убирала территорию, гадала по травинке на петуха и курочку, потихоньку относила сторожихиной дворняжке Белке, которую хотелось любить и жалеть, утаенную с обеда котлету. Единственное, что отличало ее от других детей, так это то, что все они ждали дня посещения, а она – чуда. «Секретов» у нее было больше, чем у других, а перед сном, как учила баба Вера, она на всякий случай молилась Боженьке. А вдруг поможет!
И вот однажды, во время завтрака, скрипя накрахмаленным халатом, в группу вошла заведующая, обвела всех торжественным взглядом и, выдержав паузу, во время которой они притихли, а Катька Бориска льстиво заулыбалась, произнесла заветную фразу: «Завтра – день посещения». Тишина зазвенела и, казалось, вот-вот взорвется ликующим криком, но, предупреждая его, заведующая нахмурилась и добавила: «Если, конечно, вы будете вести себя не просто хорошо, а отлично». И вот вместе с ненавистной пшенкой им пришлось проглотить обуявший их восторг, а после завтрака, вместо положенной по распорядку дня поляны, отправиться в баню. А как же иначе: не встречать же родителей замурзанными, как неумытые поросята?
Баней служит расположенный на краю территории у самого леса бревенчатый сарай с высоким крыльцом, похожий на избушку на курьих ножках, к которому в обычные дни им подходить не разрешается. Там, в духовитом темном нутре, сохнут собранные на прогулках букеты с ромашкой, зверобоем, мать-мачехой, но по субботам сухие ломкие охапки выносят на солнышко, а на их месте устраивают баню. По дороге Клепиков забылся и дернул Данилову за косичку. Тут все испугались, что сейчас она заревет, как пожарная сирена, и из-за нее отменят день посещения, но она – молодец – сдержалась, лишь сладко зажмурилась и пообещала: «Завтра папка приедет, я все ему про тебя скажу».
В баню они ходить не любят даже больше, чем на поляну. Кому же понравится у всех на виду раздеваться и, умирая от щекотки, корчиться в крепких руках Катьки Бориски, когда, распаренная, в мокрой комбинации, с прилипшими ко лбу кудряшками, она изо всех сил трет им живот и спину жесткой мочалкой. А мыльная пена по виду напоминает растаявшее мороженое, а на вкус ужас что такое: в прошлом году Антошку от нее даже вырвало. А глаза как жжет! Слезы сами собой из глаз так и текут горячие, как чай. Единственное, что в бане весело, так это когда их окатывают из толстого, похожего на змею шланга. Раньше, в малышовой группе, они его боялись и жались по углам, а сейчас весело скачут под струей, забыв, что надо стесняться своих «глупостей».
Потом в прохладном предбаннике кастелянша Олимпиада Сергеевна по списку раздавала им в руки чистые трусы и майки, и весь день им нельзя было кататься на качелях и играть в песочнице, зато вместо тихого часа в большом зале дома отдыха «Текстильщик» состоялась генеральная репетиция, и многие волновались, думая, что там будет генерал. Ночь Антошка не заметила, а с утра, несмотря на запрет, несколько раз вместе со всеми бегала к воротам смотреть на дорогу. Воспитательницы отгоняли их, но после завтрака махнули рукой: «Что с ними поделаешь, не метлой же гнать». Антошка, хоть заранее и настроила себя спокойно, пока никого в группе не будет, наиграться игрушками, все же не удержалась и, поддавшись всеобщему волнению, тоже стала ждать. Ей казалось, что чем изнурительнее и дольше будет ожидание, тем больше вероятность того, что мама все же приедет. Но вот из-за поворота вывернул тяжелый, как бегемот, автобус и, напукав вонючим дымом, остановился у столбика с дощечкой «42 км». Двери отворились…
Кто-то уже вышел и, щурясь от солнца, всматривался в смуглевшие за забором детские лица, кто-то решительно пер к воротам, а тетенька в очках, не дождавшись своей очереди, через открытые окна кричала: «Здесь мы, Олечка, и Гоша здесь, и бабушка, и Мурзик». К Екатерине Борисовне то и дело подбегали счастливчики с криком: «Екатеринбарисна, ко мне приехали!», у ворот кипела толкучка, кто-то, изо всех сил подпрыгивая, звал: «Мама, мама, вот же я!», а кто-то толстым голосом удивлялся: «Смотри, как вымахал! Богатырь, да и только!»
Отвернувшись от чужого праздника, просунув голову через железные прутья забора, Антошка смотрела на опустевший автобус и безучастно курившего рядом водителя. Меж тем голос заведующей несколько раз оглушительно рявкнул по радио: «Раз, раз», смолк и вдруг прорвался из немоты эфира хрипом: «…варищи родители, во избежание. носа не кормите детей немы… руктами, не купайте …ке, не разреша… песке. В районе зарегистри… несколько случаев …рии…» Она говорила и говорила, а по дороге, ведущей в поля и к реке, пестрым табором растянулась толпа с рюкзаками и одеялами, гамаками и бадминтонными ракетками, сумками, полными конфет, ватрушек, протекших газетных кульков с малиной и смородиной. Мутными от слез глазами Антошка смотрела вслед восседавшей на плечах у папки Даниловой и толстой паре в войлочных панамах, уводившей пьяного от счастья Марусина.
«Ну что, пойдем, горе мое, – будто издалека донесся до нее голос Катьки Бориски, – побудешь сегодня во второй группе с Ниной Никитичной, у нее Гусев и Моисеенко остались неохваченные, а ко мне муж приехал, мне, чай, тоже отдохнуть не грех». Уж на что, казалось, Антошке грустно было, но при известии, что не одна она такая разнесчастная, что есть, оказывается, и другие «неохваченные», она почти обрадовалась. А то, что весь день придется просидеть во второй группе, а не в своей, так это даже хорошо. Нина Никитична – воспитательница хоть и пожилая, но добрая. Точно так же, как и у них в группе, здесь под белым плафоном висят липкие ленты с черными точками мертвых мух, так же с портрета на стене улыбается кудрявый мальчик Ленин, так же по стенам развешаны «наглядные пособия» и так же душно.
На руках у Нины Никитичны плакала безутешная маленькая Моисеенко, а в коридоре за руку с матерью им встретился заплаканный, но успевший уже перемазаться шоколадом Гусев. Оказалось, его родители ехали к нему не на общем автобусе, а на собственном мотоцикле с коляской, да вот не доехали. Всего в километре заглохли, так что отец остался на дороге с грязными по локоть руками копаться в нутре блестящего, как стрекозиное брюшко, мотоциклетного мотора, а мать за сыном пешком пришла.
«Ну вот, привела тебе, Никитична, свое сокровище – уж ты не взыщи. Эта на югах прохлаждается, а ребенок тута один мается. Да еще и мой приехал, как снег на голову. Уж я тебя потом одарю по-свойски, в обиде не останешься», – извиняющейся скороговоркой басила Катька Бориска, подталкивая Антошку от двери, словно боялась, что Нина Никитична вдруг сейчас возьмет и передумает, но та невозмутимо сказала: «Где одна, там и двое, – и хитро подмигнула, – беги-беги уж, молодуха, штаны тока от радости не теряй».
Наплакавшаяся Моисеенко скоро уснула, а Антошка поиграла с самой лучшей в группе куклой в «дочки-матери»: покормила ее, рассказала сказку про кота в сапогах, уложила спать, а пока та спала, нарисовала очень красивый рисунок, на котором с одной стороны было изображено солнце, с другой – луна, посередке – звезды, а внизу она сама с Мурой, у которой к хвосту был привязан воздушный шарик, и мама с чемоданом, в котором лежали подарки. Было тихо-тихо. Время тянулось медленно, будто его сварили в сладкой тягучей сгущенке. Казалось, никогда не кончится этот грустный день, но вдруг дверь приоткрылась, и в нее просунулся сделанный из газеты рупор, гнусаво проговоривший: «Петрова Антонина, с вещами на выход, к вам родной дядя приехал, с теткою».
Она ушам своим не поверила. Внутри аж все подпрыгнуло от радости. Мгновение, и в дверном проеме показалась долговязая фигура дядьки Кольки и бледненькая мордашка его жены, которую он иногда называет Галкой, а иногда почему-то Сергевной. «Ну чо сидишь, как не родная, не узнала? – спросил он, и пока, опрокидывая на своем пути стулья и игрушки, Антошка вихрем неслась, чтобы обнять, прижаться щекой к рыжей щетине, запрыгать вокруг на одной ножке, солидным баском сообщил: «Мы тут это, навестить. Племянница она нам, поэл. Можно забрать?» «Берите, нам вашего добра не надо, – опуская на колени вязанье, засветилась глазами поверх очков Нина Никитична, – только на концерт не опаздывайте, а то у нас с этим строго». И вот, стараясь попадать в ногу, Антошка бежит рядом с дядькой по коридору, а еле поспевающая за ними Сергевна тащит многообещающе тяжелую авоську со вкуснятиной. На крыльце Антошка вспомнила свернувшуюся комочком на ковре перемазанную соплями Моисеенко и решила, что раз уж она осталась одна неохваченная, то вечером обязательно получит от нее пять леденцов, три ириски и пирожок с черникой.
Дядя Коля – младший мамин брат, и Антошка всегда относилась к нему чуть снисходительно, еще бы, ведь он на целых семь лет был младше мамы. Та уже в первый класс ходила, когда он еще только родился. Мама любит его, но считает, что он «бедовый, безалаберный и что жизнь научит его свободу любить», а когда, поскандалив с тещей, он приходит в гости с вещами, мрачно ставит перед ним на стол тарелку щей, а когда та пустеет, отворяет дверь в коридор и говорит: «Вот те бог, а вот – порог». Но все равно дядька частенько ночует у них на раскладушке и страшно, как лев, храпит.
У дяди Коли привычка насвистывать мелодию из «Серенады Солнечной долины», которую он раз сто, наверное, смотрел совершенно бесплатно, потому что в детстве был доходягой и пролезал через дырку в заборе, за которым крутили кино. Кроме того, он то и дело вставляет никому не нужное слово «поэл», и мама говорит, что это у него слово-паразит. Несколько лет назад он завербовался в Сибирь, но через полгода вернулся и в праздники, когда они с Сергевной приходят в гости, чтобы съесть у них все шоколадные конфеты, любит порассуждать о том, какие в Сибири, не то что здесь, люди были хорошие, да похвастаться, как они «отлично, поэл» в тайге жили, кедровые орешки пощелкивали, жаль, проклятая болячка подкузьмила. Во время войны, когда дяде Коле было примерно столько же лет, сколько сейчас Антошке, от голода он уснул зимой в сквере, притулившись к гранитному цоколю памятника Сталину. Его спасли, но все ж с тех пор кости у него болят от ревматизма, так что порой он в крик кричит и, несмотря на молодость, сидит на третьей группе инвалидности и работает на легкой работе сантехником в Доме культуры.
До сегодняшнего дня Антошка дядьку не одобряла за то, что при посторонних он любил вспоминать, как однажды, когда ей было всего три года, она подошла со спущенными трусами и попросила проверить, нет ли у нее в попе «гомна», или в другой раз на вопрос, в какую группу ходит, гордо ответила: «В мышеловую». Кроме того, по дядькиной просьбе она частенько исполняла песню: «Крепизьдиолог, крепизьдиолог – ты ветру и солнцу брат», и все почему-то смеялись. Много у нее на дядьку обид накопилось, но сегодня она все ему простила.
Он позволил купаться сколько влезет, так что долго потом она стучала зубами на одеяле; а когда играли в дурака, и один раз ей удалось выиграть, с уважением сказал: «Далеко пойдешь».
А еще они пекли в костре черный хлеб на палочках, и дядька называл его «пищей богов», а потом чуть не опоздали на концерт и всю дорогу бежали, но все обошлось, и вместе с группой Антошка плясала украинский танец, пела песню про Ленина и играла на металлофоне, а дядя громче всех хлопал и с гордостью оглядывался на окружающих, приговаривая: «Во наяривает, поэл, всем племянницам племянница».
День посещения оказался не таким уж длинным, но от счастья Антошка устала и, когда дядька с Сергевной уехали, не заплакала, как многие, а просто пошла спокойно в кровать и уснула.
А на следующее утро Львов дунул в коробку с зубным порошком, и в умывалке стало бело, как зимой. Все тоже принялись дуть и скоро стали похожи на чихающих снеговиков. Катька Бориска обзывала их «иродами», в наказание все утро не разрешала прикасаться к гостинцам, а после обеда Антошку вырвало, у нее был горячий лоб, и ее уложили в изолятор.