Текст книги "Антошка Петрова, Советский Союз"
Автор книги: Ольга Исаева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Их сарай – крайний слева, он давно осел и прогнил, но мать все никак не соберется его починить, и по этой причине он выглядит по-стариковски ссутулившимся.
Достав из кармана телогрейки тяжелый, «мужской» ключ, Антошка с усилием поворачивает его в механическом брюхе еще более внушительного амбарного замка. Дверь с жалостливым скрипом открывается, и из сарая на нее с неприязнью глядит серая пыльная свалка – древние, полусгнившие подшивки газет, старые санки, бельевые и грибные корзины, прохудившиеся ведра, полуистлевшие шубы, стулья без ножек и прочая дрянь. Впрочем, не старьем своим сарай ценен, а отличным сухим погребом, где чуть ли не круглый год хранятся овощи: картошка, редька, морковь и отрада души – кадки с квашеной капустой, солеными огурцами и мочеными яблоками. Сейчас, в апреле, бочонки из-под яблок и огурцов давно стоят пустые, осталась только капуста. И на том спасибо, у других и этого нет!
Оглянувшись напоследок, не видны ли где пацаны, Антошка юркает в отсыревшие недра сарая, аккуратно притворив за собой не преминувшую еще раз пожаловаться дверь.
Дворовые пацаны – гроза всего поселка. Они называют себя «братвой», строят из себя «бывалых», и им ничего не стоит, например, спионерить с чужого окна авоську с продуктами или, играя в Фантомаса, перемазаться зеленкой и до полусмерти перепугать прохожую старушенцию. Однако все это ерунда по сравнению с теми неисчислимыми кознями, которые они неутомимо строят против девчонок вообще и Антошки в частности. Она легко могла бы накостылять каждому из них в отдельности, но в том-то и беда, что поодиночке их сроду не увидишь.
Хочешь не хочешь, а приходится брать «братву» в расчет. Антошка до сих пор не забыла, как однажды, по забывчивости оставив замок снаружи, она спустилась в погреб, а мальчишки тем временем взяли да и заперли ее. Как ни кричала она, как ни стучала в дверь – никто не услышал, только проклятые гады, как ехидны, хохотали и улюлюкали, наслаждаясь ее слезами. Хорошо хоть мать вовремя спохватилась, что, мол, дочери долго нету, а то так и пришлось бы сидеть в темнице до самой смерти, как княжне Таракановой на картинке в «Родной речи».
На сей раз Антошка замок из петли вынула и положила в сразу отяжелевший карман телогрейки, камнем потянувший ее в подпол. Она зажгла фонарик, нашарила им кольцо люка, с трудом откинула его и медленно, боясь сверзиться с шаткой косой стремянки, стала спускаться в прелую, пахнущую плесенью утробу погреба. Внизу она топнула для верности по мягкому, замшелому полу и громко застучала ложкой по металлическому боку бидона.
Так она обычно предупреждает о своем появлении давно обжившую их погреб крысу, чтоб та сидела и не рыпалась.
Лицом к лицу они столкнулись лишь однажды, но и этого мало не показалось! Как-то раз Антошка пришла в сарай за картошкой, отворила дверь и на самой середине, прямо на люке в подпол, увидела ленивую толстозадую крысищу. Ну и ну!
До сих пор не ясно – кто кого больше испугался! То ли Антошка хозяйского спокойствия крысы, то ли та оглушительного девчачьего визга. Больше они не встречались. Некоторое время Антошка малодушно отказывалась ходить в сарай, но мать настояла, и теперь каждый спуск в подпол сопровождается шаманской музыкой. Подпол Антошка знает как свои пять пальцев – два шага влево от стремянки, и упрешься в дубовую, обитую ржавыми ободьями кадку. Она перегибается через ее высокий борт почти к самому дну и с усилием поднимает наверх увесистый булыжник. Потом поочередно достаются деревянные полукружья, после них – пропитанное соком старое льняное полотенце.
Капусты осталось всего четверть кадки – по весне она уже не та, что зимой, – не так хрустит, не так исходит пряным соком, но все равно еще очень хороша, особенно с лучком и подсолнечным маслицем.
Антошка черпает ложкой золотистую, с оранжевыми лепестками тертой морковки капусту, а мысленно уплывает в прошлое.
Она часто путешествует во времени, особенно в школе. Мгновение, и вместо нудного урока математики ты оказываешься на берегу летней, уже начинающей зацветать речки, где-то шумит трактор, наивный паучок безуспешно пытается вскарабкаться по поднятому к глазам загорелому пальцу, но не тут-то было – коротко обкусанный ноготь сбивает его в траву, а Антошку из летних грез достает строгий голос математички: «Петрова, повтори, что я сказала!»
Сейчас ее мысль, скользнув по поверхности «теории зависимости времени от пространства», отмечает, что в школе время тянется бесконечно – кажется, что с начала учебного года прошло чуть ли не сто лет, но даже вспомнить нечего, а вот в праздники оно летит быстро, зато каждая минута запоминается так отчетливо, что прошлое видишь, как художественный фильм.
Ей ничего не стоит, например, вспомнить, как всем бараком капусту квасили. Это было чуть ли не полгода назад, а разбуди ее среди ночи, спроси, как таблицу умножения, и она тебе все доподлинно расскажет.
В первых числах октября во двор приехал грузовик с крупными белыми кочанами в кузове – это Согрешилин по блату устроил. Соседи сразу стали ссориться – кому первому брать. Чуть до поножовщины не дошло! А все зря. Всем хватило, все остались довольны. С неделю Согрешилин ходил гоголем, а потом привычка взяла свое, и опять в бараке стали относиться к «благодетелю» без всякого уважения.
Антошка помнит, как они с матерью перевозили мешки с капустой в сарай на старом-престаром, вихляющем соседском велике, как приятны были на ощупь круглые, прохладные кочаны, напоминающие нераскрашенные глобусы. Целую кучу глобусов! Как в следующее воскресенье весь барак всполошился чуть ли не до рассвета.
Еще темно было, а уж в коридоре затопали, засморкались, закашляли, и Антошка, которую в другие дни было не добудиться, встрепенулась раньше матери, ощутив внутри сладостное предчувствие праздника.
Наспех позавтракав вчерашней пшенкой со сгущенкой и холодным спитым чайком, они, по традиции, нарядились в самую что ни на есть «затрапезу», в которой небось в другой-то день постыдились бы на люди показаться, и по опустевшему коридору поспешили на двор.
Антошка почти бежит, а мать степенно идет сзади, увещевая: «Не беги, Антонина, мы самые главные, без нас не начнут – успеешь еще ухайдакаться за день-то».
В небе еле-еле светает, еще не растаял даже тонкий туман, белесой кисеей повисший в сером воздухе, а во дворе уже звонко раздаются голоса, перекрываемые дробным перестуком сечек по деревянному дну корыт.
Антошка помнит, как не терпелось ей тогда вступить в этот хор, как ее сечка казалась ей самой звонкой, как опьянела она от всепоглощающего ритма общей музыки, как забылась, на время превратившись в счастливый, но бессмысленный механизм. Ей казалось, что она может работать целый день, без единой минуты отдыха, но в какой-то момент нарубленная капуста вдруг позеленела, пошла кругами, корыто поплыло куда-то, и мать скомандовала: «Перекур!»
Жмурясь от нежного осеннего света, они выходят из сарая и видят, что соседи вынесли свои корыта и кадки на солнышко, и работа кипит теперь во дворе. Здесь весело и людно, как на майской демонстрации, только сейчас никто не кричит «ура» и все еще более-менее трезвые.
Оживленные румяные бабы носят из кухни ведра с горячим рассолом. Лица их неузнаваемо преобразились, будто кто-то неведомый стер «ради праздничка» с них серую пыль застарелого недовольства, и с удивлением Антошка убеждается, что их обычно тяжелые, как переполненные автобусы, тела сейчас двигаются легко и грациозно, что они вовсе еще не старые и, смешно сказать, даже по-своему красивые. Эту красоту не портят ни кирзовые «говномялы», ни дырявые телогрейки, ни ветхие криво повязанные платки, потому что лица сияют радостью, оживившей их давно потухшие глаза.
Мужики, непривычно «тверезые», смачно хекая, рубят кочаны сначала на половинки, потом на четвертинки, а столпившаяся у корыта ребятня и старухи разделывают их в белое сочное «зерно». Мужики подмигивают, балагурят, обнажая металлические зубы, и звонко хлопают проходящих мимо баб по «платформам». А те и не возражают! Они смеются, щедро осыпают капусту целыми пригоршнями серой крупной соли, а поймав вызывающий мужской взгляд, вальяжно, как в танце, поводят широкими плечами и бедрами.
Антошка в восхищении застывает перед этой неяркой, но очень дорогой ей картиной всеобщего благорастворения и, отлично зная, что праздник не вечен, впивается в нее глазами, чтобы вспомнить и насладиться ею потом когда-нибудь, в сером потоке будней.
Да… ничего не скажешь, весело было!
Собаки радостно носились от сарая к сараю и деловито облаивали всех, кто бездельничал. Пацаны тырили кочерыжки и пуляли ими друг в друга. От работы все разогрелись и поскидывали телогрейки. Терпко пахло потом, рассолом, желтым палым листом, грустью и сладостью бабьего лета. В тот незабываемый день казалось, что навсегда были отменены дворовые распри и кухонные междоусобицы. На душе у Антошки было легко, и она не торопила время, как обычно, а вкушала минуты по глоточку до самого донышка.
Управившись со своей капустой, всем миром помогали припозднившимся. Скоро Антошке стало не хватать места у их корыта, так что ее отправили помогать на кухне.
К обеду сечки замолкли, а в бараке пошла гулянка. На кухне накрыли столы, каждый принес, что в доме было: кто пироги все с той же капустой, кто солянку со свининой, кто колбасу, кто шпроты. Тащили, не скупясь, что было самого ценного в загашниках.
Ну, потом, конечно, перепились, пели под баян всем народом любимые «Ох, туманы мои, растуманы», «Хас-Булат удалой» и, конечно же, «Враги сожгли родную хату», а некоторые даже плакали, как будто враги сожгли их собственную хату, хотя Антошка точно знала, что немцы до их города не дошли ста километров. Потом сдвинули столы и плясали кто парами, кто как; дети как угорелые носились между танцующими, а контуженый баянист дядя Витя задушевно наяривал, сидя на табурете в обнимку со своим пожилым баяном, поводя всеми своими ногами, быстрыми руками, жилистой шеей, всеми мускулами своего странного, в синюю крапинку, лица.
Потом, честь по чести, дрались, и тот же дядя Витя, тыча свои корявые, мозолистые руки прямо в лицо Согрешилину, кричал заикаясь и со слезой, что он «етими вввот ппальцами ддо Берлина дошел»… потом, умаявшись, разошлись и захрапели…
Антошка лежала за занавеской и чутко прислушивалась к материнскому шепоту, все твердившему: «Ну не надо, дурак, иди уже отсюда, Антошку разбудишь!» Она все шептала, потом замолчала, а чуть позже вдруг довольно громко и счастливо засмеялась.
С материнской половины несло «Дымком», голоса бухтели «бу-бу-бу», материнская кровать мелодично скрипела, и, глотая слезы, Антошка уснула, думая, что всех простила бы, но этого «благодетеля» ни за что.
Две недели барак, напряженно принюхиваясь, ждал, когда капуста заквасится, а уж к ноябрьским на столах у всех красовалась и мелкорубленая, и кочанная, и розовая со свеклой, и острая с перцем, «лаврентием» да смородинным листом, и уж конечно, королева всех капуст – с мочеными яблоками и клюквой.
От вкусных воспоминаний в животе у Антошки урчит, как будто туда запихнули неуемное радио, и она торопливо наполняет бидон, аккуратно возвращает все на свои места и очень осторожно поднимается наверх.
Ее руки покраснели от холода и капустного сока и теперь саднят. Она просто чувствует, как они покрываются красными шершавыми цыпками, но чесать нельзя – иначе совсем взвоешь.
Кроме того, в суете она совсем забыла, что хочет в туалет, а теперь, когда самая опасная часть дела осталась позади, вдруг вспомнила. Она хотела было уже, оставив капусту, быстро метнуться и сделать свое дело, притаившись между сараями, как вдруг громко, совсем в двух шагах от себя услышала:
– А вас, Штирлиц, я попрошу остаться!
«Выследили, гады», – догадалась она.
На цыпочках, чтобы половицы не скрипели, она подкрадывается к двери и сквозь широкую щель видит расположившуюся на куче мокрого, слежавшегося угля шайку: близнецов по прозвищу Баретки, Хорька, Соплиста и Полупадлу – Севку Кривихина, прозванного так за тщедушность и малый рост.
«Фашисты проклятые, хоть бы вы провалились!» – изнывая, с досадой думает Антошка. Теперь уж точно носу не высунуть – углем забросают. С капустой далеко не убежишь, да и с замком сразу не сладишь. Придется терпеть!
Чтобы не так хотелось писать, она зажмуривается и стоит, скрестив ноги, надеясь, что случится чудо и «братва» уберется восвояси. Но шайка и не думает никуда сваливать. Наоборот, они достают пачку «Дымка», ловко прикуривают и, поминутно сплевывая, продолжают, видимо, давно начатую игру.
– Стурмбанфюрер, мне долозили, сто васы люди задерзали русскую «пианиску», – шепелявит Полупадла.
«Ну нет, – думает Антошка, – так дело не пойдет, надо срочно что-то придумать».
Первым делом она спускается в подпол, задирает подол, приседает и с огромным облегчением писает, следя, чтобы тугая горячая струя не попала на сапоги и подол халата. Она понимает, что, узнай мать про такое безобразие, ей несдобровать, но, с другой стороны, что ж человеку, умирать, что ли. Небось партизаны, когда от фашистов прятались, тоже не больно разбирались, где можно писать, а где нельзя.
Через несколько минут Антошка уже спокойнее поднимается наверх и с радостью видит, что дождь опять припустил и мальчишки, побросав бычки, со всех ног бегут к бараку. На всякий случай она ждет минуты две-три, потом, прикрывая бидон полой телогрейки, ловко орудует левой рукой, вставляя замок, и (благо ключа уже не требуется) быстро защелкивает его.
Двор она пересекает в несколько гигантских прыжков. На одном из них она почти поскальзывается, но, чудом удержавшись на ногах, доносит до барака бидон с капустой в целости и сохранности.
Дождь совсем разъярился. Пока бежала, Антошка вымокла и теперь похожа на несчастную мокрую курицу. Однако домой идти еще рано, сперва надо отмыть сапоги, облепленные жирной, напоминающей дерьмо, грязищей. То одну ногу, то другую она полощет под обильной струей водостока, а за всеми ее манипуляциями следят две соседки, собравшиеся было в магазин, но так и застрявшие на грязном, окруженном сплошной дождевой стеной, крыльце.
– Антонин, а чтой-то ты со старшими не здороваисся? – ехидно спрашивает одна.
– Здрасьте, теть Нюр, – хмуро отвечает та.
– Что ж ета, теть Нюре – здрасьте, а мне, значить, нету, – пристает другая.
– А тебе, значить, мордой не вышла, так, Антош, – ехидно-ласково шутит другая.
«Обе вы хороши», – думает Антошка, а на словах, извиняясь, гундосит:
– Ой, да что вы, теть Шур, я вас просто не заметила.
– Где уж там заметить, она ведь у нас целка-невидимка, – подзуживает тетя Нюра.
– Уж лучче быть целкой-невидимкою, чем честною давалкой, – парирует тетя Шура, а потом, вдруг резко меняя язвительный тон на задушевный, добавляет: – Да не слушай ты нас, Антонина, дур старых. Приняли маненечко с утреца, вот и глумимся над бедным ребенком.
А теть Нюра вторит:
– Не говори… уж такия мы озорницы! А ты чаво под дождем-то бегаешь. За капусткой, что ль, посылали? – И, не дослушав Антошкиного «угу», мечтательно продолжает: – Капустка с картошечкой – самое милое дело.
А тетя Шура вступает плавно, будто песню поет:
– Картошечки нажаришь, хлебушка черненького нарежешь, капустку постным маслицем сдобришь – и ка-ак это все навернешь!
А Нюра в свою очередь:
– А под водочку?
– Ох, не говори… А в войну, бывало, в углях ее испечешь…
Не дослушав, Антошка юркает в темные сени, бежит по еле-еле освещенному тусклой лампочкой коридору к своей, обитой, как и все прочие, драным «дерьмантином», но кажущейся особенной двери и, отворив ее, нарвавшись на материнское: «Явилась – не запылилась. Тебя за смертью посылать!» – слышит прущее изо всех щелей: «Оранжевое небо, оранжевое море, оранжевая зелень, оранжевый верблюд, оранжевые мамы оранжевым ребятам оранжевые песни оранжево поют!»
Добро всегда побеждает зло
Л. Раскину
1
Третьим и четвертым уроками у 7-го «А», как всегда, по средам была физкультура. Мускулистый, румяный, всего второй год как из армии, учитель физкультуры Сергей Викторович, по фамилии Бугаев, а по прозвищу Бугай, был сегодня не в духе. Еще бы! На прошлой неделе он заранее предупредил семиклассников, что заставит бежать кросс, от результатов которого будет зависеть оценка в первой четверти, и вот, как назло: мальчишки многие просто сбежали, а девицы чуть ли не все заявились со справками, что занятия физкультурой им сегодня по состоянию здоровья противопоказаны. Безобразие! В прошлом году были дети как дети, а в этом: мальчишки все, как один, курят, а девчонки новую моду взяли – чуть что бежать в медкабинет и отпрашиваться с уроков. И все бы ничего, если бы медсестра была человек нормальный! Ну, хоть смеху ради поинтересовалась бы: что да как. Куда там! Этой лишь бы сидеть в своей пропахшей лекарствами норе да почитывать книжки про подвиги советских разведчиков. А ему что делать прикажете? Середина октября, каникулы на носу, надо еще прыжки пройти, а он с бегом никак не разберется.
Сергея Викторовича давно подмывало поставить вопрос об освобождениях от физкультуры на педсовете, но каждый раз, когда после обсуждения падения успеваемости и доклада об усилении внимания партии и правительства к работе идеологического сектора директор спрашивал: «У кого, товарищи, есть замечания по поводу текущей работы?», Сергей Викторович наливался свинцовой тяжестью и с тоской думал: «Что мне, больше всех надо? Медсестра – член месткома, к тому же тетка невредная, просто, как все, боится ответственности: любого расквасившего нос третьеклашку норовит в больницу на «Скорой помощи» отправить, а со старшеклассницами вообще считает своим долгом не связываться. Может, она и права. Вон в двадцать третьей школе Михаил Захарыч заставил восьмиклассницу по нормам ГТО отжиматься: та было ни в какую, но тот пристал как банный лист и в результате слетел с работы за профнепригодность: у той преждевременные роды начались, а во всем обвинили его – физкультурника».
Однако, несмотря на осознание всей сложности и опасности работы с подростками, Сергей Викторович про себя называл медсестру не иначе как «убийцей в белом халате», и, стоя перед шеренгой семиклассников, в которой едва ли насчитывалось человек двадцать, он представлял себе, как однажды постучится в медкабинет. Медсестра: «Хто там?», высунет из-за двери свою черепашью головку, а он бац по ней… Тут мысль Сергея Викторовича сделала привычное сальто, и он подумал: «… Или возьмем англичанку. Фифа и цаца. Много о себе понимает. Как-нибудь задержится в школе, а я зайду к ней: «Как живете, как животик…» От удовольствия при мысли о том, как англичанка сперва удивленно вскинет бровки, потом вскрикнет «Да как вы смеете!», а потом сама страстно прильнет к его груди, Сергей Викторович невольно обнажил в ухмылке ряд желтоватых зубов, среди которых, как злодей в засаде, блеснул один металлический, семиклассники заулыбались, но, вспомнив о них, физкультурник стер с лица ухмылку и хмуро скомандовал: «Отставить!»
Выстроившаяся перед ним шеренга представляла собой жалкое зрелище: мальчишки, прыщавые, с сальными патлами, в пузырящихся на коленях трениках, дохляк на дохляке, девчонки по сравнению с ними – толстые тетки, все, кроме Мятлевой. Та – настоящий дистрофик, но бегает неплохо. Сергей Викторович подумал, что потенциал у нее не хуже, чем у Петровой, и для лучшего результата на кросс их надо бы в одной паре пустить, после чего скомандовал по-армейски негромко, но зычно: «Равняйсь, сми-и-ирна!»
Антошка бегать любила, особенно на короткие дистанции. Ей нравилось ощущение легкости, когда на стометровке она со старта выстреливала и пулей под свист в ушах летела к финишу, но кросс – совсем другое дело. Тут надо силы рассчитывать, экономить, а она дунула во всю прыть, обогнала всех, в том числе и мальчишек, а на втором круге выдохлась: тонкая иголка боли проткнула бок, ноги стали ватными, в горле пересохло, глаза заливал пот, сердце колошматило так, будто норовило выпрыгнуть из грудной клетки. Ее так и подмывало сойти с дистанции, рухнуть на жухлую травку и, забыв обо всем на свете, долго-долго лежать, разглядывая густо рассыпанные по небу легкие перышки облачков, воображая, будто кто-то неведомый вытряхнул вспоротую подушку на выцветшее голубенькое одеяльце.
Антошка остановилась отдышаться и спиной почуяла, как сзади Мятлева неустанно сокращает расстояние. На третьем круге та вырвалась вперед, почти весь остаток дистанции перед глазами вялым маятником раскачивалась ее длинная коса, но на самом финише усилием воли Антошке удалось опять на полкорпуса обойти ее… Откуда-то, из ватной дали, еле слышно прорвалась трель свистка. Антошку опрокинула тяжелая, как стопудовая гиря, усталость. Теперь уже совершенно непонятно было, ради чего она только что так старалась, – пятерка-то по физкультуре ей все равно была обеспечена. Не замечая мелькавших вокруг мальчишечьих ног в длинных, как лыжи, кедах, она лежала на траве, но ни неба, ни облаков не видела – глаза застилал красный пульсирующий туман. Голос Мятлевой неподалеку зудил про то, что она нарочно, мол, скорость сбавила, чтобы не сидеть потом на литературе, вареная, как свекла, но Антошке было уже все равно. Даже то, что Бугай поздравил ее с «настоящим спортивным характером» и пообещал направить на общегородскую спартакиаду, не обрадовало. Преодолевая отвращение к движению, она переоделась, поднялась на третий этаж в кабинет литературы и плюхнулась за парту.
В класс шумной гурьбой ввалились прогульщики. Все это время они проторчали на заднем крыльце. Они вволю покурили, похохотали, построили глазок, наигрались в бутылочку. За два часа они так сплотились, что теперь враждебной массой захватывали классное пространство, тесня вернувшихся с физкультуры по углам. От такой наглости Антошке стало еще больше не по себе, но задребезжал звонок, сидевший за первой партой Кривихин высунулся за дверь и крикнул: «Идет!»
2
В кабинете было душно, воняло потом и табачным перегаром. Учитель русского языка и литературы, классный руководитель 7-го «А» Лидия Борисовна Усова по прозвищу Кнопка, не взглянув на загрохотавший стульями при ее появлении класс, простучала каблуками к своему столу и вместо приветствия пролаяла: «Дежурные, откройте форточку и сотрите с доски», а про себя подумала: «Еще только середина октября – впереди целый учебный год, а как уже все осточертело».
Привычное брезгливое выражение на ее лице сменилось страдальческой миной. С восторгом отчаяния она представила себе вереницу упражнений, сочинений, изложений, диктантов, повторений пройденного материала, работ над ошибками, проверок тетрадей, педсоветов, политинформаций, «Зарниц», походов, сборов макулатуры и металлолома, экскурсий, конкурсов, классных часов, праздничных вечеров, родительских собраний, рейдов по домам, распределений материальной помощи малоимущим, проработок трудных, звонков из детской комнаты милиции… Но это еще полбеды! Впереди зима с ее эпидемиями, соплями, кашлем, борьбой за вторую обувь; неистребимые вши, чесотка, грязь под ногтями, бесконечные хитрости, пакости, ябедничание, вранье, прогулы, драки, слезы, очереди в столовую, сплетни в учительской… Лидии Борисовне захотелось кричать. «Неужели вот так вся жизнь пройдет, – в который раз задала она себе риторический, ставший рефреном всех лет ее работы в школе вопрос, и, не глядя на 7-й «А», голосом, не выражавшим ничего, кроме скуки и презрения, она сказала: «Садитесь». Класс вторично прогрохотал, кто-то уронил портфель, кто-то стукнул соседа учебником по голове, кто-то плюнул через трубочку изжеванным газетным мякишем, кто-то крикнул: «Лидия Борисовна, а Фролов плюется».
Антошка читать любила, а вот уроки литературы терпеть не могла. Увидев, что Кнопка достает из портфеля исчерканные красным листочки с позавчерашним сочинением, она подумала: «Теперь пойдет бодяга на весь урок. Эх, дали бы мне шапку-невидимку!», но тут же сообразила, что на уроке ей шапка-невидимка была бы ни к чему и нужно было бы изобрести что-нибудь принципиально новое, может, таблетку какую-нибудь, чтобы Кнопке казалось, что Антошка, как всегда, сидит за третьей партой в среднем ряду и внимательно ее слушает, а на самом деле она лежала бы дома в материной кровати и спокойно, без помех, читала «Капитанскую дочку».
Лидия Борисовна начала вызывать класс по алфавиту к столу с дневниками и каждому подходившему громко, так, чтобы все слышали, сообщала оценку, одновременно занося ее в журнал и дневник, а Антошка, зная, что очередь ее еще не скоро подойдет, продолжила свои размышления, хотя со стороны могло показаться, что она внимательнейшим образом изучает висевший над доской портрет поэта Некрасова. «Может, научиться ее гипнотизировать, – думала она, представляя себе, как путем долгих тренировок вырабатывает особый магнетический взгляд, от которого Кнопка превращается в добрую, веселую учительницу, вроде англичанки Ангелины Максимовны, – или на худой конец просто их местами поменять, чтобы Геля нормальным человеческим языком рассказывала про Пушкина и Лермонтова, а Кнопка несла ахинею типа: «Вай ду ю край, Вили, вай ду ю край»?
Меж тем Лидия Борисовна подбиралась к букве «П», уже сходили за своими четверками Нуйкин и Осокина, а Антошка, забыв обо всем на свете, представляла себе, как под ее всесильным взглядом Кнопка превращается в обыкновенную канцелярскую кнопку, которую можно подложить на стул Ваське Мурзову, или, еще лучше, в дрессированную собачку, которая, стоя на задних лапках, в блузочке с жабо и плиссированной юбочке, говорит: «Петрова, ты что, оглохла?»
Антошка очнулась. Класс жадно смотрел на нее, ожидая спектакля. На ватных ногах она подошла к столу. Кнопка, как и ожидалось, влепила ей в дневник размашистую тройку, но, когда, всем своим видом говоря: «Ну и поду-у-умаешь», Антошка отправилась восвояси, на нее уже никто не смотрел, так как вслед за ней к столу вызвали Валерку Попова, и тут началась долгожданная «комедия».
– Единица, – торжественно объявила Лидия Борисовна.
Попов хотел взять дневник и возвратиться на свое место, но та остановила:
– Ты на какую тему сочинение писал?
Ничего хорошего от этого вопроса не ожидая, Валерка буркнул:
– Какую дали, на ту и писал.
– Ну и какая же это была тема? – издевательски-ласково продолжила допрос Лидия Борисовна.
– «Добро всегда побеждает зло».
– И что же ты написал?
– Да не знал я чо писать, вы же не объяснили толком, – вспылил Попов.
– Но что-то ты ведь написал?
– Ну.
После медового тона, которым задавались вопросы, Кнопкин рык оглушил:
– Ты мне не нукай, читай вслух свою галиматью!
Скучно, монотонно, запинаясь и переминаясь с ноги на ногу, Попов прочел: «Добро всегда побеждает зло, потому что оно сильнее. Злые люди сильные и умеют драться, а добрые – слабые и их легко урыть…» Класс засмеялся, но Кнопка грозно осадила:
– Тихо! – И, обращаясь к Попову, внешне спокойно, но так, что класс почувствовал клекот ярости в недрах ее тщедушного тела, спросила: – Ты хоть соображаешь, что ты написал?
Попов уставился в верхний угол кабинета, скругленный седой бородой паутины, и едва слышно спросил:
– А чего такого-то?
– Как чего? Ты что, идиот? Сам не соображаешь?
– Сама идиотка, – вдруг выпалил Попов, выдернул из рук у Кнопки дневник и самовольно направился к парте.
После паузы, во время которой Лидия Борисовна несколько раз беззвучно открыла рот, но оттуда, к ее полному удивлению и выпучиванию глаз, не вырвалось ни звука, она наконец просипела:
– Вон из класса!
– Да пошла ты, – снова буркнул Попов, взял рюкзак и направился к выходу.
Вслед ему неслось: «Без бабки в школу не являйся!», но крик заглушил громкий, как выстрел, хлопок входной двери, после чего лицо у Лидии Борисовны стало красное в белую горошинку, и обеими руками она поправила начес и одернула жакет с таким видом, будто только что дралась.
– Тварь неблагодарная, я ему от родительского комитета каждый месяц пятнадцать рублей перечисляю, а он… Сегодня же позвоню в детскую комнату…
– Лидия Борисовна, – не поднимая руки, жалобно проныла Антошка, – у него бабка пьющая, она его не кормит совсем.
Слепыми от бешенства глазами Кнопка обвела класс.
– Это кто сказал? Кто, я вас спрашиваю?
Антошка нехотя поднялась.
– Вон отсюда!
Собрав портфель, Антошка медленно прошла меж замерших рядов, у Кнопкиного стола остановилась и тихо, но убежденно сказала:
– Это несправедливо!
Кнопка аж подпрыгнула.
– Вон!
В тот момент, когда за Антошкой закрывалась дверь, напряженную тишину класса взорвал звонок, но никто не пошевелился. «Хоть бы один человек за меня заступился», – с грустью подумала она, вслушиваясь в тишину за дверью, где зловещим шепотом Кнопка диктовала задание на дом.
После того, что случилось на литературе, на физику тащиться было уже просто невмоготу. Всю перемену Антошка промаялась в туалете, а когда прозвенел звонок на урок и гул в коридорах затих, а дежурные члены совета дружины, охранявшие двери на лестницу, разошлись по классам, никем не замеченная, она прокралась к выходу и выбежала на залитое мягким осенним светом крыльцо.
Во дворе Бугай дрессировал 7-й «Б». «А Петрова с физики сбегает», – раздался тягучий, приторный, а на самом деле ехидный голос Ленки Зверевой, но тот в Антошкину сторону даже не взглянул. Показав Ленке кулак, она припустила со двора, мысленно утешая себя: «Ну ее, физику, все равно в классе из-за шума ничего не слышно. Лучше я параграф вызубрю. Мать, конечно, в школу вызовут, но она не такая дура, чтобы на каждый Кнопкин вызов с работы отпрашиваться». Антошка прекрасно знала, что мать Кнопку не выносит. Когда-то они учились в одном классе, и уже тогда Кнопка была отъявленной подлизой и ябедой. Однажды мать, которая в сорок четвертом году была, конечно, никакая не мать, а стриженная после воспаления легких, вечно голодная, но веселая и бедовая пятиклассница, спела в школьном туалете частушку, услышанную на улице:
«Хорошо тому живется, у кого одна нога,
меньше обуви терется и порточина одна».
Девчонки посмеялись, но прятавшаяся в кабинке Лидка Усова, которую уже тогда все дразнили Кнопкой, побежала к директору и наябедничала. Директор – единственный на всю школу мужчина – одноногий инвалид войны, орденоносец Иван Иванович Скобелев Кнопку не отругал (герой называется!), а, наоборот, обиделся, и мать срамили на педсовете.
«Неужели она у нас до самого десятого класса литературу вести будет, – с тоской думала Антошка, – это ж значит, она с нами и «Евгения Онегина», и «Горе от ума», и «Войну и мир» и все-превсе проходить будет. Хоть бы ее в гороно перевели!» В прошлом году Кнопка на всех углах хвасталась, что ее приглашают работать в гороно инспектором. Класс ликовал, но первого сентября выяснилось, что это была брехня. Зная ее злопамятность, Антошка уже раскаивалась в том, что ни с того ни с сего вступилась за Попова. Ей – сплошные неприятности, а ему все равно пользы никакой. Валерка жил с ней в одном бараке, и Антошка его недолюбливала. Да и за что его любить? Угрюмый, тупой, он вечно ошивался около батареи, где курили взрослые мужики, бегал для них к бабке за самогоном, а когда ему за труды наливали, пил, как заправский алкоголик. Яблочко от яблони недалеко падает. Три года назад Валеркин отец по пьяни пырнул жену ножом. Он, конечно, не хотел ее до смерти убивать – это водка его подвела. Антошка помнит, какой вой стоял в бараке, когда покойницу увозили в морг, и не было конца пересудам о том, как в тот страшный вечер Михаил, Валеркин отец, появился на кухне весь в крови и прохрипел: «Вяжите меня, бабы. Я Настасью зарезал». Его посадили в тюрьму, а Валерку отправили в интернат, откуда через неделю он сбежал и вернулся к бабке. Та вызвала участкового, под конвоем Валерку снова отвезли в интернат, но он снова сбежал, после чего интернатовское начальство сказало: «Не надо нам вашего сокровища, сами воспитывайте», и с тех пор он живет с бабкой-самогонщицей, которая его не кормит и часто лупит по пьяни. Бабы в бараке Валерку, конечно, жалеют и чем могут подкармливают: кто хлебушком, кто тарелкой щей, кто пряничком, но когда у кого-нибудь срезают ночью с форточки авоську с продуктами, достается всегда ему, хотя что, он у них в поселке один такой отчаянный?