Текст книги "Ольга. Запретный дневник."
Автор книги: Ольга Берггольц
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)
Даже ты не снись, не надо,
мой единственный, родной…
Пусть с березками болотце
мне приснится иногда.
В срубе темного колодца
одинокая звезда…
Июнь 1939
12. Маргарите Коршуновой
Когда испытание злое
сомкнулось на жизни кольцом,
мне встретилась женщина-воин
с упрямым и скорбным лицом.
Не слава ее овевала,
но гнев, клевета и печаль.
И снят был ремень, и отняли
ее боевую медаль.
Была в ней такая суровость,
и нежность, и простота,
что сердце согрела мне снова
бессмертная наша мечта.
Никто никогда не узнает,
о чем говорили мы с ней.
Но видеть хочу, умирая,
ее у постели моей.
Пусть в очи померкшие глянет,
сурова, нежна и проста.
Пусть Ангелом Смерти предстанет
бессмертная наша Мечта.
Июнь 1939
ВОЗВРАЩЕНИЕ
1
Перешагнув порог высокий,
остановилась у ворот.
Июльский вечер светлоокий
спускался медленно с высот.
И невский ветер, милый, зримый,
летел с мостов гремя, смеясь…
…Но столько раз мне это снилось,
что не обрадовалась я.
Я не упала тут же рядом
в слезах отважных и живых, —
лишь обвела усталым взглядом
унылый камень мостовых.
О, грозный вечер возвращенья,
когда, спаленная дотла,
душа моя не приняла
ни мира, ни освобожденья…
1939
2
Мне надо было, покидая
угрюмый дом, упасть в слезах
и на камнях лежать, рыдая,
у всех прохожих на глазах.
Пускай столпились бы, молчали,
пускай бы плакали со мной.
Со мной исполнены печали
неутолимой и одной…
Пускай, с камней не поднимая,
но только плечи охватив,
сказали б мне:
«Поплачь, родная.
Когда наплачешься – прости».
Но злая гордость помешала.
И, стиснув губы добела,
стыдясь, презрев людскую жалость,
я усмехнулась и ушла.
И мне друзья потом твердили
о неком мужестве моем
и как победою – гордились
удушливо бесслезным днем.
Им не понять, что черной платой
за это мужество плач у :
мне петь бы вам – и плакать,
плакать…
Но слезы отняты. Молчу.
1939
3. Встреча
Пахнет соснами, гарью, тленьем.
Рядом бьется родник – лови!
Это запах освобожденья,
облик вечной нашей любви.
Не считаем ни дней, ни сроков.
Не гадаем, что впереди…
Трезвый, яростный и жестокий
полдень жизни – не отходи!
Июль 1939
4. Колыбельная
Расстилает тьму
ночь метельная.
Дай спою тебе, муж,
колыбельную.
Ты приляг – теплей
на плече моем…
Много-много дней
проживем вдвоем.
Нам враги вокруг
удивляются,
нами каждый друг
похваляется…
Нам в последний бой
уходить с тобой,
если смерть придет —
умирать с тобой.
Если ж ранят вдруг,
искалечат вдруг —
ты не бойся, друг,
не смущайся, друг:
буду нянькою,
буду мамкою…
Ты приляг – теплей
на плече моем.
Много-много дней
будем жить вдвоем…
Осень 1939
5. На воле
Неужели вправду это было:
На окне решетки, на дверях?..
Я забыла б – сердце не забыло
Это унижение и страх.
До сих пор неровно и нечетко,
Все изодрано, обожжено,
Точно о железную решетку —
Так о жизнь колотится оно…
В этом стуке горестном и темном
Различаю слово я одно:
«Помни», – говорит оно мне… Помню!
Рада бы забыть – не суждено…
Октябрь 1939
6. О песне
…Посадила розу край вiкна…
Плакала и пела неустанно,
долго плакала и пела я —
нашу песенку о дальних странах
заучила камера моя…
О далеких, о прекрасных странах!
Молодость, румянец и весна,
и у самых-самых ног играет
невская прозрачная волна…
Вот как там,
вот как мы там ходили,
руки онемевшие сомкнув,
как бесстрашным сердцем полюбили
нашу заболевшую страну.
Разве знала я, что это будет,
что простую песенку мою
запоют измученные люди,
с горестной отрадой запоют…
Только что же? Если эти стены
заучили милые слова,
значит, нет ни горя,
ни измены,
значит,
наша Родина —
жива!
1939, февраль
Кам<ера> 33
7
…и я не могу иначе…
Лютер
Нет, не из книжек наших скудных,
подобья нищенской сумы,
узнаете о том, как трудно,
как невозможно жили мы.
Как мы любили – горько, грубо.
Как обманулись мы, любя,
как на допросах, стиснув зубы,
мы отрекались от себя.
И в духоте бессонных камер,
все дни и ночи напролет,
без слез, разбитыми губами
шептали: «родина… народ…»
И находили оправданья
жестокой матери своей,
на бесполезное страданье
пославшей лучших сыновей.
…О, дни позора и печали!
О, неужели даже мы
тоски людской не исчерпали
в беззвездных топях Колымы?
А те, что вырвались случайно, —
осуждены еще страшней
на малодушное молчанье,
на недоверие друзей.
И молча, только втайне плача,
зачем-то жили мы опять —
затем, что не могли иначе
ни жить, ни плакать, ни дышать.
И ежедневно, ежечасно,
трудясь, страшилися тюрьмы,
и не было людей бесстрашней
и горделивее, чем мы.
За облик призрачный, любимый,
за обманувшую навек
пески монгольские прошли мы
и падали на финский снег.
Но наши цепи и вериги
она воспеть нам не дала.
И равнодушны наши книги,
и трижды лжива их хвала.
Но если, скрюченный от боли,
вы этот стих найдете вдруг,
как от костра в пустынном поле
обугленный и мертвый круг;
но если жгучего преданья
дойдет до вас холодный дым —
ну что ж, почтите нас молчаньем,
как мы, встречая вас, молчим…
Осень 1940
8
Я так боюсь, что всех, кого люблю,
утрачу вновь…
Я так теперь лелею и коплю
людей любовь.
И если кто смеется – не боюсь:
настанут дни,
когда тревогу вещую мою
поймут они.
Июль 1939
«На асфальт расплавленный похожа…»
На асфальт расплавленный похожа
память ненасытная моя:
я запоминаю всех прохожих,
каждое движенье бытия…
След колес, железных и зубчатых, —
ржавый след обиды и тоски.
Рядом птичий милый отпечаток —
дочери погибшей башмачки.
Здесь друзья чредою проходили.
Всех запоминала – для чего?
Ведь они меня давно забыли,
больше не увижу никого.
Вот один прошел совсем по краю.
Укоризны след его темней.
Где-то он теперь живет? Не знаю.
Может, только в памяти моей.
В наказание такую память
мне судьба-насмешница дала,
чтоб томило долгими годами
то, что сердцем выжжено дотла.
Лучше б мне беспамятство, чем память,
как асфальт расплавленный, как путь, —
вечный путь под самыми стопами:
не сойти с него, не повернуть…
Октябрь 1939
РОДИНЕ
1
Все, что пошлешь: нежданную беду,
свирепый искус, пламенное счастье —
все вынесу и через всё пройду.
Но не лишай доверья и участья.
Как будто вновь забьют тогда окно
щитом железным, сумрачным
и ржавым…
Вдруг в этом отчуждении неправом
наступит смерть – вдруг станет
все равно.
Октябрь 1939
2
Не искушай доверья моего.
Я сквозь темницу пронесла его.
Сквозь жалкое предательство друзей.
Сквозь смерть моих возлюбленных детей.
Ни помыслом, ни делом не солгу.
Не искушай – я больше не могу…
1939
3
Изранила и душу опалила,
лишила сна, почти свела с ума…
Не отнимай хоть песенную силу,
не отнимай – раскаешься сама!
Не отнимай, чтоб горестный и славный
твой путь воспеть.
Чтоб хоть в немой строке
мне говорить с тобой, как равной
с равной, —
на вольном и жестоком языке!
Осень 1939
4
Гнала меня и клеветала,
Детей и славу отняла,
А я не разлюбила – знала:
Ты – дикая. Ты – не со зла.
Служу и верю неизменно,
Угрюмей стала и сильней.
…Не знай, как велика надменность
Любви недрогнувшей моей.
<1940>
5
Раскаиваться? Поздно. Да и в чем?
В том, что не научилась лицемерить?
Что, прежде чем любить, и брать, и верить,
не спрашивала, как торгаш, – «почем?»
Ты так сама учила… Как могла
помыслить, что придешь заимодавцем,
что за отказ – продать и распродаться —
отнимешь все и разоришь дотла.
Что ж, продавай по рыночной цене
все то, что было для души бесценно.
Я все равно богаче и сильней и чище —
в нищете своей надменной.
Конец 40-х
6
Я все еще верю, что к жизни вернусь, —
однажды на раннем рассвете проснусь.
На раннем, на легком, в прозрачной росе,
где каплями ветки унизаны все,
и в чаше росянки стоит озерк о ,
и в нем отражается бег облаков,
и я, наклоняясь лицом молодым,
смотрю, как на чудо, на каплю воды,
и слезы восторга бегут, и легко,
и виден весь мир далеко-далеко…
Я все еще верю, что раннее утро,
знобя и сверкая, вернется опять
ко мне – обнищавшей,
безрадостно-мудрой,
не смеющей радоваться и рыдать…
1949
7. Обращение к песне
Очнись, как хочешь, но очнись во мне —
в холодной, онемевшей глубине.
Я не мечтаю – вымолить слова.
Но дай мне знак, что ты еще жива.
Я не прошу надолго – хоть на миг.
Хотя б не стих, а только вздох и крик.
Хотя бы шепот только или стон.
Хотя б цепей твоих негромкий звон.
1951
«Поздней ночью, февральской, унылой…»
Галине
Поздней ночью, февральской, унылой,
стала в двери подруга стучать:
«Ольга, сына я схоронила!
Не вздохнуть мне, не закричать.
Расскажи, ничего не скрывая, —
ты детей потеряла сама, —
скоро ль слезы придут, облегчая,
посветлеет ли смертная тьма?»
Я с подругой всю ночь говорила,
я утешила сердце ее…
…Вот и горе мое пригодилось,
безутешное горе мое…
1939
ПЕСНЯ
Знаю, чем меня пленила
жизнь моя, красавица, —
одарила страшной силой,
что самой не справиться.
Не скупилась на нее
ни в любви, ни в бедах я —
сердце щедрое мое
осуждали, бедные.
Где ж им счастье разгадать
ни за что, без жалости
всё, что было, вдруг отдать
до последней малости.
Я себя не берегла,
я друзей не мучила…
Разлетелись сокола…
Что же, может, к лучшему?
Елка, елка, елочка,
вершинка – что иголочка,
после милого осталась
только поговорочка.
Знаю, знаю, чем пленила
жизнь моя, красавица, —
силой, силой, страшной силой.
Ей самой не справиться.
1936,1940
ИРЭНЕ ГУРСКОЙ
Им снится лес – я знаю, знаю!
Мне тоже снилась год подряд
дорога дальняя лесная,
лесной узорчатый закат.
Мне снилось – я иду на воле,
в живой и мудрой тишине.
Ольха колдует, никнут ели,
струится солнце по сосне…
А всех милей – листва березы.
И вот – не властны над душой
ни гнев, ни счастие, ни слезы,
но только воля и покой.
Им снится лес – зеленый, мудрый,
березовый и молодой,
родник безродный, мостик узкий,
замшелый камень над водой…
Им снится лес – я знаю, знаю!
Вот почему, считая дни,
я так же по ночам стенаю
и так же плачу, как они.
Весна 1940
«Виденье паруса возникло в море…»
Виденье паруса возникло в море
Как знак судьбы скитальческой моей.
Не бойся, спутник, мы простимся вскоре,
И мне не надо верности твоей.
Но ты запомни паруса виденье,
Залив неповторимо голубой
И быстрой ласточки прикосновенье,
Перекрестившей воздух над тобой.
1940
БОРИСУ КОРНИЛОВУ
…И всё не так, и ты теперь иная,
поёшь другое, плачешь о другом…
Б. Корнилов
1
О да, я иная, совсем уж иная!
Как быстро кончается жизнь…
Я так постарела, что ты не узнаешь.
А может, узнаешь? Скажи!
Не стану прощенья просить я,
ни клятвы —
напрасной – не стану давать.
Но если – я верю – вернешься обратно,
но если сумеешь узнать —
давай о взаимных обидах забудем,
побродим, как раньше, вдвоем —
и плакать, и плакать, и плакать мы будем,
мы знаем с тобою о чем.
1939
2
Перебирая в памяти былое,
я вспомню песни первые свои:
«Звезда горит над розовой Невою,
заставские бормочут соловьи…»
…Но годы шли всё горестней и слаще,
земля необозримая кругом.
Теперь – ты прав,
мой первый
и пропащий, —
пою другое,
плачу о другом…
А юные девчонки и мальчишки,
они – о том же: сумерки, Нева…
И та же нега в этих песнях дышит,
и молодость по-прежнему права.
1940
«Что я делаю?! Отпускаю…»
Что я делаю?! Отпускаю
завоеванного, одного,
от самой себя отрекаюсь,
от дыхания своего…
Не тебя ль своею судьбою
называла сама, любя?
Настигала быстрой ходьбою,
песней вымолила тебя?
Краем света, каменной кромкой
поднебесных горных хребтов,
пограничных ночей потемками
нас завязывала любовь…
Так работали, так скитались
неразлучные – ты да я,
что завистники любовались
и завидовали друзья…
1940
«Синеглазый мальчик, синеглазый…»
Синеглазый мальчик, синеглазый,
ни о чем не спрашивай пока.
У меня угрюмые рассказы,
песенка – чернее уголька.
А душа – как свечка восковая:
пламенея, тает – не помочь.
Ведь ее, ничем не прикрывая,
я несу сквозь ледяную ночь.
Свищет ветер, хлопьями разлуки
мой бездомный путь оледенив.
Мечется и обжигает руки
маленький огонь свечи-души.
Сколько лет друзья корят за это,
свой убогий светик обложив
малыми кульками из газеты,
матовыми стеклышками лжи.
Синеглазый, ты меня не слушай,
ты один совет запомни мой:
ты неси сквозь мрак и ветер душу,
не прикрыв ни песней, ни рукой.
1940
«Это всё неправда. Ты любим…»
Это всё неправда. Ты любим.
Ты навек останешься моим.
Ничего тебе я не прощу.
Милых рук твоих не отпущу.
А тебе меня не оттолкнуть,
даже негодуя и скорбя.
Как я вижу твой тернистый путь,
скрытый, неизвестный для тебя.
Только мне под силу, чтоб идти —
мне – с тобой по твоему пути…
1940
«Не сына, не младшего брата…»
Не сына, не младшего брата —
тебя бы окликнуть, любя:
«Волчонок, волчонок, куда ты?
Я очень боюсь за тебя!»
Сама приручать не хотела
и правды сказать не могла.
На юность, на счастье, на смелость,
на гордость тебя обрекла.
Мы так же росли и мужали.
Пусть ноет недавний рубец —
прекрасно, что ранняя жалость
не трогала наших сердец.
И вот зазвенела в тумане,
в холодном тумане струна.
Тебя искушает и манит
на встречу с бессмертьем война.
Прости, я кругом виновата —
горит и рыдает в груди;
«Волчонок, волчонок, куда ты?»
Но я не окликну. Иди.
1940
«Еще редактор книжки не листает…»
…Еще редактор книжки не листает
с унылой и значительною миной,
и расторопный критик не ругает
в статье благонамеренной и длинной,
и я уже не потому печальна:
нет, всё, что днями трудными сияло,
нет, всё, что горько плакало ночами, —
не выплакала я, не рассказала.
Я – не они – одна об этом знаю!
О тайны сердца, зреющего в бури!
Они ревнуют, и они ж взывают
к стихам…
И ждут, чело нахмурив…
1940
«Подбирают фомки и отмычки…»
Подбирают фомки и отмычки,
Чтоб живую душу отмыкать.
Страшно мне и больно с непривычки,
Не простить обиды, не понять.
Разве же я прятала, таила
Что-нибудь от мира и людей?
С тайным горем к людям выходила,
С самой тайной радостью своей.
Но правдивым – больше всех не верят.
Вот и я теперь уже не та.
Что ж, взломайте…
За последней дверью
Горстка пепла, дым и пустота.
1940
АЛЕНУШКА
1
Когда весна зеленая
затеплится опять —
пойду, пойду Аленушкой
над омутом рыдать.
Кругом березы кроткие
склоняются, горя.
Узорною решеткою
подернута заря.
А в омуте прозрачная
вода весной стоит.
А в омуте-то братец мой
на самом дне лежит.
На грудь положен камушек —
граненый, не простой…
Иванушка, Иванушка,
что сделали с тобой?!
Иванушка, возлюбленный,
светлей и краше дня, —
потопленный, погубленный,
ты слышишь ли меня?
Оболганный, обманутый,
ни в чем не виноват —
Иванушка, Иванушка,
воротишься ль назад?
Молчат березы кроткие,
над омутом горя.
И тоненькой решеткою
подернута заря…
2
Голосом звериным, исступленная,
я кричу над омутом с утра:
«Совесть светлая моя, Аленушка!
Отзовись мне, старшая сестра.
На дворе костры разложат вечером,
смертные отточат лезвия.
Возврати мне облик человеческий,
светлая Аленушка моя.
Я боюсь не гибели, не пламени —
оборотнем страшно умирать.
О, прости, прости за ослушание!
Помоги заклятье снять, сестра.
О, прости меня за то, что, жаждая,
ночью из звериного следа
напилась водой ночной однажды я…
Страшной оказалась та вода…»
Мне сестра ответила: «Родимая!
Не поправить нам людское зло.
Камень, камень, камень на груди моей.
Черной тиной очи занесло…»
…Но опять кричу я, исступленная,
страх звериный в сердце не тая…
Вдруг спасет меня моя Аленушка,
совесть отчужденная моя?
1940
«Откуда такое молчание?..»
Откуда такое молчание?
О новый задуманный мир!
Ты наш, ты желанен, ты чаян,
Ты Сердца и Разума пир.
Откуда ж молчанье на пире?
И чаши с вином не стучат,
И струны безмолвны на лире,
И гости, потупясь, молчат.
Финляндия
1940
«О друг, я не думала, что тишина…»
О друг, я не думала, что тишина
Страшнее всего, что оставит война.
Так тихо, так тихо, что мысль о войне
Как вопль, как рыдание в тишине.
Здесь люди, рыча, извиваясь, ползли,
Здесь пенилась кровь на вершок от земли…
Здесь тихо, так тихо, что мнится – вовек
Сюда не придет ни один человек,
Ни пахарь, ни плотник и ни садовод —
никто никогда, никогда не придет.
Так тихо, так немо – не смерть и не жизнь.
О, это суровее всех укоризн.
Не смерть и не жизнь – немота, немота —
Отчаяние, стиснувшее уста.
Безмирно живущему мертвые мстят:
Все знают, все помнят, а сами молчат.
Финляндия
1940
«Не может быть, чтоб жили мы напрасно!..»
…Врубелевский Демон год от года тускнеет, погасает, так как он написан бронзовыми красками, которые трудно удержать…
Сообщение в печати
Не может быть, чтоб жили мы напрасно!
Вот, обернувшись к юности, кричу:
«Ты с нами! Ты безумна! Ты прекрасна!
Ты, горнему подобная лучу!»
……………………………………
Так – далеко, в картинной галерее —
тускнеет Демон, сброшенный с высот.
И лишь зари обломок, не тускнея,
в его венце отверженном цветет.
И чем темнее бронзовые перья,
тем ярче свет невидимой зари,
как знак Мечты, Возмездья и Доверья,
над взором несмирившимся горит…
1940
ДОРОГА В ГОРЫ
1
Мы шли на перевал. С рассвета
менялись года времена:
в долинах утром было лето,
в горах – прозрачная весна.
Альпийской нежностью дышали
зеленоватые луга,
а в полдень мы на перевале
настигли зимние снега,
а вечером, когда спуститься
пришлось к рионским берегам, —
как шамаханская царица,
навстречу осень вышла к нам.
Предел и время разрушая,
порядок спутав без труда, —
о, если б жизнь моя – такая,
как этот день, была всегда!
1939
2
На Мамисонском перевале
остановились мы на час.
Снега бессмертные сияли,
короной окружая нас.
Не наш, высокий, запредельный
простор, казалось, говорил:
«А я живу без вас, отдельно,
тысячелетьями, как жил».
И диким этим безучастьем
была душа поражена.
И как зенит земного счастья
в душе возникла тишина.
Такая тишина, такое
сошло спокойствие ее,
что думал – ничего не стоит
перешагнуть в небытие.
Что было вечно? Что мгновенно?
Не знаю, и не всё ль равно,
когда с красою неизменной
ты вдруг становишься одно.
Когда такая тишина,
когда собой душа полна,
когда она бесстрашно верит
в один-единственный ответ —
что время бытию не мера, ч
то смерти не было и нет.
1940
«Не знаю, не знаю, живу – и не знаю…»
Не знаю, не знаю, живу – и не знаю,
когда же успею, когда запою
в средине лазурную, черную с края,
заветную, лучшую песню мою.
Такую желанную всеми, такую
еще неизвестную спела бы я,
чтоб люди на землю упали, тоскуя,
а встали с земли – хорошея, смеясь.
О чем она будет? Не знаю, не знаю,
а знает об этом июньский прибой,
да чаек бездомных отважная стая,
да сердце, которое только с тобой.
Март 1941
«И все неодолимее усталость…»
И все неодолимее усталость,
И все ясней, что невозможно жить,
Но я живу: еще одно осталось —
В бою другого грудью заслонить.
Май 1941
«Мы предчувствовали полыханье…»
Мы предчувствовали полыханье
этого трагического дня.
Он пришел. Вот жизнь моя, дыханье.
Родина! Возьми их у меня!
Я и в этот день не позабыла
горьких лет гонения и зла,
но в слепящей вспышке поняла:
это не со мной – с Тобою было,
это Ты мужалась и ждала.
Нет, я ничего не позабыла!
Но была б мертва, осуждена —
встала бы на зов Твой из могилы,
все б мы встали, а не я одна.
Я люблю Тебя любовью новой,
горькой, всепрощающей, живой,
Родина моя в венце терновом,
с темной радугой над головой.
Он настал, наш час,
и что он значит —
только нам с Тобою знать дано.
Я люблю Тебя – я не могу иначе,
я и Ты – по-прежнему – одно.
Июнь 1941
НАЧАЛО ПОЭМЫ
…Всю ночь не разнимали руки,
всю ночь не спали мы с тобой:
я после долгой, злой разлуки
опять пришла к тебе – домой.
Мы говорили долго, жадно,
мы не стыдились слез отрадных —
мы так крепились в дни ненастья…
Теперь душа светла, мудра,
и зрелое людское счастье,
как солнце, встретит нас с утра.
Теперь навек – ты веришь, веришь? —
любовь одна и жизнь одна…
…И вдруг стучит соседка в двери,
вошла и говорит:
«Война!»
Война уже с рассвета длится.
Войне уже девятый час.
Уж враг за новою границей.
Уж сотни первых вдов у нас.
Войне идет девятый час.
И в вечность канул день вчерашний.
Ты говоришь:
«Ну как? Не страшно?»
«Нет… Ты идешь в военкомат?»
Еще ты муж, но больше – брат…
Ступай, родной…
И ты – солдат,
ты соотечественник мне,
и в этом – всё.
Мы на войне.
1941 или 1942
«Я говорю с тобой под свист снарядов…»
Август 1941 года. Немцы неистово рвутся к Ленинграду. Ленинградцы строят баррикады на улицах, готовясь, если понадобится, к уличным боям.
…Я говорю с тобой под свист снарядов,
угрюмым заревом озарена.
Я говорю с тобой из Ленинграда,
страна моя, печальная страна…
Кронштадтский злой, неукротимый ветер
в мое лицо закинутое бьет.
В бомбоубежищах уснули дети,
ночная стража встала у ворот.
Над Ленинградом – смертная угроза…
Бессонны ночи, тяжек день любой.
Но мы забыли, что такое слезы,
что называлось страхом и мольбой.
Я говорю: нас, граждан Ленинграда,
не поколеблет грохот канонад,
и если завтра будут баррикады —
мы не покинем наших баррикад.
И женщины с бойцами встанут рядом,
и дети нам патроны поднесут,
и надо всеми нами зацветут
старинные знамена Петрограда.
Руками сжав обугленное сердце,
такое обещание даю
я, горожанка, мать красноармейца,
погибшего под Стрельною в бою:
Мы будем драться с беззаветной силой,
мы одолеем бешеных зверей,
мы победим, клянусь тебе, Россия,
от имени российских матерей.
22 августа 1941
ИЗ БЛОКНОТА СОРОК ПЕРВОГО ГОДА
1
…Видим – опять надвигается ночь,
и этому не помочь:
ничем нельзя отвратить темноту,
прикрыть небесную высоту…
2
Я не дома, не города житель,
не живой и не мертвый – ничей:
я живу между двух перекрытий,
в груде сложенных кирпичей…
3
О, это явь – не чудится, не снится:
сирены вопль, и тихо – и тогда
одно мгновенье слышно – птицы,
птицы поют и свищут в городских садах.
Да, в тишине предбоевой, в печали
так торжествуют хоры вешних птиц,
как будто б рады, что перекричали
огромный город, падающий ниц…
4
В бомбоубежище, в подвале,
нагие лампочки горят…
Быть может, нас сейчас завалит.
Кругом о бомбах говорят…
…………………………
…Я никогда с такою силой,
как в эту осень, не жила.
Я никогда такой красивой,
такой влюбленной не была…
5
Да, я солгу, да, я тебе скажу:
«Не знаю, что случилося со мной,
но так легко я по земле хожу,
как не ходила долго и давно.
И так мила мне вся земная твердь,
так песнь моя чиста и высока…
Не потому ль, что в город входит смерть,
а новая любовь недалека?..»
6
…Сидят на корточках и дремлют
под арками домов чужих.
Разрывам бомб почти не внемлют,
не слышат, как земля дрожит.
Ни дум, ни жалоб, ни желаний…
Одно стремление – уснуть,
к чужому городскому камню
щекой горящею прильнуть…
Сентябрь 1941
«И под огнем на черной шаткой крыше…»
И под огнем на черной шаткой крыше
ты крикнул мне,
не отводя лица:
«А если кто-нибудь из нас…
Ты слышишь?
Другой трагедию досмотрит до конца».
Мы слишком рано вышли —
в первом акте,
но помнил ты, что оставлял.
И я не выйду до конца спектакля —
его актер, и зритель, и судья.
Но, Господи, дай раньше умереть,
чем мне сказать
«Не стоило смотреть».
Октябрь (?) 1941
РАЗГОВОР С СОСЕДКОЙ
Пятое декабря 1941 года. Идет четвертый месяц блокады. До пятого декабря воздушные тревоги длились по десять – двенадцать часов. Ленинградцы получали от 125 до 250 граммов хлеба.
Дарья Власьевна, соседка по квартире,
сядем, побеседуем вдвоем.
Знаешь, будем говорить о мире,
о желанном мире, о своем.
Вот мы прожили почти полгода,
полтораста суток длится бой.
Тяжелы страдания народа —
наши, Дарья Власьевна, с тобой.
О, ночное воющее небо,
дрожь земли, обвал невдалеке,
бедный ленинградский ломтик хлеба —
он почти не весит на руке…
Для того чтоб жить в кольце блокады,
ежедневно смертный слышать свист —
сколько силы нам, соседка, надо,
сколько ненависти и любви…
Столько, что минутами в смятенье
ты сама себя не узнаешь:
«Вынесу ли? Хватит ли терпенья?»
Вынесешь. Дотерпишь. Доживешь.
Дарья Власьевна, еще немного,
день придет – над нашей головой
пролетит последняя тревога
и последний прозвучит отбой.
И какой далекой, давней-давней
нам с тобой покажется война
в миг, когда толкнем рукою ставни,
сдернем шторы черные с окна.
Пусть жилище светится и дышит,
полнится покоем и весной…
Плачьте тише, смейтесь тише, тише,
будем наслаждаться тишиной.
Будем свежий хлеб ломать руками,
темно-золотистый и ржаной.
Медленными, крупными глотками
будем пить румяное вино.
А тебе – да ведь тебе ж поставят
памятник на площади большой.
Нержавеющей, бессмертной сталью
облик твой запечатлят простой.
Вот такой же: исхудавшей, смелой,
в наскоро повязанном платке,
вот такой, когда под артобстрелом
ты идешь с кошелкою в руке.
Дарья Власьевна, твоею силой
будет вся земля обновлена.
Этой силе имя есть – Россия.
Стой же и мужайся, как она!
5 декабря 1941
ВТОРОЕ ПИСЬМО НА КАМУ
…Вот я снова пишу на далекую Каму.
Ставлю дату: двадцатое декабря.
Как я счастлива, что горячо и упрямо
штемпеля Ленинграда на конверте горят.
Штемпеля Ленинграда! Это надо понять.
Все защитники города понимают меня.
Ленинградец, товарищ, оглянись-ка назад,
в полугодье войны, изумляясь себе:
мы ведь смерти самой поглядели в глаза.
Мы готовились к самой последней борьбе.
Ленинград в сентябре, Ленинград в сентябре…
Златосумрачный, царственный листопад,
скрежет первых бомбежек, рыданье сирен,
темно-ржавые контуры баррикад.
Только все, что тогда я на Каму писала,
все, о чем я так скупо теперь говорю, —
ленинградец, ты знаешь, – было только началом,
было только вступленьем к твоему декабрю.
Ленинград в декабре, Ленинград в декабре!
О, как ставенки стонут на темной заре,
как угрюмо твое ледяное жилье,
как врагами изранено тело твое…
Мама, Родина светлая, из-за кольца
ты твердишь:
«Ежечасно гордимся тобой».
Да, мы вновь не отводим от смерти лица,
принимаем голодный и медленный бой.
Ленинградец, мой спутник,
мой испытанный друг,
нам декабрьские дни сентября тяжелей.
Все равно не разнимем
слабеющих рук:
мы и это, и это должны одолеть.
Он придет, ленинградский торжественный
полдень,
тишины, и покоя, и хлеба душистого полный.
О, какая отрада,
какая великая гордость
знать, что в будущем каждому скажешь в ответ:
– Я жила в Ленинграде
в декабре сорок первого года,
вместе с ним принимала
известия первых побед.
…Нет, не вышло второе письмо
на далекую Каму.
Это гимн ленинградцам – опухшим, упрямым,
родным.
Я отправлю от имени их за кольцо
телеграмму:
«Живы. Выдержим. Победим!»
29 декабря 1941
29 ЯНВАРЯ 1942 ГОДА
Памяти друга и мужа Николая Степановича Молчанова
Отчаяния мало. Скорби мало.
О, поскорей отбыть проклятый срок!
А ты своей любовью небывалой
меня на жизнь и мужество обрек.
Зачем, зачем?
Мне даже не баюкать,
не пеленать ребенка твоего.
Мне на земле всего желанней м у ка
и немота понятнее всего.
Ничьих забот, ничьей любви не надо.
Теперь одно всего нужнее мне:
над братскою могилой Ленинграда
в молчании стоять, оцепенев.
И разве для меня победы будут?
В чем утешение себе найду?!
Пускай меня оставят и забудут.
Я буду жить одна – везде и всюду
в твоем последнем пасмурном бреду…
Но ты хотел, чтоб я живых любила.
Но ты хотел, чтоб я жила. Жила
всей человеческой и женской силой.
Чтоб всю ее истратила дотла.
На песни. На пустячные желанья.
На страсть и ревность – пусть придет другой.
На радость. На тягчайшие страданья
с единственною русскою землей.
Ну что ж, пусть будет так…
Конец января 1942
ФЕВРАЛЬСКИЙ ДНЕВНИК
Поэма
1
Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.
Какие ж я могла найти слова,
я тоже – ленинградская вдова.
Мы съели хлеб,
что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоем,
и тихо-тихо стало в Ленинграде.
Один, стуча, трудился метроном…
И стыли ноги, и томилась свечка.
Вокруг ее слепого огонька
образовалось лунное колечко,
похожее на радугу слегка.
Когда немного посветлело небо,
мы вместе вышли за водой и хлебом
и услыхали дальней канонады
рыдающий, тяжелый, мерный гул:
то Армия рвала кольцо блокады,
вела огонь по нашему врагу.
2
А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина…
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.
Скрипят, скрипят по Невскому полозья.
На детских санках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных…
Так с декабря кочуют горожане
за много верст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых, обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.
Вот женщина ведет куда-то мужа.
Седая полумаска на лице,
в руках бидончик – это суп на ужин.
Свистят снаряды, свирепеет стужа…
«Товарищи, мы в огненном кольце».
А девушка с лицом заиндевелым,
упрямо стиснув почерневший рот,
завернутое в одеяло тело
на Охтинское кладбище везет.
Везет, качаясь, – к вечеру добраться б…
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин!
Провозят ленинградца,
погибшего на боевом посту.
Скрипят полозья в городе, скрипят…
Как многих нам уже недосчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слезы вымерзли у ленинградцев.
Нет, мы не плачем. Слез для сердца мало.
Нам ненависть заплакать не дает.
Нам ненависть залогом жизни стала:
объединяет, греет и ведет.
О том, чтоб не прощала, не щадила,
чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,
ко мне взывает братская могила








