412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Берггольц » Ольга. Запретный дневник. » Текст книги (страница 17)
Ольга. Запретный дневник.
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:45

Текст книги "Ольга. Запретный дневник."


Автор книги: Ольга Берггольц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)

ГОЛОС

из воспоминаний об Ольге Берггольц

…я вмерзла в твой неповторимый лед.

О. Берггольц

ГЕОРГИЙ МАКОГОНЕНКО[395]

Фрагменты из воспоминаний «Письма с дороги»

<…> 15 декабря я вернулся с Волховского фронта. После приключений на Ладоге я не рискнул еще раз испытывать судьбу и, воспользовавшись предложением летчиков, добрался до Ленинграда на бомбардировщике. Попутный грузовик довез меня с аэродрома до угла Невского и Садовой. Заваленный сугробами Невский трудно было узнать. В городе ли Ольга Федоровна – я не знал. Позвонил из автомата на квартиру – телефон, к счастью, работал – и услышал ее голос. Застал я ее случайно: холод изгнал ее из ледяной квартиры, и она перевезла Николая к знакомым, у которых топилась печка. К себе домой она забежала на минутку за нужными вещами.

Я передал подарок из дивизии генерала Краснова – концентраты гречневой каши, кубики спрессованного какао и несколько помятый в дороге настоящий калач! Его выпекали на полевой кухне. Все это именно в тот день было более чем кстати – карточки ведь уже были сданы и выданный за два дня вперед хлеб был съеден.

Но уехать Ольге Федоровне не удалось, очередь на самолет оказалась очень большой, а шофер, обещавший перевезти через озеро, исчез…

К концу декабря болезнь Николая Молчанова приняла грозный характер. Врачи потребовали положить его в больницу. Пришлось подчиниться. Почти ежедневно быстро слабевшая Ольга Федоровна, еле волоча ноги, с трудом добиралась по занесенным улицам до больницы, с крошечным узелком и традиционным блокадным бидончиком в руках.

Значительную часть своей скудной блокадной пайки она носила в больницу. Положение больного ухудшалось с каждым днем. В январе Николай Молчанов умер.

Окаменевшую от горя, еле державшуюся на ногах от истощения, бездомную (нельзя же было оставаться в вымерзшей, покрытой инеем квартире), я привел Ольгу Федоровну в Дом радио, где мы все, сотрудники, жили на казарменном положении. Здесь ей, среди друзей, было легче. Да и бытовые условия у нас по тем временам были царские: горело электричество, топилась печка в большом кабинете председателя Радиокомитета, где мы днем и вечером работали, а по ночам спали на раскладушках и длинном, вытянутом вдоль всей стены кабинета диване. Дрова оказались под рукой – на чердаке. Наши инженеры заверили, что стропила – толстые сосновые бревна – были установлены с огромным запасом прочности, их можно выборочно спиливать. После войны мы предупредили новое начальство, что нужно восстановить военные потери. Специальная комиссия после обследования пришла к заключению, что и оставшихся стропил больше чем нужно, чтобы держалась крыша. А мы-то так экономили…

<…>

В трагических обстоятельствах, сложившихся у Ольги Берггольц, – неуклонно наступавшая дистрофия, болезнь и смерть Николая Молчанова – только работа, только ежечасное ощущение своей нужности осажденному городу, его защитникам, только ясное знание, что она выполняет долг поэта-бойца, могли ей помочь, рождали бы те духовные силы, ту нравственную стойкость, которые побеждали физическую слабость и личное горе. Так жили все сражавшиеся ленинградцы. Такой жизнью и могла только жить Ольга Берггольц. В этом был секрет сопротивляемости и выживания.

Помимо корреспондентских поездок на мне лежали другие, более ответственные обязанности. С сентября я был редактором-организатором передач на страну «Говорит Ленинград» – они проводились сразу после того, как замкнулось кольцо блокады. Со страной говорили защитники города: солдаты и матросы, рабочие и домохозяйки, ставшие самоотверженными бойцами ПВО, ученые, писатели, композиторы, прибывшие из области партизаны – все те, кто имел гражданское и моральное право говорить от имени Ленинграда. Выступала в этих передачах и Ольга Берггольц со специально написанными стихами.

С сентября назначенный начальником литературного отдела, я вместе с редакторами готовил почти ежедневные передачи различных жанров. Мы организовали очерки о защитниках города, о работе для фронта, публицистические статьи, стихи, новые песни. Регулярно выходила «Радиохроника». Это был радиожурнал, органически объединявший литературу и музыку, публицистику и художественную прозу, лирическую поэзию и сатиру – поэтическую и прозаическую, выступления писателей-фронтовиков, ученых, артистов, поэтов со своими стихами. Актуальность «Радиохроники», тематическое и жанровое ее разнообразие снискали ей широкую популярность у радиослушателей. Идея создания «Радиохроники» была осуществлена под непосредственным руководством Яши Бабушкина, когда он еще был начальником отдела (с осени его назначили художественным руководителем Радиокомитета).

По роду своей работы я, как и другие редакторы отдела, выступал «заказчиком». Программы передач носили индивидуальный характер. Каждая из них зависела от конкретных заданий. Страна ждала от нас информации – как сражается и держится Ленинград. Враг стоял у ворот, нужно было находить формы и методы передачи информации. Быстро менявшиеся обстоятельства войны определили тип и характер передач на Севастополь, на Москву (в октябрьские, грозные для столицы дни). Прикрепленные к Радиокомитету писатели получали всякий раз совершенно точные задания. По мере необходимости привлекались и писатели, состоявшие при Политуправлении Ленинградского фронта: Н. Тихонов, А. Прокофьев, В. Саянов – и при Политуправлении Балтийского флота: Вс. Вишневский, Л. Успенский, А. Крон, Вс. Азаров. Из прикрепленных к Радиокомитету писателей в первую блокадную зиму больше других работали Ольга Берггольц и Владимир Волженин (умер в феврале 1942 года).

Сразу по возвращении с Волховского фронта, помимо текущих передач, я начал готовить новогодние передачи.

Нужно было выступление поэта на страну. Ольга Берггольц уже делала это в сентябре, и тогда ею была найдена отличная форма – письмо к матери, жившей на Каме. Сейчас я попросил написать второе письмо на Каму. Оно было написано 20 декабря.

Новогодние передачи для Ленинграда были особенно трудными. Ленинградцы встречали 1942 год в ужасных условиях. Огромное число рабочих и служащих жило на казарменном положении, и, естественно, Новый год они встретят вместе, в общежитиях. Будет свет и тепло, а главное – не будет одиночества. Но сотни тысяч останутся в своих промерзших квартирах без света, – лишь у немногих будет теплиться слабый огонек самодельной свечки или коптилки, Ослабевшие даже не смогут подняться с постели. Их связь с миром поддерживалась только через радио, и в этот, когда-то светлый и праздничный, вечер они с особым напряжением станут ждать – что скажут по радио? Нельзя было обманывать это ожидание, этой веры в радио, нельзя было делать вид, что мы забыли, что 31 декабря – не обычный, а новогодний вечер.

В поисках формы такой нетрадиционной передачи родилась мысль провести беседу с ленинградцами, начать с ними разговор – доверительный, жестко-правдивый и гордый – о нашей жизни, о беспримерных испытаниях и о нашей победе! Ведь уже пятый месяц враг рвется в наш город, но путь ему прегражден, и планы захвата Ленинграда провалились! Враг пытается обстрелами и бомбежкой, голодом и холодом сломить нашу волю, отнять веру в победу и опять терпит поражение. Мы всем сердцем верим в победу, мы ждем ее, и она будет…

Естественным было обращение к Ольге Берггольц. Естественным, потому что она многие свои стихи, написанные для радио, строила как живой разговор с каким-нибудь конкретным собеседником: соседкой по квартире Дарьей Власьевной, сестрой… Это обращение к собеседнику придавало удивительную эмоциональную силу ее стихам.

Нам показалось, что не меньше возможностей таит в себе «прозаический» разговор с ленинградцами. Преодолевая слабость, Ольга Федоровна согласилась. 29 декабря состоялась первая беседа.

«Дорогие товарищи! Послезавтра мы будем встречать Новый год. Год тысяча девятьсот сорок второй. Еще никогда не было в Ленинграде такой новогодней ночи, как нынешняя. Мне незачем рассказывать вам, какая она. Каждый ленинградец знает об этом сам, каждый чувствует сейчас, вот в эту минуту, ее небывалое дыхание… И все-таки, вопреки всему, да будет в суровых наших жилищах праздник. Ведь мы встречаем тысяча девятьсот сорок второй в своем Ленинграде, – наша армия и мы вместе с ней не отдали его немцу, не дали ему вторгнуться в город. Мы остановили врага. Наш город в кольце, но не в плену, не в рабстве.

Это уже безмерно много.

Да, нам сейчас трудно… Но мы верим… нет, не верим – знаем – она будет! Ведь немцев отогнали от Москвы, ведь наши войска отбили обратно Тихвин. Победа придет, мы добьемся ее, и будет вновь в Ленинграде и тепло, и светло, и даже… весело. И может быть, товарищи, мы увидим наш сегодняшний хлебный паек, этот бедный, черный кусочек хлеба, в витрине какого-нибудь музея… И мы вспомним тогда наши сегодняшние – декабрьские – дни с удивлением, с уважением, с законной гордостью».

В заключение первого разговора с ленинградцами Ольга Берггольц прочла два стихотворения: «Первое письмо на Каму», написанное в сентябре, и «Второе письмо на Каму», написанное 20 декабря, – неизвестные ленинградцам, потому что они читались в передачах на страну.

Специальный номер «Радиохроники» был посвящен встрече Нового года. Для этого номера, который передавался поздним вечером 31 декабря, Ольга Берггольц написала стихотворение «Новогодний тост»:

В еще невиданном уборе —

Завьюженный огромный дот, —

Так Ленинград, гвардеец-город,

Встречает этот Новый год.

Как беден стол, как меркнут свечи!

Но я клянусь: мы никогда

Правдивей и

                          теплее встречи

Не знали в прежние года…

Январь и февраль были самыми суровыми месяцами блокады. Число жертв в Радиокомитете возрастало. Почти каждый день мы теряли наших товарищей. Но работа продолжалась и в прежнем объеме и с прежней интенсивностью. Обязанности павших брали на себя живые.

Ольга Берггольц выполняла различные поручения наших многочисленных редакций. Но в январе у нее последние силы отнимали тягчайшие походы в больницу к Николаю Молчанову. Дистрофия свирепо и ожесточенно пыталась сломить ее волю к жизни, уничтожить ее сопротивляемость болезни.

В конце января, как-то ночью сидя в нашем общежитии, где кто-то беспокойно спал, кто-то тихо стонал в забытьи, мы с Яшей Бабушкиным заговорили о том, что нас уже давно беспокоило и тревожило: как спасти Ольгу? Решили, что будем настойчиво добиваться разрешения эвакуации Ольги Берггольц самолетом. Но мы понимали, что эти хлопоты могут затянуться надолго, а надо – крайне необходимо было – уже сейчас найти что-то. Так родился планпоручить Ольге Берггольц срочную и ответственную работу. Конкретно – решили просить ее написать… поэму о блокаде, о сражающемся и сопротивляющемся в осаде городе. При этом была поставлена дата, чтобы задание, как всегда, носило точный и определенный каким-то событием срок. Время подсказывало эту дату: поэма о Ленинграде должна быть написана к Дню Красной Армии, к 23 февраля.

Предложение было неожиданным для Ольги Федоровны, оно смутило ее. Берггольц раньше поэм не писала. И – поэма о Ленинграде… сейчас, в эти месяцы блокады?.. Но высокое чувство ответственности, сознание своего долга, выработанная за месяцы войны внутренняя дисциплина определили ее решение. Если нужно – значит, она обязана сделать!

Днем мы все были заняты, нас ждали сотни редакционных дел, очередные передачи, беседы с авторами, заказы, редактирование. И дела бытовые, становившиеся все более сложными и хлопотливыми: нужно было организовывать в Доме радио «баню», следовало найти в городе парикмахершу и открыть парикмахерскую у себя в подвале, чтобы люди не опускались, следили за собой, мылись, стриглись и брились…

Ольга Федоровна сидела в дневное время на диване, закутавшись в платок, и что-то писала, тихо «бормоча» рождавшиеся стихи… Мысль о поэме все больше захватывала ее. А ночами, несмотря на слабость, на отеки, словно расцветала: сбивчиво и увлеченно говорила нам с Яшей о будущей поэме и твердо заверяла, что она обязательно будет «личной». И требовала, чтобы мы высказывали свои пожелания…

Потом эти беседы прекратились. В послеполуночные часы, когда затихало наше общежитие, Ольга забиралась в отдаленный угол громадного председательского кабинета, садилась за маленький столик, накрывала платком лампу, чтоб свет не мешал спящим рядом усталым товарищам, и начинала работать.

К середине февраля поэма была написана. Так же ночью, негромким голосом, но с той, присущей только Ольге Берггольц, чеканной и волевой интонацией она прочитала нам свою поэму, названную – «Февральский дневник». Форма повествования – дневник – естественно сочетала лично пережитое ею и общее в судьбе всех ленинградцев, живущих в сражающемся и осажденном городе. В поэме естественно прозвучало единство лирического, исповедального и библейско-эпического начал. Поразителен был совершенно новый, впервые созданный образ великого города, о котором было столько написано русскими поэтами. Будничные и горестные приметы блокадного быта («дремучий иней», «уездные сугробы», «степная туманная мгла») обретали высокий поэтический смысл, вырастали в символы нашей жизни, когда страшный и безумный быт становился бытием героического города.

Но мы были потрясены прежде всего интонацией поэмы, ее страстным, захватывающим и гипнотизирующим читателя пророчеством. Только большой поэт мог почувствовать сердцем, что в эти жестокие дни войны и осады нужен именно этот эмоционально-категорический пафос, утверждающий неизбежность поражения врага и сегодняшнюю победу – победу духа, несмотря на все бесчеловечные испытания, обрушенные на ленинградцев.

Поэма «Февральский дневник» была впервые прочитана Ольгой Берггольц 22 февраля 1942 года в очередном, 195 номере «Радиохроники». Для Берггольц это был рубеж: она бессознательно, где-то в глубинах души, в тайниках сердца, почувствовала и поняла, что теперь навечно связала себя с Ленинградом, что завоевала дорогой ценой звание поэта своего города.

В одну из январских ночей Ольга Берггольц, Яша Бабушкин и я заговорили о пути, пройденном с начала войны, о нашей работе, о том месте, какое заняло радио в жизни и борьбе осажденного города. У микрофона выступали сотни его защитников. Сколько было написано отличных стихотворений, песен, рассказов… Сколько передано волнующих репортажей с места событий: бой на отдельном рубеже, завод, работающий под бомбами и снарядами, спасение детей, пострадавших от артиллерийского обстрела… Какие люди выступали в передачах на страну и в перекличках сражающихся городов – Ленинграда с Одессой, Севастополем… Какие письма писали ленинградцы на радио… За каждым выступлением, очерком, стихотворением, репортажем – реальные судьбы людей.

Радио обладало только ему свойственной способностью объединять сотни тысяч людей в одну аудиторию, превращать разбросанных по городу и фронту слушателей в соучастников тех событий, о которых рассказывал боец, рабочий, писатель или диктор.

Но слово, произнесенное по радио, западая в души слушателей, не закреплялось печатно. К нему нельзя было вернуться. А ведь на Ленинградском радио был накоплен огромный опыт. Так родилось предложение подготовить книгу «Говорит Ленинград», куда вошли бы лучшие материалы, передававшиеся по радио в месяцы осады. Вспоминая теперь о наших планах создать такую книгу, поражаешься тому обостренному чувству истории, которое нас вдохновляло. Война была еще в начале, блокада продолжалась, а мы действительно жили завтрашним днем. Задумывая книгу о радио в блокаде, мы как-то просто и естественно думали о завершенном периоде, об истории осажденного города, о нашей победе… Только вот когда это будет – никто не знал.

Но в декабре 1941 года разгромили немцев под Москвой. В январе наши войска освободили Тихвин. Безотказно действовала автомобильная трасса через Ладожское озеро, хотя немцы беспрестанно и ожесточенно ее бомбили и обстреливали. По ней шли бесценные для Ленинграда грузы, и прежде всего продовольствие, хлеб. Народ любовно назвал эту трассу Дорогой жизни. В январе уже было объявлено о прибавке хлеба по карточкам. Все дышало нарастающей, трудной, дальней, но неукоснительно приближающейся победой народа…

В конце января Николай Тихонов был вызван в Москву для выполнения срочных заданий. Он рассказал в Союзе писателей о бедственном положении ленинградцев. Владимир Ставский добился разрешения послать через Ладогу машину с продовольствием. Сопровождать эту машину самоотверженно согласилась сестра Ольги Федоровны – Мария. И вот в конце февраля в Доме писателя появилась Муся Берггольц, та, которую мы знали по сентябрьским стихам Ольги Берггольц: «Машенька, сестра моя, москвичка…» Запомнилось несколько февральских вечеров в нашем общежитии, когда у весело горящей печки собирались сотрудники редакции, чтобы послушать двух сестер. А они, укутавшись одним платком, пели старинные печальные народные песни.

…А дистрофия продолжала свое грозное дело. Ольга Федоровна с каждым днем все больше слабела – истощение приобрело отечный характер. Нужно было срочно вывезти ее на Большую землю. 1 марта Берггольц вылетела в Москву, где прожила почти два месяца. Этот период жизни получил отражение в ее письмах из Москвы.

<…>

ЛЕВ ЛЕВИН[396] Фрагменты из воспоминаний «Жестокий расцвет»

<…> 6 ноября 1941 года мой товарищ по курсам младших лейтенантов при Первом учебном запасном минометном полку известный ленинградский кинооператор Анатолий Погорелый и я патрулировали по Невскому. Мы ходили взад-вперед по его левой стороне, если стоять спиной к Адмиралтейству, от Садовой до Московского вокзала. Заступили в шестнадцать часов. Должны были патрулировать до двадцати четырех.

Праздничную демонстрацию отменили. Можно было ждать, что немцы подготовят к празднику сюрприз, но ничего особенного, кажется, не произошло. Где-то в отдалении лопались снаряды и рвались бомбы, но к этому, в общем, уже привыкли. Во всяком случае, на Невском было спокойно. Наше дежурство обошлось без происшествий.

В полночь пришла смена. Закоченевшие и, как всегда в те дни, голодные, мы заторопились домой. Наши курсы помещались в одном из больших казарменных зданий неподалеку от Витебского вокзала.

Когда мы поравнялись с улицей Рубинштейна, я увидел на другой стороне, возле хорошо известного ленинградцам рыбного магазина, дворничиху, сгребавшую снег (тогда его кое-где еще убирали).

Недолго думая, я попросил Погорелого минутку подождать, нацарапал короткую записку и передал дворничихе, с тем чтобы она завтра утром как можно раньше отнесла ее на улицу Рубинштейна, семь, Ольге Федоровне Берггольц. Просьба была, естественно, подкреплена некоторой суммой денег.

Я написал, что завтра буду патрулировать по левой стороне Невского, если стоять к Адмиралтейству спиной, и попросил Ольгу, если это возможно, хотя бы ненадолго появиться на Невском от восьми до шестнадцати.

– В чем дело? – вяло поинтересовался Погорелый, когда мы пошли дальше.

Я рассказал.

Погорелый с сомнением покачал головой.

– Вряд ли Берггольц придет, – сказал он. – Да и не стоило ее тревожить. Уверяю вас, ей сейчас не до свиданий с друзьями.

Я стал горячо возражать. С Ольгой, говорил я, меня связывает десятилетняя дружба, а это кое-что да значит.

– Посмотрим, – усмехнулся Погорелый. – Завтра увидим, кто из нас прав. – Он помолчал. – Если, конечно, дворничиха вообще передаст вашу записку. Что, как говорится, вряд ли. Очень ей нужно в такое время бегать по чужим квартирам. Вы хоть дали ей что-нибудь?

– Двадцать пять рублей, – с достоинством сказал я.

– Тоже мне деньги! По такому случаю могли бы и раскошелиться.

Тем временем мы подошли к казарме, поднялись по зашарканной лестнице, добрались до нар и, не раздеваясь, повалились на них.

– Спать! – приказал Погорелый. – Завтра подъем чуть свет.

Он повернулся ко мне спиной и вскоре уже похрапывал.

А я, несмотря на усталость, заснул не сразу. «Придет Ольга или не придет? – гадал я. – Вероятно, ей сейчас и в самом деле не до меня. Силенок, конечно, маловато. Да и откуда им взяться? Живет наверняка на тех же правах, что и все остальные. Так же голодает».

Встали мы с Погорелым действительно чуть свет, похлебали редкого блокадного супа, взяли винтовки, противогазы и пошли на Невский.

Было ясно, что с утра Ольга во всяком случае не появится. Но я все-таки присматривался к каждой женщине, попадавшейся навстречу. Однажды мне издали почудилась Ольга, ее фигура, ее походка, ее прядка. Я уже шагнул, чтобы заговорить, и только тут увидел незнакомый удивленный взгляд.

Погорелый молчал, но посматривал на меня насмешливо.

Время шло, а Ольга все не появлялась.

На углу Литейного я неожиданно встретил старого знакомого – И. Меттера, чью повесть «Разлука» еще так недавно редактировал для «Литературного современника». Мне показалось, что на нем пальто с чужого плеча, но тут же я понял, что он просто очень похудел, как бы уменьшился в размерах. Тем не менее был бодр и, как всегда, улыбался.

– Понимаешь, какая штука, – торопливо заговорил Меттер таким тоном, как будто мы с ним виделись вчера в редакции и на мне обычный штатский костюм, – на днях мы с Сергеем Дмитриевичем Спасским выступали в одном месте. Нас накормили ужином, а сегодня обещали угостить обедом. Который час? Боюсь опоздать. Бегу… – Он на ходу пожал мне руку и быстро пошел, скорее, побежал по Невскому.

До конца дежурства оставалось не так уж много времени. Ольги не было. Погорелый посматривал на меня с явным сожалением.

Я столько раз ошибался, принимая за Ольгу незнакомых женщин, что, когда она на самом деле появилась, чуть не прошел мимо.

Ольга пришла с Колей Молчановым. Прежде всего меня поразила перемена, происшедшая в нем. Когда я видел его последний раз – это было еще до войны, – он производил впечатление полного сил, цветущего молодого человека. Я знал, что он серьезно болен – у него была эпилепсия, – но на щеках его всегда играл румянец, он казался бодрым и даже физически сильным. Сейчас в лице его не было, что называется, ни кровинки, глаза потухли, он улыбался вялой улыбкой, больше похожей на гримасу.

Ольга тоже заметно осунулась и побледнела, но была неестественно оживлена.

Обняв меня и обхватив при этом холодный приклад винтовки, Ольга ткнулась лбом в мое ухо и неожиданно сказала:

– Здравствуй, Ландыш. А где Фиалка?

Это так вопиюще противоречило всему нас окружавшему, что я онемел. Ольга же, блестя глазами и коротко похохатывая, рассказывала, какими молодцами оказались наши старые друзья. Женя Шварц, например. Как много она работает, сколько стихов написала. Среди них есть, между прочим, и такие, которыми она, в общем, довольна.

– Читал? Может быть, по радио слышал?

Пришлось признаться, что не читал и по радио не слышал.

– Э, братец, так ты, видно, про меня ничего не знаешь, – засмеялась Ольга. – Значит, ты и мое письмо Муське не слышал? Я его еще в сентябре написала. «Машенька, сестра моя, москвичка!» Не слышал?

Пришлось признаться, что не слышал.

Не объяснять же ей было, что, обучаясь на своих курсах, я после полевых занятий с непривычки падал на нары или просто на пол и засыпал мертвым сном. Откуда мне было знать, что за эти месяцы в жизни Ольги произошли разительные перемены, что она стала поэтом борющегося Ленинграда, что судьба ее отныне и навсегда связана с судьбой осажденного города, что в ее стихи с болью и надеждой вслушиваются люди не только в кольце блокады, но и далеко за его пределами. Короче говоря, я не знал, что случилось настоящее чудо: война и блокада подняли Ольгу на самый гребень трагических событий, разом проявили то, что годами копилось и зрело в ее душе, превратили ее в истинного поэта-гражданина, чей искренний, чуждый ложного пафоса, живой человеческий голос уверенно и властно звучал над опустевшими улицами и площадями Ленинграда, в оледеневших пещерных жилищах, в землянках и блиндажах переднего края.

Это был неожиданный для многих, но глубоко оправданный и выстраданный поэтический расцвет. Сама Ольга назвала его жестоким:«Я счастлива, и все яснее мне, что я всегда жила для этих дней, для этого жестокого расцвета»; «Благодарю ж тебя, благословляю, жестокий мой, короткий мой расцвет…».

…Между тем Ольга не умолкала ни на минуту. То и дело она со скрытой тревогой поглядывала на Молчанова. Он стоял молча, с равнодушным видом и явно не прислушивался к нашему разговору.

– Коля у нас комиссован по болезни, – предвосхищая возможные расспросы и как бы оправдываясь, говорила Ольга. – Но без дела тоже не сидит. Много работает в ПВО. Пишет большую статью «Лермонтов и Маяковский». А потом будет писать книгу «Пять поэтов». Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Блок и Маяковский. Правда, здорово?

– Очень здорово. – Я глядел на по-прежнему отсутствовавшего Молчанова и с грустью думал, что вряд ли ему удастся все это написать.

– Вчера передавали по радио мое праздничное письмо. В это время поднялся страшный шум. Немцы стреляли, бомбили, ты же слышал. Но письмо все-таки пошло в эфир. У меня есть копия. Хочешь, подарю? Кроме того, стихи написала. Прочесть?

Мы шли по Аничкову мосту. Ольга и я впереди, Молчанов и Погорелый немного сзади. Молчанов так и не сказал еще ни одного слова.

– «И мы справляли, как могли, – читала Ольга, – великий день… И как дерзанье, в бомбоубежищах прошли торжественные заседанья. Сюда, под землю, принесли мы наши гордые знамена. А бомбы с грохотом рвались, и с пением мешались стоны…» Это я вчера написала. Что скажешь?

Не дожидаясь ответа, она наклонилась ко мне и быстро зашептала:

– Ты не представляешь, как я боюсь за Колю. Он не выдержит. У него участились припадки. Есть возможность уехать, увезти его. Но я не могу. Понимаешь, не могу. Ленинград – моя судьба. Понимаешь?

– Оля, – вдруг сказал Молчанов незнакомым хриплым голосом. – Мы опоздаем.

Это были единственные слова, которые он произнес за все время нашей встречи.

– Да, да, – заспешила Ольга. – Нужно идти. Меня ждут в Радиокомитете. Готовим перекличку с Севастополем. Боже мой, но ты-то как?

Мы обнялись, и вот они уже заскользили по заснеженному Невскому, издали помахали мне – Молчанов нехотя и вяло, Ольга с улыбкой и от души, – заговорили о чем-то, видимо, уже забыли о нашей встрече, скрылись за поворотом.

– Все-таки пришла, – негромко сказал Погорелый. – Честно говоря, не ждал. О дружба, это ты! – Он шутил, но тон у него был виноватый. – А муженек ее долго не протянет. По всему видно, что не жилец…

Увы, Погорелый оказался прав: после нашей встречи Коля Молчанов прожил немногим больше двух месяцев – он умер от голода в январе 1942 года.

Через тридцать с лишним лет Ольга прислала мне трехтомное собрание своих сочинений. Во втором томе, в разделе «Говорит Ленинград», я нашел праздничное письмо – то самое, о котором она рассказывала на Невском 7 ноября 1941 года и копию которого предлагала подарить.

«В этом году, – писала Ольга накануне нашей встречи, – мы ничем не украшаем наш город. Не будет ни знамен, ни огней. Деревянными ставенками, фанерными листами прикрыты окна жилищ. Праздничный стол ленинградцев будет скуден – разве немного погуще суп. Как и вчера, на улицах Ленинграда будут ходить только ночные патрули, – и шаг их на пустых улицах будет звучать гулко и мерно».

* * *

Через неделю после встречи на Невском наше пребывание в запасном минометном полку закончилось. Мы с Погорелым получили назначение в соседние полки 10-й стрелковой дивизии. На ходу формируясь и обучаясь, дивизия двигалась к передовой и в начале декабря вышла на Невскую Дубровку. Однако пробыл я здесь всего месяца полтора, – в конце января 1942 года меня отозвали в редакцию армейской газеты, где я и прослужил до конца войны.

Вскоре наша 8-я армия перешла из Ленинградского фронта в Волховский. Морозной ночью мы перемахнули через Ладожское озеро. Началось долгое сидение в приладожских лесах и болотах.

До Ленинграда стало дальше, чем прежде, но все-таки близко – несколько часов езды на машине. Тем не менее выбрался я туда только летом 1943 года. Редакции понадобились стихи ленинградских поэтов. Мне было поручено их «организовать».

Задание я выполнил: В. Инбер, Б. Лихарев, А. Прокофьев, В. Саянов дали мне стихи, написанные специально для нашей газеты. Но повидаться с Ольгой и получить у нее стихи не удалось, – именно тогда она ненадолго уехала в Москву. Мы с Николаем Чуковским пришли к Леониду Малюгину в «Асторию» и выпили за здоровье Ольги, но встреча с ней откладывалась на неопределенное время.

Состоялась она только в конце 1944 года.

24 ноября 1944 года на первой полосе нашей газеты «Ленинский путь» появился крупный заголовок: «Доколотили!» Это означало, что войска нашей армии уничтожили наконец фашистскую группировку, окопавшуюся на полуострове Сырве (западная оконечность острова Сааремаа). Война на Ленинградском фронте закончилась.

В декабре мне было разрешено на несколько дней съездить в Ленинград. Поехали мы вдвоем с Дм. Хренковым. Дружба с ним сыграла большую роль в моей жизни и работе фронтового журналиста. Он моложе меня на целых восемь лет, но успел побывать и на войне с белофиннами. Вместе с ним я не раз ходил в нелегкие командировки по частям нашей армии. Эти совместные походы стали для меня школой не только газетного опыта, но и воинского мужества. В конце войны Хренков – единственный из нас! – был награжден орденом Красного Знамени.

Приехав в Ленинград, мы с комфортом расположились в уютном номере «Европейской» гостиницы (это после волховских-то землянок!). Жили в свое удовольствие. Кому-то из нас пришла в голову идея пойти в цирк. Сказано – сделано! В тот же вечер мы были в цирке. Правда, это чуть не кончилось драматически: мы пришли в цирк несколько навеселе и – каждый сам по себе, независимо друг от друга – были задержаны военным комендантом. Я за то, что шел в расстегнутой шинели, а Хренков – за пререкания. Когда меня привели к коменданту, Хренков был уже там и встретил меня с энтузиазмом. Это не вызвало сочувствия у коменданта, но испортить нам вечер он все-таки не захотел…

На следующий день мы были приглашены в гости к Берггольц.

Она жила на той же улице Рубинштейна, но уже не в «слезе», а в другом доме, неподалеку от Пяти углов.

…Я живу в квартире, где зимою

чужая чья-то вымерла семья.

Все, что кругом, – накоплено не мною,

все – не мое, как будто я – не я.

Когда мы пришли, я сразу понял, что жизнь Ольги обставлена теперь отнюдь не так, как в «слезе». Бросалось в глаза обилие красного дерева. На столе, покрытом белой скатертью, стояла отличная посуда. Я невольно вспомнил квартиру в «слезе», с обеденным столом, накрытым газетами, и чаем из граненых стаканов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю