412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Берггольц » Ольга. Запретный дневник. » Текст книги (страница 2)
Ольга. Запретный дневник.
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:45

Текст книги "Ольга. Запретный дневник."


Автор книги: Ольга Берггольц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)

1948.В Москве вышло «Избранное».

В «Автобиографии» сказано: «К концу 48 года я закончила трагедию в стихах, пять актов с прологом, – о Севастополе» (трагедия «Верность». После доработки стоят даты: 1946–1954).

7 ноября.Умер Ф. X. Берггольц.

1949.Этот год напоминает О. Б. уже пережитые 1937–1939 годы. В 1949-м начались аресты «повторников», т. е. уже закончивших свои сроки, идет волна арестов по «анкетным данным», набирает обороты «Ленинградское дело».

О. Б. пишет знаменательные стихи: «Друзья твердят: все средства хороши…», «На собранье целый день сидела, / то голосовала, то лгала…», <Триптих 1949 года> («Меня не покидает страх знакомый, / что по Следам Идущие – придут»), «Сегодня вновь растрачено души…» и др.

Она создает не только «подсудные» стихи, но и «подсудную» прозу о сталинском колхозном ГУЛАГе: «Записи о Старом Рахине. Колхоз. 1949 г.».

Разгром Музея обороны и блокады Ленинграда (во дворе музея жгут документы и подлинные экспонаты).

Книга О. Б. «Говорит Ленинград» изъята из открытых фондов библиотек и отправлена в спецхран.

Начата работа над поэмой «Первороссийск» – о первом российском обществе землеробов-коммунаров, основанном после революции рабочими Обуховского завода на Алтае, о городе, который О. Б. сравнивает с легендарным Китежем.

1950.Первый вариант поэмы «Первороссийск» опубликован в журнале «Знамя» (№ И). В дальнейшем текст значительно менялся.

1951.В январе подписана в печать книга «Стихотворения и поэмы». Открывается книга двумя стихотворениям о Сталине. Его же именем (только в первой редакции) завершается поэма «Первороссийск». Поэма выходит отдельным изданием в Москве. О. Б. награждена за нее Государственной (Сталинской) премией.

Написано стихотворение «К песне» («…Но дай мне знак, что ты еще жива»).

1952.Поездка на строительство Волго-Донского канала (строился преимущественно силами заключенных). Написаны стихотворения «Из цикла Волго-Дон».

В мае в психиатрической лечебнице (лечилась от алкогольной зависимости) написана «Автобиография».

К тому же году относятся стихотворения «Отрывок» («…Молчание душу измучит мне, / и лжи заржавеет печать») и «Обещание» («Я недругов смертью своей не утешу…»).

1953.Смерть Сталина. «О, не твои ли трубы рыдали / четыре ночи, четыре дня / с пятого марта в Колонном зале / над прахом, при жизни кромсавшим меня…» («Пять обращений к трагедии»).

16 апреля.Напечатана статья «Разговор о лирике» (В защиту традиций русской лирической поэзии, основанных на личностном, индивидуальном мировоззрении).

1954. Октябрь.В журнале «Новый мир» публикуется «Поездка прошлого года» – фрагмент «Дневных звезд», книги, которую О. Б. называла своей Главной книгой. (В книгу позже вошла под названием «Поездка в город детства».)

В «Ленинградском альманахе» № 8 опубликована трагедия «Верность». В этом же году трагедия выходит отдельной книгой. В начальных строках сформулировано поэтическое кредо О. Б.: «От сердца к сердцу. Только этот путь / я выбрала себе. Он прям и страшен. / Стремителен. С него не повернуть. / Он виден всем и славой не украшен».

28 октября.Напечатана статья «Против ликвидации лирики» («Литературная газета»).

Декабрь.Принимает участие во Втором съезде советских писателей (на съезде говорилось о необходимости снижения партийного контроля над литературой, было положено начало реабилитации репрессированных писателей). О. Б. говорит о том, что к литературе у нас подходят «не с позиций мастерства и художественности, а совсем с других позиций, нередко конъюнктурных». Говорит о писателях, которые «не входят в обойму»: М. Светлове и Е. Шварце. Стенограмма ее выступления содержит ремарки: «Движение в зале» и «Аплодисменты».

1955.Написано стихотворение «Тот год» (опубл. в 1956): «…В тот год, когда со дна морей, с каналов / вдруг возвращаться начали друзья…».

В Москве выходит поэтический сборник «Лирика».

1956. 14–25 февраля.В Москве состоялся исторический XX съезд КПСС.

15 июня.О. Б. выступает на собрании Московской писательской организации. «Мы действительно очень много лгали». Говорит о необходимости пересмотра печально знаменитого постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград»: «Этим постановлением был нанесен удар по обоим крылам искусства, по трагедии и комедии, по двум его великим маскам – трагической и комической» (об Ахматовой и Зощенко). Называет «Литературную газету», «грубо пнувшую Зощенко», реакционной.

Создан текст для мемориальной стены Пискаревского кладбища со ставшей знаменитой строкой «Никто не забыт, и ничто не забыто» (впервые опубликован 20 февраля 1960 года в «Литературной газете»).

1957.Год пятидесятилетия Б. Корнилова. О. Б. пишет очерк-воспоминание «Продолжение жизни», вошедший в виде статьи в книгу Б. Корнилова «Стихотворения и поэмы» (составители О. Б. и М. Бернович).

Этим годом датировано окончание работы над повестью «Та самая полянка», вошедшей второй главой в «Дневные звезды».

1958.В Москве выходит Собрание сочинений в двух томах.

1959.Завершена работа над первой частью «Дневных звезд».

Поездка в Восточную Сибирь. Написана серия очерков «На Енисее». «Я ехала твоей дорогой, / Отец мой милый, / До Красноярского острога, / Вплоть до твоей могилы» (из набросков ко второй, ненаписанной части «Дневных звезд»).

Июль.В «Новом мире» опубликована третья глава «Дневных звезд» – «Поход за Невскую заставу».

Декабрь.В ленинградском отделении издательства «Советский писатель» выходит отдельным изданием книга «Дневные звезды».

Рассыпан набор юбилейной книги «Встреча» (не соглашалась с изъятием ряда стихотворений).

О. Б. и Г. Макогоненко расстаются (официально в 1962 г.).

1960.Написаны стихотворения «…Пусть падают листки календаря…» (1960), «Я все оставляю тебе при уходе…» (1956, 1960), «Бабье лето» (1956, 1960).

Книга «Дневные звезды» выходит в Москве.

Этим годом датирована глава «Доброе утро, люди!», продолжение «Дневных звезд».

1961. 31 марта.В Театре им. В. Ф. Комиссаржевской состоялась премьера спектакля «Рождены в Ленинграде».

«С Родиной в пути» – статья о поэме А. Твардовского «За далью даль» («Литература и жизнь», 26 апреля).

Выходит монография Г. Цуриковой «Ольга Берггольц».

1962. Апрель.Эта дата стоит под рассказом «Блокадная баня» (из второй, ненаписанной части «Дневных звезд»).

Выступает на научной сессии в ИМЛИ им. М. Горького с докладом «Слово о гуманизме» («…Человеколюбие – деяние двустороннее, любовь разделенная…»).

Выходит книга Н. Банк «Ольга Берггольц. Критико-биографический очерк».

Выходит книга А. Павловского «Стих и сердце. Очерк творчества».

1963–1964.Стихотворение «Но я все время помню про одну…» («Я столько раз сердца терзала ваши / неумолимым перечнем утрат. / Я говорила вслух о самом страшном, / о чем и шепотом не говорят»).

В 1964 г. в Русском драматическом театре им. Луначарского (Севастополь) поставлена трагедия «Верность».

1965.Осенью вышла книга «Узел», в которой были собраны ранее не печатавшиеся стихотворения 1937–1964 годов. О. Б. считала ее лучшей своей книгой («Теперь не страшно умереть»). Предполагала печатать ее вместе со второй частью «Дневных звезд».

12, 19 и 26 ноября.В газете «Литературная Россия» впервые опубликован литературный сценарий «Первороссиян».

1966. 10 марта.Выступает на церемонии прощания с А. А. Ахматовой в Доме писателя.

11 марта.В газете «Литературная Россия» опубликовано «Слово прощания» с Ахматовой.

В этом году на Мосфильме идут съемки фильма «Дневные звезды» по книге О. Б. Авторы сценария О. Б. и И. Таланкин, композитор А. Шнитке, в главной роли А. Демидова.

1967.Год шестидесятилетия Б. Корнилова. О. Б. едет в г. Семенов на закладку памятника поэту. Встречается с Ириной, дочерью Б. Корнилова от второго брака.

На студии «Ленфильм» завершена работа над фильмом «Первороссияне». Режиссер А. Иванов, сценарий О. Б. Премьера прошла в кинотеатре «Колизей» при участии О. Б.

1968.20 декабря состоялась премьера фильма «Дневные звезды». Фильм, как и книга, вызывает массу восторженных откликов. Оба фильма – замечательные образцы поэтического кинематографа.

1969.Фильм «Дневные звезды» с успехом представлен на Международном кинофестивале в Венеции.

Концом 60-х – началом 70-х годов датированы отдельные стихотворения из неосуществленных книг «Великие поэты века» и «Книги восстановления».

1970. 16 мая.Ольге Федоровне Берггольц – 60 лет.

29 мая.Юбилейный вечер в Доме писателя им. Маяковского. Выступили В. Кетлинская, М. Дудин, П. Антокольский, А. Межиров, Л. Маграчев (репортер блокадного радио дал отрывки из записей военной поры), З. Паперный. Ответное слово произнесла О. Берггольц.

Выходит книга стихотворений и поэм «Верность».

Написаны стихи из цикла «Анне Ахматовой» («…Что же мне подарила она?…Окаяннейшую свою, молчаливую гордость… Волю – тихо, своею рукой задушить подступившее к сердцу отчаянье, / Волю – к чистому, звонкому слову. / И грозную волю – к молчанию»).

1970-е.Написаны стихотворения «Ленинграду» («Теперь уж навеки, теперь до конца / незыблемо наше единство. / Я мужа тебе отдала, и отца, / и радость свою – материнство»); «Вот обижали и судили…», «О, как меня завалило жгучим пеплом эпохи!..».

1971.Участвует в работе V съезда писателей СССР. Вместе с критиком В. Лакшиным навещает больного А. Твардовского на даче.

Декабрь.Будучи больной, едет в последний раз в Москву на похороны Твардовского. Прощание проходило 21 декабря в Центральном доме литераторов.

24 декабряв газете «Литературная Россия» опубликовано слово прощания с Твардовским «Какое сердце биться перестало!».

1972.В Москве вышла книга стихотворений «Память».

1975. 13 ноября.Скончалась Ольга Федоровна Берггольц, Муза блокадного Ленинграда, ставшая за годы войны по-истине народнымпоэтом. Она просила, чтобы похоронили на Пискаревском, «со своими». Власти отказали. Похороны прошли 18 ноября на Литераторских мостках Волкова кладбища Ленинграда.

«НИКТО НЕ ЗАБЫТ, И НИЧТО НЕ ЗАБЫТО»

из дневников 1939–1949 годов

ИЗ ДНЕВНИКОВ 1939–1942 годов[1]

Забвение истории своей Родины, страданий своей Родины, своих лучших болей и радостей, – связанных с ней испытаний души – тягчайший грех. Недаром в древности говорили: – Если забуду тебя, Иерусалиме…[2]

О. Берггольц. Из подготовительных записей ко второй части «Дневных звезд»

15/VII-39[3]

13 декабря 1938 г. меня арестовали, 3 июля 39-го, вечером, я была освобождена и вышла из тюрьмы. Я провела в тюрьме 171 день. Я страстно мечтала о том, как я буду плакать, увидев Колю[4] и родных, – и не пролила ни одной слезы. Я нередко думала и чувствовала там, что выйду на волю только затем, чтобы умереть, – но я живу… подкрасила брови, мажу губы…

Я еще не вернулась оттуда, очевидно, еще не поняла всего…

4/IX-39

Все еще почти каждую ночь снятся тюрьма, арест, допросы. (Отнесла стихи в «Известия», составила книжку стихов. «Да, взлета, колодца – все еще нет, да и будет ли он у меня?»)[5]

21/IX-39

Тупость проходит понемногу-понемногу. Но все еще пресно. Хочется абсолютного одиночества, потому что в нем можно хотя бы думать, но донимают приятельницы, надо же поговорить с ними, хоть чувствую от этого свою неискренность и сухость. Много по ночам с Колей о жизни, о религии, о нашем строе. Интересные и горькие мысли. Это, вероятно, приходит человеческая зрелость, ну, а потом, что? Не знаю. Пока все, практически, остается так же незыблемо, как и было. И уже, очевидно, не сможет стать иным или иначе.

А мне не страшно, никаких мыслей; как было страшно, скажем, три года назад… Нет, не должен человек бояться никакой своей мысли. Только тут абсолютная свобода. Если же и там ее нет – значит, ничего нет.

15/Х-39

Да, я еще не вернулась оттуда. Оставаясь одна дома, я вслух говорю со следователем, с комиссией, с людьми – о тюрьме, о постыдном, состряпанном «моем деле». Все отзывается тюрьмой – стихи, события, разговоры с людьми. Она стоит между мной и жизнью…

6/XI-39, 2 ч. ночи

Завтра 22 года Октябрьской революции.

Я приветствую вас, Мария Рымшан, Ольга Абрамова, Настасья Мироновна Плотникова, Елена Иванова, Женя Шабурашвили[6] – коммунистки, беспартийные честныетоварищи, сидящие или не сидящие в камерах Арсеналки и Шпалерки!

Я с вами сейчас, родные мои товарищи. Я рыдаю о вас, я верю вам, я жажду вашей свободы, восстановления вашей чести.

Товарищи, родные мои, прекрасные мои товарищи, все, кого знаю и кого не знаю, все, кто ни за что томится сейчас в тюрьмах в Советской стране, о, если б знать, что это мое обращение могло помочь вам, отдала бы вам всю жизнь!

Я с вами, товарищи, я с вами, я с вами, бойцы интернациональных бригад, томящиеся в концлагерях Франции. Я с вами, все честные и простые люди: вас миллионы, тех, кто честно и прямо любит Родину, с поднятой головой и открытыми устами!

Я буду полна вами завтра, послезавтра, всегда, я буду прямой и честной, я буду до гроба верна мечте нашей – великому делу Ленина, как бы трудна она ни была! Уже нет обратного пути.

Я с вами, товарищи, я с вами!

14/XII-39

Ровно год тому назад я была арестована.

Ощущение тюрьмы сейчас, после 5 месяцев воли, возникает во мне острее, чем в первое время после освобождения. И именно ощущение, т. е. не только реально чувствую, обоняю этот тяжкий запах коридора из тюрьмы в «Б<ольшой> дом», запах рыбы, сырости, лука, стук шагов по лестнице, но и то смешанное состояние посторонней заинтересованности, страха, неестественного спокойствия и обреченности, безвыходности, с которыми шла на допросы.

…Да, но зачем все-таки подвергали меня все той же муке?! Зачем были те дикие, полубредовые желто-красные ночи (желтый свет лампочек, красные матрасы, стук в отопительных трубах, голуби)?

И это безмерное, безграничное, дикое человеческое страдание, в котором тонуло мое страдание, расширяясь до безумия, до раздавленности?

Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в нее, гадили, потом сунули ее обратно и говорят: «Живи». Произошло то же, что в щемящей щедринской сказке «Приключения с Крамольниковым»: «Он понял, что все оставалось по-прежнему, – только душа у него „запечатана“».

«Но когда он хотел продолжать начатую работу, то сразу убедился, что, действительно, ему предстоит провести черту и под нею написать: „не нужно“».

Со мною это и так, и все-таки не так. Вот за это-то «не так» я и хватаюсь. Действительно, как же я буду писать роман о нашем поколении, о становлении его сознания к моменту его зрелости, роман о субъекте эпохи, о субъекте его сознания, когда это сознание после тюрьмы потерпело такие погромы, вышло из дотюремного равновесия?

Все или почти все до тюрьмы казалось ясным: все было уложено в стройную систему, а теперь все перебуравлено, многое поменялось местами, многое переоценено.

А может быть, это и есть настоящая зрелость? Может быть, и не нужна «система»? Может быть, раздробленность такая появилась оттого, что слишком стройной была система, слишком неприкосновенны фетиши и сама система была системой фетишей? Остается путь, остается история, остается наша молодость, наши искания, наша вера – все остается. Ну, а вывод-то какой мне сделать – в романе, чему учить людей-то? Экклезиастическому «так было – так будет»? Просто дать ряд картин, цепь размышлений по разным поводам – и всё? А общая идея? А как же писать о субъекте сознания, выключив самое главное – последние два-три года, т. е. тюрьму? Вот и выходит, что «без тюрьмы» нельзя и с «тюрьмой» нельзя… уже по причинам «запеча-танности». А последние годы – самое сильное, самое трагичное, что прожило наше поколение, я же не только по себе это знаю.

Ну ладно. Кончу – обязательно к Новому году, кончу правку истории и возьмусь только за художественное, и буду писать так, как будто бы решительно все и обо всем можно писать, с открытой душой, сорвав «печати», безжалостно и прямо, буду пока писать то, что обдумала до тюрьмы (включая человечность, приобретенную мною там, и осмысляя наш путь по-взрослому), а там видно будет, к концу…

Да, но вот год назад я сначала сидела в «медвежатнике» у мерзкого Кудрявцева[7], потом металась по матрасу возле уборной – раздавленная, заплеванная, оторванная от близких, с реальнейшей перспективой каторги и тюрьмы на много лет, а сегодня я дома, за своим столом, рядом с Колей (это главное!), и я – уважаемый человек на заводе, пропагандист, я буду делать доклад о Сталине, я печатаюсь, меня как будто уважает и любит много людей… (Это хорошо все, но не главное.)

Значит, я победитель?

Ровно год назад К<удрявцев> говорил мне: «Ваши преступления, вы – преступница, двурушница, враг народа, вам никогда не увидеть мужа, ни дома, вас уже давно выгнали из партии».

Сегодня – все наоборот.

Значит, я – победитель? О нет!

Нет, хотя я не хочу признать себя и побежденной. Еще, все еще не хочу. Я внутренне раздавлена тюрьмой, такого признания я не могу сделать, несмотря на все бремя в душе и сознании.

Я покалечена, сильно покалечена, но, кажется, не раздавлена. Вот на днях меня будут утверждать на парткоме. О, как страстно хочется мне сказать: «Родные товарищи! Я видела, слышала и пережила в тюрьме то-то, то-то и то-то… Это не изменило моего отношения к нашим идеям и к нашей родине и партии. По-прежнему, и даже в еще большей мере, готова я отдать им все свои силы. Но все, что открылось мне, болит и горит во мне, как отрава. Мне непонятно то-то и то-то. Мне отвратительно то-то. Такие-то вот вещи кажутся мне неправильными. Вот я вся перед вами – со всей болью, со всеми недоумениями своими». Но этого делать нельзя. Это было бы идеализмом. Что они объяснят? Будет – исключение, осуждение <…> и, вероятнее всего, опять тюрьма.

О, как это страшно и больно! Я говорю себе – нет, довольно, довольно! Пора перестать мучиться химерами! Кому это нужно, твои лирические признания о боли, недоумениях и прочее? Ведь Программу и Устав душою разделяешь полностью? Ведь все поручения стремишься выполнить как можно лучше? Последствия тюремного отравления не сказываются на твоей практической работе, наоборот, я стараюсь быть еще добросовестнее, чем раньше. (Не оттого ли, что стремлюсь заглушить отравление?) Так в чем же дело?

23/XII-39

…Степка не шевелится. Это удручает меня. Неужели опять – авария? Я знаю, что это почти безрассудно заводить сейчас ребенка: война, болезнь Коли, материальная необеспеченность, а сколько будет забот, и тревог, и быта! Но я рвусь к этому как к спасательному кругу: мне кажется, что тот, кто должен был появиться, как-то примирит нас с жизнью, наполнит ее важным, действительным смыслом.

Я говорю о действительном, вечном, не зависимом от «вражды или близости с Наполеоном»[8], смысле.

Недействительный смысл есть, но этого для жизни мало. Вот 21 декабря я выступала на собрании о Сталине, выступала неплохо, потому что готовилась к докладу очень добросовестно, потом прочитала свой стишок о Сталине. Гром аплодисментов, все были очень довольны и т. д. Ровно год назад я читала этот стишок в тюрьме, будучи оплеванной, низведенной на самую низшую ступень, на самое дно нашего общества, на степень «врага народа» …Как этот слабый стишок там любили! Плакали, когда я дочитывала до конца, и сама я так волновалась, когда читала… Пока не стала думать: «Твоя вина!» Но даже думая так о нем, не могла без волнения читать, я доклады делала с волнением, искренне. Где, когда, почему мы выскочили из колеи?

25/XII-39

Вчера читала материалы газетные о Сталине. Очень гнусная статья П. Тычины[9] в «Литературной газете». А мой этот самый стишок там отказались печатать. Очевидно, как пояснил Володя Л.[10], – тоже не принявший стишка, – «не масштабно, не соответствует величию Сталина». Вот как раз и соответствует величию, еще большему, может быть, чем реальное величие, – величию людского представления о нем.

И вдруг мне захотелось написать Сталину об этом: о том, как относятся к нему в советской тюрьме. О, каким сиянием было там окружено его имя! Он был такой надеждой там для людей, это даже тогда, когда я начала думать, что «он все знает», что это «его вина», – я не позволяла себе отнимать у людей эту единственную надежду. Впрочем, как ни дико, я сама до сих пор не уверена, что «все знает», а чаще думаю, что он «не все знает». И вот начала письмо с тем, чтобы написать ему о М. Рымшан, Плотниковой, Ивановой, Абрамовой, Женьке Шабурашвили, – это честные, преданные люди, глубоко любящие его, а до сих пор – в тюрьме. И когда подошла к этому разделу – потухла, что ли. Додик писал Сталину о своем брате, о том, как его пытали, – ответа не получил. Рымшан писал тому же Сталину о своей жене – ответа не получил. Помощи не получил. Ну, для чего же писать мне? Утешить самое себя сознанием своего благородства?

Потому что мысль о том, что я не написала до сих пор Сталину, мучит меня, как содеянная подлость, как соучастие в преступлении… Но я знаю – это бесполезно. Я имею массу примеров, когда люди тыкались во все места, и вплоть до Сталина, а «оно» шло само по себе – «идёть, идёть и придёть».

В общем, «псих ненормальный, не забывай, что ты в тюрьме…».

Боже мой! Лечиться, что ли? Ведь скоро 6 месяцев, как я на воле, а нет дня, нет ночи, чтобы я не думала о тюрьме, чтобы я не видела ее во сне… Да нет, это психоз, это, наверное, самая настоящая болезнь…

25/I-40

…Машу Рымшан осудили на 5 лет… Все статьи сняли, осудили как «социально опасную». Это человек, отдавший всю жизнь партии. Мотивировок к осуждению нет даже юридически сколько-нибудь основательных. Произвол, беззаконие, и всё.

О, как подло.

Даже тот факт, что продолжают выпускать людей, не может снизить, убавить подлости осуждения Маши и ей подобных. Тем более должны были освободить. Не вся правда хуже, чем неправда. Не вся правда – двойной обман.

«Нами человечество протрезвляется, мы – его похмелье, мы – его боль родов», – писал Герцен[11] в 1848 г. Может быть, время поставить под этими словами сегодняшнюю дату? Какой-то маленький светлый кусочек внутри, остаток безмерной веры – «Клочок рассвета мешает мне сделать это? Или трусость? Или инстинкт самосохранения?».

1/III-40

…Читаю Герцена с томящей завистью к людям его типа и XIX веку. О, как они были свободны. Как широки и чисты!

А я даже здесь, в дневнике (стыдно признаться), не записываю моих размышлений только потому, что мысль: «Это будет читать следователь» преследует меня. Тайна записанного сердца нарушена. Даже в эту область, в мысли, в душу ворвались, нагадили, взломали, подобрали отмычки и фомки. Сам комиссар Гоглидзе[12] искал за словами о Кирове[13], полными скорби и любви к Родине и Кирову, обоснований для обвинения меня в терроре. О, падло, падло.

А крючки, вопросы и подчеркивания в дневниках, которые сделал следователь? На самых высоких, самых горьких страницах!

Так и видно, как выкапывали «материал» для идиотских и позорных обвинений.

И вот эти измученные, загаженные дневники лежат у меня в столе. И что бы я ни писала теперь, так и кажется мне – вот это и это будет подчеркнуто тем же красным карандашом, со специальной целью – обвинить, очернить и законопатить, – и я спешу приписать что-нибудь объяснительное – «для следователя» – или руки опускаю, и молчишь, не предашь бумаге самое наболевшее, самое неясное для себя…

О, позор, позор, позор!.. И мне, и тебе! Нет! Не думать об этом! Но большей несвободы еще не было…

Писать свое – пьесу, рассказы…

Не думать, не думать об этом хотя бы пока… Все равно никуда не уйдешь от этих мыслей…

25/XII-40

Сегодня в клубе Эренбург[14], живший во Франции, в Париже – в дни его и ее разгрома, читал отрывки из романа «Падение Парижа» и стихи.

Отрывки – до жалости плохи и равнодушны. Стихи академичны, полумертвы (чем-то похожи на мои), но есть хорошие, с настоящей болью.

Я тихо и бесстрастно ужасалась: как далеко может идти профессионализм, что человек может СЕЙЧАС писать о разгроме франции! Это так же дико, как если б художник, рисуя увечного, пытался приклеить на картину куски живого мяса. Но даже это не удалось ему: рассудочный сентиментализм. Нехорошо.

На вечер пришли Таня и Юра Прендели[15], Таня мне – все равно, а Юра занимает, и даже специфически. Уже некоторое время идет подводная игра, которая может окончиться бурным объятьем, если я того пожелаю.

Но я, по всем данным, не пожелаю этого. Юра – «не наш». Кроме того, меня раздражает его ущемленность по отношению ко мне и Кольке; в этом какая-то неискренность, искусственность отношения. Короче, они были там, и я отправила их домой, а сама навязалась на столик к Германам, жестоко презирая себя за это. Тем более, что Юра Г.[16] написал беспринципную, омерзительную во всех отношениях книжку о Дзержинском[17].

Он спекулянт, он деляга, нельзя так писать, и литературно это бесконечно плохо. Мне надо было сказать ему это, а не втираться к нему на столик.

Потом подсел Зонин[18] с пошлым ухажерством, это было на глазах у Юрки, мне было неудобно, хотя и мелко-лестно (чего мне надо и на что я надеюсь?!), и на вопрос Зонина я ответила, что да, читала его книгу и она мне очень понравилась, но книжки я почти не читала, только начало.

Потом я провожала Зонина до места его ночевки, были обрывки серьезного разговора (ох, сяду я за них, ни за что сяду!) и пошлого флирта на словах…

Все, что сберечь мне удалось,

Надежды веры и любви,

В одну молитву все слилось:

Переживи, переживи![19]

Зачем этот размен?! Это чисто внешне, души я ничуть не отдаю, но, м. б., и отдаю, и теряю.

Вот с Лидой Ч<уковской>[20] сегодня был хороший разговор. И я постараюсь написать для хрестоматии хорошие рассказики.

Безвременье души, – вообще.

Была в Москве. Встречалась с Сережей[21]. Это ничего не принесло на этот раз, кроме опустошения и тупой боли. Очевидно, потому что он меня вовсе не любит, даже не влюблен, а просто так.

13/III-41

Иудушка Головлев[22] говорит накануне своего конца: «Но куда же всё делось? Где всё?»

Страшный, наивный этот вопрос все чаще, все больше звучит во мне. Оглядываюсь на прошедшие годы и ужасаюсь. Не только за свою жизнь. Где всё? Куда оно проваливается, в чем исчезает и, главное, – зачем, зачем?!

Перечитываю сейчас стихи Бориса Корнилова[23], – сколько в них силы и таланта! Он был моим первым мужчиной, моим мужем и отцом моего первого ребенка, Ирки[24].

Завтра ровно пять лет со дня ее смерти.

Борис в концлагере, а может быть, погиб.

Превосходное стихотворение «Соловьиха» было посвящено им Зинаиде Райх[25], он читал его у Мейерхольда[26]. Мейерхольд, гениальный режиссер, был арестован и погиб в тюрьме. Райх зверски, загадочно убили через несколько дней после ареста Мейерхольда и хоронили тишком, и за гробом ее шел один человек.

Смерть, тюрьма, тюрьма, смерть…

На бездарном «Дон-Кихоте» в Александринке видела сегодня Виктора Яблонского[27], с которым связано ощущение целого периода в жизни – знакомство с Горьким[28], ЛАПП, история с Авербахом[29]. Горький умер. Л. Авербах расстрелян. Миша Чумандрин[30] погиб на финской войне. Володя Эрлих[31] в концлагере. Юрий Либединский[32] разошелся с Муськой. Виктор очень постарел, – значит, и я так же страшно постарела…

Где всё?! Где всё?..

А Ирка, Ирка, господи… А эпилепсия Коли с 32 года? Где всё и зачем всё? И что же вместо того, что было когда-то? Какой наполненной жизнью жила я в 31 году. Сами заблуждения мои были от страстного, безусловного доверия к жизни и людям… Сколько силы было, веры, бесстрашия. Была Ирка, был здоровый Коля, было ощущение неисчерпанности, бесконечности жизни, была нерушимая убежденность в деле, в правильности всего, что делал… Где же, где всё?

26/ III-41

Сегодня, в первый раз за довольно долгое время, у меня не тюкает в голове. Это громадное достижение. Уже не помню, но чуть ли не с десятого числа началась у меня отчаянная невралгия, такая, что я света не взвидела. Глотала всякую дрянь, и сейчас еще ем на ночь люминал и от дикой головной боли, от лекарств совершенно отупела. Все мысли и чувства ленивы и притуплены, все равно. Нет, еще рановато для маразма. Еще я должна написать роман, и выпустить хорошую книгу стихов, и увидеть на экране свой «Первороссийск»[33], а потом уж пускай.

Сейчас я в Доме творчества, в Детском[34]. В этом доме я дважды умирала: первый раз, когда пришла просить у Толстого[35] машину, чтоб увезти Ирку в больницу. Я сказала Толстой[36]: «Моя дочь умирает, дайте мне машину» – и поняла, что она действительно умирает… Со смертью ее началась моя смерть, тем более что Я, я виновата в смерти Ирочки. И весь мир стал смертен.

Второй раз из этого дома – меня увезли в тюрьму, и с нее началась вторая смерть – смерть «общей идеи» во мне. Я не живу; я живу вспышками, путем непрестанных коротких замыканий, но это не жизнь. Я живу по инерции, хватаюсь, цепляюсь за что-то: и за работу, и за пижаму, но это непрестанное бегство от самой себя.

Доктор сказал, что мне надо пойти к психиатрам. Зачем? Что они могут восстановить во мне? Я с удовольствием скажу им, что мне нечем жить, потому что насущнейшая моя потребность говорить людям именно об этом, и это тоже бегство, т. к. я слишком слаба, чтоб таскать все это в самой себе, но чем, чем они мне могут помочь? Какую новую опору дадут они мне?

Я круглый лишенец[37]. У меня отнято все, отнято самое драгоценное: доверие к Советской власти, больше, даже к идее ее… «Как и жить и плакать без тебя?!»[38]

Я думаю, что ничто и никто не поможет людишкам, одинаково подлым и одинаково прекрасным во все времена и эпохи. Движение идет по замкнутому кругу, и человек с его разумом бессилен. У меня отнята даже возможность «обмена света и добра» с людьми. Все лучшее, что я делаю, не допускается до людей, – хотя бы книжка стихов, хотя бы Первороссийск. Мне скажут – так было всегда. Но в том-то и дело, что я выросла в убеждении (о, как оно было наивно), что «у нас не как всегда»…

Я задыхаюсь в том всеобволакивающем, душном тумане лицемерия и лжи, который царит в нашей жизни, и это-то и называют социализмом!!

Я вышла из тюрьмы со смутной, зыбкой, но страстной надеждой, что «всё объяснят», что то чудовищное преступление перед народом, которое было совершено в 35–38 гг., будет хоть как-то объяснено, хоть какие-то гарантии люди получат, что этого больше не будет, что освободят если не всех, то хоть очень многих, я жила эти полтора года в какой-то надежде на исправление этого преступления, на поворот к народу – но нет… Все темнее и страшней, и теперь я убеждаюсь, что больше ждать нечего. Вот в чем разница… В июле 39 года еще чего-то ждала, теперь чувствую, что ждать больше нечего – от государства.

Я все ругаю себя разными словами – «маловерие», «пороху не хватило», «испугалась трудностей», – но нет! Не трудностей я боюсь, а лжи, удушающей лжи, которая ползет из всех пор…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю