Текст книги "Хромой шаг за спиной. Голоса из воды"
Автор книги: Ольга Глушенкова
Жанры:
Городское фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Он открыл глаза под водой – и первое, что он понял, было то, что он не чувствует ни холода, ни давления, ни необходимости дышать. Вода обтекала его, как тёплый, медленный ветер, и он стоял на илистом дне, на утрамбованной земле, которая казалась такой же твёрдой, как в городе. Вокруг него зеленовато-серая муть, в которой лениво плавают мелкие, белесые пузырьки воздуха, поднимающиеся вверх, к поверхности, где дрожит лунный свет, преломляясь в толще воды.
А потом он увидел дома. Целые, не разрушенные, с резными наличниками, окрашенными в синий и зелёный, с крышами из потрескавшегося шифера и застеклёнными верандами. Они стояли под водой так же, как стоят над водой обычные деревни, только вместо неба над ними была чёрная, давящая толща, а вместо утренней зари – темнота, пронизанная редкими голубоватыми вспышками, похожими на гнилушки или на свет от сгнивших деревьев. Из труб поднимался дым – не настоящий, а какой-то серебристый, стелющийся по дну, как туман, и в этом тумане угадывались силуэты людей, а может быть, и не людей.
Иван сделал шаг вперёд, и под ногами вместо ила оказалась пыльная, утрамбованная дорога, та самая, по которой когда-то ходили латышские крестьяне и хакасские кочевники. Сократ – но уже не мопс, а высокий, лохматый, с длинными, почти до земли, руками, с горящими угольями вместо глаз и оскаленной пастью, из которой валил пар, – стоял рядом, и его ментальный голос звучал глубже и ниже, но сохранил те же интонации: «Не бойся. Здесь всё по-другому, но я с тобой. Саяна слышит нас, но осталась наверху – она держит проход открытым. У нас не так много времени».
– А ты симпатяжка, – попытался сострить Иван и понял, что может свободно говорить под водой и та не затекает ему в рот.
Он огляделся. В одном из домов горел свет – точнее, какое-то зеленоватое, нездоровое свечение, пульсирующее в такт невидимой музыке. Оттуда доносились голоса – смех, говор, звон посуды, но этот смех был каким-то не таким: слишком громким, слишком долгим, слишком лишённым радости, как будто люди смеялись не потому, что им весело, а потому, что забыли, как плакать, и делали это по привычке. Из дома вышли люди – полупрозрачные, мерцающие силуэты, сквозь которые просвечивали стены и мебель; мужчины в картузах, женщины в длинных юбках, дети босиком, и у всех на лицах застыли странные, неживые улыбки, а глаза смотрели сквозь Ивана, как сквозь пустое место.
«Он живой, – прошептал кто-то из толпы, и шёпот этот разнёсся по улице, как рябь по воде. – Как давно мы не видели живых. Помнишь, когда последний раз к нам спускался живой человек? Еще при красных».
– Ты зачем пришёл? – спросил другой голос, жёсткий, требовательный, и из толпы выступил высокий мужчина с пустыми глазницами, внутри которых ползали улитки.
Иван открыл рот, чтобы ответить, но из-за угла дома, освещённый тем же зелёным свечением, вышел молодой человек в старомодном сюртуке из чёрного сукна, с бородкой и круглыми очками в металлической оправе. Он не был полупрозрачным – он выглядел почти живым, с глазами, волосами, только кожа его отливала синевой, как у утопленника, пролежавшего в воде несколько дней, а на виске темнело пятно, похожее на засохшую кровь.
– Не трогайте его, – сказал молодой человек, и голос его был мягким, с лёгким петербургским акцентом. – Он свой. Я чувствую. Не бойтесь, дайте мне поговорить с ним.
Толпа молча расступилась и полупрозрачные люди начали потихоньку разбредаться, повинуясь этому почти живому человеку.
– Ты Пётр? – спросил Иван, чувствуя, как внутри разливается странное, почти паническое узнавание – именно таким он представлял себе этого историка, исчезнувшего больше ста лет назад.
Молодой человек улыбнулся – грустно, одними глазами, потому что губы его остались неподвижными, как у восковой куклы.
– А ты внимателен, – сказал он. – Да, я Пётр Всеволодович Серебряков, историк, и, как видишь, не закончил свою последнюю работу. А ты, я полагаю, тоже историк. Идём, расскажешь, что происходит наверху, раз ты рискнул спуститься сюда. Только смотри под ноги – здесь у нас всё перевёрнуто. Не наступи на то, что не надо.
Он махнул рукой, приглашая следовать за ним, и его тень, отбрасываемая зелёным светом, легла на землю не в ту сторону, куда следовало, а наоборот – вверх, по стене дома, и там она качалась и переливалась, как живая. В какой-то момент Ивану даже показалось, что она, тень, совершает какие-то отличные от оригинала движения. Сам же он, как и Сократ, тени не отбрасывал. Домовой пошёл следом, его горящие глаза высвечивали в темноте чьи-то бледные лица, выглядывающие из окон и подвалов, и иногда из темноты доносилось тихое, настороженное шипение.
«Нам нужно быть осторожными, – ментально сказал мопс, и в его голосе впервые за долгое время послышалась тревога. – Здесь не все рады живым. Некоторые хотят, чтобы мы остались навсегда, а у нас, кроме всего прочего, есть ещё и твоё проклятие, которое никуда не делось. Не сворачивай с дороги, не заходи в дома без приглашения и не смотри в глаза тем, кто не показывает лица».
Иван кивнул и шагнул в чёрный проём двери, за которой мерцал зелёный свет; он знал, что теперь пути назад нет, и оставалось только идти вперёд – в самое сердце этого перевёрнутого мира, где похороны встречают смехом, а свадьбы – слезами, и где, возможно, скрывалась разгадка того, как спасти миллионы людей наверху.
Глава 18. Перевёрнутый мир
Зелёный свет, пульсировавший внутри дома, оказался не лампой и не свечой, а чем‑то живым – клубком светящейся тины, которая висела под потолком и тихо шевелилась, как медуза, пойманная в аквариум, переливающаяся изумрудным и синим. Комната, в которую Иван шагнул вслед за Петром, была обставлена как крестьянская горница: деревянные лавки вдоль стен, длинный стол, покрытый вышитой скатертью, в углу – иконы, но вместо ликов святых на них были пустые пятна, а вместо нимбов – разводы плесени, расползающиеся, как карты неизвестных материков. Пахло здесь не водой, а сухими травами и почему‑то дымом – запах, которого не могло быть на дне водохранилища, но он был, густой, настойчивый, как из настоящей печи, в которой только что затушили угли.
Пётр уселся на лавку, жестом приглашая Ивана сесть напротив; его движения были плавными, но какими‑то замедленными, словно он привык двигаться под водой и теперь не мог перестроиться. Сократ остался у порога, и его горящие глаза шарили по углам, выхватывая из темноты чьи‑то бледные, напряжённые лица, которые тут же прятались обратно в щели – такие же призрачные, как и вся эта деревня. Мопс – вернее, его домовая ипостась – был спокоен, но его длинные пальцы с когтями нервно сжимались и разжимались, царапая стол, словно он примерялся к невидимому врагу.
– Ты ведь знаешь, куда попал? – спросил Пётр, снимая очки и протирая их краем сюртука. Стекло блеснуло, и на секунду Иван увидел в нём отражение своих собственных глаз – усталых, воспалённых, но живых, в отличие от всего вокруг.
– Саяна говорила, что здесь всё наоборот, – ответил Иван, стараясь не смотреть на синеву, проступающую сквозь кожу Петра, особенно на висках, где она переходила в фиолетовый, почти чёрный оттенок.
– Наоборот, – подтвердил Пётр, водружая очки обратно на переносицу. – И это не фигура речи, Иван. Это закон этого места, его сердце, его проклятие. Здесь смерть считается началом настоящей жизни, поэтому на похоронах принято веселиться, петь песни и танцевать, а покойника укладывают в гроб с улыбкой, чтобы ему было радостно в пути. А свадьба – это горе, потому что двое живых решают навечно связать себя оковами плоти, и ничего хорошего из этого не выйдет, так зачем притворяться? Жениха и невесту кладут в гробы и плачут над ними, а гости рыдают и причитают, как на поминках. Рождение ребёнка здесь не празднуют – его оплакивают, потому что ещё одна душа вошла в мир страданий, в мир боли и обмана. А всё пошло от почвы, ведь деревня должна была быть на земле, а теперь она подводой, поэтому здесь и смерть – празднуют. Понимаешь теперь эту жуткую гармонию? Они не безумцы, они просто вывернули мир наизнанку, как люди наверху вывернули их дома, их могилы.
Иван кивнул, хотя на самом деле он не понимал, а скорее чувствовал – кожей, нутром, каждым нервом, – как эта перевёрнутая логика давит на него, заставляя усомниться в том, что он считал незыблемым.
– Поэтому не удивляйся, если увидишь, как местные закапывают хлеб в землю, а коров поят молоком из кувшинов, – продолжал Пётр, и на его губах заиграла грустная, почти сломленная улыбка. – Для них это нормально. Они живут здесь уже давно, с тех пор, как вода затопила все и потревожила покой мертвецов. И некоторые даже не помнят, что когда‑то были людьми – с плотской кровью, с горячими ладонями, с желаниями, которые можно было утолить, а не откладывать на вечность.
– А ты помнишь? – спросил Иван, и в его голосе прозвучало нечто большее, чем просто любопытство – почти мольба.
Пётр помолчал, глядя куда‑то в сторону, где в полумраке проступали ещё какие‑то силуэты – люди или призраки, которые слушали их разговор, не приближаясь, но и не уходя, застыв в странной, собачьей позе: головы наклонены, уши (если бы они были) насторожены.
– Я помню всё, – сказал он наконец, и в его голосе послышалась такая глубокая, многослойная тоска, что Ивану стало не по себе, как будто он заглянул в бездонный колодец, где вместо воды – чужие слёзы. – Помню Петербург, свою комнату в доходном доме на Васильевском острове, где окна выходили на Малую Неву, и по ночам я слышал гудки барж. Помню профессора, который говорил, что у меня талант, и студенток, которые строили мне глазки, хотя я был застенчив и носил нелепые галстуки. Помню дорогу сюда – вагон, пахнущий овчиной и дымом, попутчиков, которые крестились на каждый столб. Помню лица тех, кто меня убил – трое мужчин, один с родимым пятном на левой щеке, похожим на карту Австралии. Они бросили меня в реку, а потом, через семьдесят лет, пришли большевики и затопили всё это место. И теперь я здесь. Не живой и не мёртвый. Просто есть. Как память, которую никто не хранит.
– Ты мог бы уйти? – спросил Иван. – Наверх, в мир живых?
– Нет, – Пётр покачал головой, и его тень, падавшая на стену от зелёного света, качнулась в обратную сторону. – Я привязан к своему телу, а оно лежит где‑то на дне, у коряги, в трёх верстах отсюда. Да и я же на самом деле мертв, моя жизнь прекратилась еще тогда, давно. Я могу выходить только в астрале, как ты сейчас, и то ненадолго. Если плотина рухнет и вода уйдёт, мои кости окажутся на суше. Тогда, возможно, я смогу успокоиться. Но не раньше.
Сократ, который до этого стоял у порога, вдруг отделился от стены и направился к выходу, не спрашивая разрешения, даже не взглянув на Ивана. Мопс двигался бесшумно, и его тень тянулась за ним, как траурный шлейф.
«Я чувствую своих, – ментально сказал он, и голос его звучал глухо, как сквозь вату, совсем незнакомо. – Домовых. Они тут главные. Я схожу, поговорю, узнаю, что они замышляют на самом деле. Ты оставайся с Петром, он тебе покажет деревню».
– Будь осторожен, – сказал Иван вслух, но Сократ уже скрылся за дверью, и только зелёный свет на секунду вспыхнул ярче, провожая его.
И домовая ипостась мопса – лохматая, с горящими угольями вместо глаз и длинными, до земли, руками – растворилась в полумраке, и Иван остался один на один с Петром и с теми тенями, что клубились по углам, перешёптываясь на непонятном языке, похожем на треск сухой травы.
– Пойдём, покажу тебе деревню, – сказал Пётр, поднимаясь с лавки. – Пока Сократ болтает с домовыми, у нас есть время. Они хотят подорвать плотину, давно говорят об этом. Считают, что тогда все освободятся и будут властвовать над живыми, которые тоже станут мертвыми. Я держусь особняком от этого, но многие люди напуганы, а еще эти домовые. Они уже не похожи на себя – дом то их ушел под воду, это исказило их природу, озлобило. Не все, переехавшие в город, забрали хозяев дома с собой, вот они и маялись тут десятилетиями. А сейчас среди них и зреет заговор, чтобы вместе с людьми живых погубить. Они уже знают, что ты пришел. Пойдем, осмотришься пока. Только не заходи ни в один дом без приглашения – здесь это закон. Нарушишь – не выйдешь.
Они вышли на улицу, и Иван впервые увидел затопленную деревню во всей её жуткой, перевёрнутой красе. Дома стояли ровными рядами, с резными наличниками, выкрашенными в синий и зелёный, с крышами из тёса, кое‑где поросшего тиной, и с застеклёнными верандами, за которыми угадывались чьи‑то бледные силуэты. Но вместо неба над головами была чёрная, давящая толща воды, в которой лениво плавали серебристые пузырьки воздуха, и только изредка сквозь эту муть пробивался слабый, молочный свет луны, похожий на свет через матовое стекло. По всей деревне растекался зеленоватый свет – из окон, из бревен, все казалось будто в зеленом фильтре.
Люди – или то, что от них осталось, – бродили по улице. У некоторых головы были изъедены рыбами до черепа, кто-то сохранил лица, кто-то – только часть. Особенно жутко было, когда навстречу шел человек, с первого взгляда совершенно нормальный, но стоило ему повернуться и на месте его затылка оказывалась красная вмятина. Они не разговаривали друг с другом, не смотрели по сторонам, не замечали ни Ивана, ни Петра. Они шли, опустив головы, ссутулив плечи, и казались Ивану стаей потерянных теней, которые забыли, куда направлялись, но продолжали двигаться по инерции. Они были чужими друг другу, как пассажиры в утреннем метро, когда каждый зажат в своём коконе и никто не хочет никого знать.
– Напоминает утро понедельника в московском метро, – сказал Иван, и его собственный голос прозвучал неожиданно громко в этой тишине, где каждый звук гас, как только срывался с губ.
Пётр усмехнулся, но ничего не ответил.
Из ближайшего дома доносилась музыка – гармошка, тягучая, надрывная, выводившая не весёлую плясовую, а долгую, заунывную похоронную мелодию, от которой у Ивана заныло под ложечкой, а руки покрылись гусиной кожей. Он заметил, как на крыльце сидит старик с гармонью, и его пальцы, полупрозрачные, как табачный дым, перебирают клавиши, но глаза старика смотрят в пустоту, и лицо его не выражает ничего – ни скорби, ни радости.
– Почему похоронная? – спросил Иван.
– Потому что сегодня годовщина его собственной смерти, – ответил Пётр. – В этом мире принято отмечать день ухода, а не день рождения. Поэтому он играет траурный марш, как ты играл бы весёлую песню на дне рождения друга.
Иван хотел спросить ещё, но тут из соседней избы донеслось пение – жалобное, высокое, похожее на плач или на молитву, которую произносят в забытой церкви. Голос был женский, но старый, надтреснутый, как глиняный кувшин, и он скользил по нотам, то взлетая, то падая, и в этом падении было что-то бесконечно тоскливое, от чего сердце сжималось.
– Кто это? – спросил Иван, делая шаг к избе.
– Марта, – тихо сказал Пётр, и его лицо стало ещё более бледным, если это вообще было возможно. – Не ходи к ней. Она неласкова ни с живыми, ни с мертвыми, и её дар чувствовать чужаков сильнее, чем у других. Хотя, она может знать больше других...
Но Иван уже не слушал. Он подошёл к крыльцу, заглянул в зарешёченное окно, и увидел её. Женщина в тёмном платье, с седыми, спутанными волосами, сидела на лавке, раскачиваясь вперёд и назад. У нее были тонкие, даже заостренные черты лица. На шее болталась верёвка, к которой был привязан камень – булыжник, не меньше пуда, – и этот камень лежал у её ног, словно напоминая о том, как она умерла. Её глаза были закрыты, но пение не прекращалось, и в нём, в этом пении, Иван услышал не только печаль, но и злобу, глухую, подземную, которая копилась веками.
– Марта? – позвал он негромко, не заходя в дом, помня предупреждение Петра.
Пение оборвалось. Марта открыла глаза – чёрные, без белков, как у статуи, – и уставилась на Ивана.
– Живой, – сказала она, и в её голосе не было вопроса. – Зачем пришёл? Меня утопили, и ты хочешь то же? Или ты из тех, кто ищет правду?
– Я ищу правду, – ответил Иван, не отступая, хотя холодок полз по спине. – Я знаю про тебя, с тобой обошлись несправедливо. Здесь готовится злодеяние, и совсем не мертвыми людьми, а теми, кого ты и при жизни могла чувствовать, нечистью. И среди них должен быть главный.
Марта усмехнулась – и её улыбка была страшнее любого крика.
– Главный? У них главный тот, кто забыл, кем был. Его зовут Мокрый Фёдор. Раньше он был домовым – обычным, чуть вредным, но не злым. А потом вода пришла, и он смешался с водяным. Теперь он ни человек, ни дух дома, ни хозяин реки – помесь, выродок. Он хочет погубить весь мир, чтобы получить больше утопленников, больше душ, которые будут подчиняться ему. Он подговаривает домовых, а те науськивают мертвецов, которые и так уже озлоблены тем, что их могилы осквернили. И ты, живой, теперь – его главная цель. Если он получит тебя, он сможет выйти наверх.
– Как я могу его остановить? – спросил Иван.
– Никак, – Марта покачала головой, и камень на верёвке стукнулся об пол с глухим, могильным звуком. – Ты уже в ловушке. Твой друг-двухдольный ушёл к ним, и скоро он вернётся другим. А тебя будут судить. Уходи, пока можешь.
Она закрыла глаза, и пение возобновилось – такое же жалобное, такое же тягучее, как плач по всему, что потеряно навсегда. Иван отступил от окна, и Пётр схватил его за рукав, оттащил от крыльца.
– Я же предупреждал, – прошептал он. – Марта опасна. Но она сказала правду о Фёдоре. Он – тот, кто всё затеял. И он хочет использовать тебя как заложника или как жертву, чтобы открыть проход между мирами.
Они пошли дальше, и вскоре на окраине деревни им встретилась банька – чёрная от времени, с покосившейся дверью. Из трубы валил пар, и в воздухе пахло берёзовым веником – странный, живой запах под водой, который резанул по ноздрям как насмешка.
Из бани вышел домовой – маленький, коренастый, с красными глазами, и поклонился Ивану.
– Проходи, гость, – сказал он слащавым голосом. – Помойся, отдохни. Дорога была долгой, чай, устал. У нас вода горячая, пар лёгкий.
– Спасибо, не хочу, – ответил Иван, хотя его мышцы гудели, а спина затекла от сна на сырой земле. Что‑то в этом приглашении было неправильное – слишком навязчивое, слишком ласковое, как у торговца, который пытается всучить тебе гнилой товар.
– Ну как знаешь, – домовой обиженно пожал плечами и скрылся обратно в клубах пара.
– Ты правильно сделал, что отказался, – тихо сказал Пётр. – Баня ихняя – ловушка. Попаришься – и не выйдешь, превратишься в такого же, как они. Привязанный к этому месту навечно.
Они прошли ещё немного, и возле покосившегося забора Иван увидел группу мертвецов – троих мужчин и одну женщину. Они не были полупрозрачными, как другие, а скорее матовыми, как старое зеркало, в которое долго не смотрелись. Женщина держала в руках выцветшую фотографию, на которой была изображена сама – молодая, в белом платке, с младенцем на руках.
– Вы были жителями этой деревни? – спросил Иван, подходя ближе.
– Были, – ответил один из мужчин, высокий, с длинной бородой. – Меня звали Егор. Я плотничал, строил эти дома. Все до единого. А теперь они стоят под водой, и я стою под водой, а наверху – мои правнуки, которых я никогда не увижу. Их могилы? – он горько усмехнулся. – Затопили, конечно. На кладбище теперь рыбы плавают. А кресты с могил – их выдернули, перевернули вверх ногами и воткнули обратно в дно, как дьявольские указатели. Говорят, это для порядка, чтобы никто не заблудился. А по-моему – это кощунство.
– А вы кем были? – спросил Иван второго мужчину, который молчал и смотрел в землю.
– Я, значит, был пастухом, – ответил тот, не поднимая головы. – Звали меня Илья. Пастух, дурной человек, любил выпить. Но детей не обижал, скотину не мучил. А после смерти меня сюда – и всё, забыли. Церкви нет, батюшка утонул, исповедоваться некому. Так и живу – ни богу, ни чёрту. Гоняю косяки рыб, да коров хлебом кормлю.
– А вы? – Иван повернулся к женщине.
– Анна, – сказала она, не отрывая взгляда от фотографии. – У меня было трое детей. Двое выжили, уехали в город, а третий утонул здесь, в реке, за год до затопления. Я каждый день прихожу на то место, где он утонул, и жду. Может, встречу. Но он не приходит. Говорят, он перешёл на ту сторону, потому что был некрещёный. А я не знаю.
Иван выслушал их, чувствуя, как тяжело становится на душе.
– Послушайте меня, – сказал он, обращаясь ко всем троим. – Вы думаете, что живые забыли вас? Это не так. Есть книги – грустные, страшные, но они есть. Прощание с Матёрой, например, – там написано о затопленных деревнях, о людях, которые остались под водой. Ваши потомки – они не новые люди. Они переехали в города, живут в многоэтажках, работают в офисах, но они помнят. Может, не все, но некоторые. И они хотят, чтобы вы нашли покой. Разрушение плотины не даст вам покоя – оно убьёт вас окончательно. Домовые вас обманывают. Им нужны новые утопленники, а вам – свобода.
– Свобода? – переспросил Егор. – Какая свобода, если наши кости на дне?
– Я напишу книгу про вашу деревню, я напишу, кто здесь жил и издам ее для потомков – они будут вас помнить, в этом и суть истории – люди и события остаются в прошлом, чтобы пришли новые, молодые, – сказал Иван. – Если вы убьете их, вы убьете и себя, ведь они, потомки, и есть ваша жизнь. А вы помогите мне. Соберите всех. Я хочу сказать им правду.
Через час вся деревня собралась на площади – той самой, где Иван заметил карту водохранилища. Толпа была плотной, но тихой, и в этой тишине, кажется, даже рыбы замерли. Иван встал на пьедестал, где раньше стоял мужчина с пустыми глазницами, и заговорил:
– Я понимаю вашу злобу. Я понимаю, что вас затопили, что ваши могилы осквернили, что церквей больше нет, а кресты стоят вверх ногами. Но живые, которые сейчас живут наверху, – это ваши потомки. Не чужие, не враги – ваши правнуки и праправнуки. Они уехали в города не потому, что забыли вас, а потому, что в деревнях теперь негде жить. Но они помнят. У них есть книги, фильмы, песни о затопленных деревнях. Они ставят памятники, проводят обряды. Не все, но многие. А домовые вас дурачат. Их главарь, Мокрый Фёдор, хочет погубить мир, чтобы получить больше утопленников. Если плотина рухнет, вы умрёте по-настоящему – не перейдёте в другой мир, а рассыплетесь в прах. Он вам врёт. Не верьте ему.
Толпа зашумела, зашепталась, но тут из-за крайних домов вышли домовые – человек десять, а впереди них высокий, почти двухметровый, с кожей цвета гнилой зелени и глазами, похожими на две лужи стоячей воды. Рядом с ним шёл Сократ – но не тот Сократ, которого Иван знал. Мопс не смотрел на него, не отвечал на мысленные призывы, его горящие глаза были устремлены на Мокрого Фёдора, и на морде застыло выражение преданности.
– Арестовать их! – закричал Мокрый Фёдор, и его голос скрежетал, как ржавые цепи. – Этот чужак мутит народ! Он шпион! Он хочет, чтобы вы навсегда остались в этой трясине! Домовые, взять его!
Домовые бросились вперёд, и Сократ – первым. Он схватил Ивана за плечо своими длинными когтистыми пальцами и дёрнул назад, отбрасывая от пьедестала.
– Схватить их! – повторил Сократ – теперь вслух, голосом, который Иван никогда не слышал: низким, грубым, чужим. – Они готовят заговор против нашего вождя.
– Сократ? – прошептал Иван, но мопс не ответил. Ментальная связь оборвалась, и на том месте, где раньше жил тёплый, ворчливый голос, теперь была только пустота – холодная, глухая, как дно этого водохранилища.
– Ты предал меня, – сказал Иван, глядя в горящие глаза друга.
– Я двухдольный, – ответил Сократ, и его пасть искривилась в усмешке. – Я ничей.
Ивана и Петра схватили, поволокли к погребу, где уже была открыта чёрная дыра, пахнущая сыростью и тленом. Толпа мертвецов расступилась, пропуская их, но никто не заступился, никто не крикнул «отпустите». Только Егор, тот самый плотник, сжал кулаки, но промолчал, опустив голову.
– Завтра на рассвете казнь, – объявил Мокрый Фёдор, когда дверь погреба захлопнулась за Иваном и Петром, и щеколда заскрежетала. – Повесим их на перевёрнутом кресте. Пусть все видят, что бывает с теми, кто идёт против нашей воли. Иван рухнул на сырой земляной пол, прижимаясь спиной к холодной стене. Пётр сел рядом, молча, не говоря ни слова.
– Мы не выберемся, – сказал Иван. – Сократ… он… он ушёл к ним.
– Я говорил, он же домовой и это его народ, – ответил Пётр. – Но пока живы – есть надежда. Успокойся. Ночь длинная. Хотя имею ли я права тебя утешать, я же и так почти мертв, завтра просто закончится мое жалкое существование.
За толстыми стенами погреба всё ещё слышался гул голосов – собрание продолжалось. А где-то там, в темноте, блуждала Саяна, которая вела их сюда, и не знала, что они в ловушке, продолжала проводить ритуал и поддерживать их связь. Засыпая, Иван слышал только ее отдаленное бормотание и удары бубна и мысли о девушке согрели его.
Глава 19. Мокрый Фёдор
В погребе было темно и сыро. Земляной пол холодил спину, стены давили, и воздух здесь, под толщей воды, казался густым, как кисель, – его приходилось буквально проталкивать в лёгкие, и каждый вдох отдавался тупой болью в груди. Иван сидел, привалившись к бревенчатой стене, и слушал, как тишина давит на уши. Пётр устроился напротив, поджав колени к подбородку, и его бледное, с синеватым отливом лицо в зелёном полумраке казалось маской – красивой, античной, но пустой.
– Сколько мы здесь просидим? – спросил Иван, хотя сам не ждал ответа, просто чтобы услышать человеческий голос.
– До рассвета, – ответил Пётр. – А здесь рассвет наступает поздно. Вода не пропускает свет. Сначала станет серой, потом чуть светлее, а потом они придут.
– И повесят нас на перевёрнутом кресте, – закончил Иван. – Красивая смерть.
– Не смерть, – поправил Пётр, и в его голосе послышалась усталая, выжженная горечь. – Превращение. Ты станешь таким же, как они – полупрозрачным, забывчивым, вечно бредущим по этой деревне без цели и без надежды. Повешение на перевёрнутом кресте – это не казнь, а инициация. Они принимают тебя в свой мир. Но ты не умрёшь. Ты просто перестанешь быть собой. А вот я, скорее всего, просто исчезну. Иван представил – на секунду, на одно короткое, ледяное мгновение – как он бродит по затопленным улицам, не помня ни имени, ни прошлого, ни Сократа, ни Саяны. Как его лохматые кудри становятся такими же бледными, как у этих теней, а глаза – пустыми, как у рыбы, выброшенной на берег. Он тряхнул головой, прогоняя видение.
– Сократ не предатель, – сказал он, и прозвучало это скорее как молитва, чем как уверенность.
– Ты так думаешь? – Пётр посмотрел на него с жалостью. – Я видел его глаза, когда он пришёл с домовыми. В них не было ни капли сомнения. Он стал одним из них, Иван. Двухдольный, ничей – ты сам его так называл. Может быть, он действительно ничей. И ничей – значит, он может выбрать любую сторону. Он выбрал силу.
– Замолчи, – сказал Иван, и в его голосе прозвучала злость, которую он сам не ожидал. – Ты его не знаешь. Он спас мне жизнь больше раз, чем я могу сосчитать. Он не предатель.
– Как скажешь, – Пётр пожал плечами и замолчал, и его молчание было тяжелее любых слов.
Иван закрыл глаза и попытался восстановить ментальную связь – ту тонкую нить, которая соединяла его с Сократом на протяжении двух лет, с того самого вечера в заброшенном доме, когда мопс впервые заговорил у него в голове. Он звал, шептал мысленно, кричал, но в ответ была только пустота – глухая, холодная, как дно этого водохранилища. Иногда где‑то далеко, на грани слышимости, пробивался обрывок фразы, но он тонул в шуме, прежде чем Иван успевал разобрать слова.
– Он не отвечает, – сказал он вслух, и это прозвучало как приговор.
Пётр молчал. Время тянулось медленно – Иван потерял ему счёт. В погребе не было ни окон, ни часов, только зелёный свет, просачивающийся сквозь щели в полу, и этот свет пульсировал, как больной пульс, то усиливаясь, то затухая. Он несколько раз засыпал, но сон был поверхностным и снилась ему каждый раз Саяна. У нее было истощенное лицо и пересохшие губы, Иван бежал к ней со всей силы, но она отдалялась. Один раз сверху донёсся топот – много ног, тяжёлых, неживых – и голоса, которые обсуждали что‑то на непонятном языке, похожем на шорох гравия.
– Скоро, – сказал Пётр, прислушиваясь. – Они собираются на площади.
Через некоторое время дверь погреба отворилась. Двое домовых – коренастые, с красными глазами и длинными руками – спустились вниз и вытащили Ивана и Петра наружу. Иван не сопротивлялся – силы уходили куда-то, оставляя после себя лишь тупую, безразличную пустоту. Он даже не взглянул на Петра, когда их выволокли на свет – вернее, на то, что здесь называлось светом.
На площади собрались почти все обитатели затопленной деревни – сотни полупрозрачных, бледных фигур, стоящих плотными рядами. В центре возвышался перевёрнутый крест – чёрный, скрученный, похожий на старую корягу, и на его перекладинах болтались две верёвки с петлями. У подножия креста стоял Мокрый Фёдор – высокий, зеленокожий, с глазами-лужами, в которых отражалась не вода, а тьма. Рядом с ним – Сократ, всё ещё в
облике домового: лохматый, с горящими глазами, и на его морде не было ни страха, ни радости – только странное, каменное спокойствие.
– Живые люди осквернили наш мир, – провозгласил Мокрый Фёдор, и его голос прокатился по площади, как гром над водой. – Они затопили наши дома, наши поля, наши могилы. Они построили плотину, чтобы мы никогда не поднялись. Но теперь мы поднимемся! Сегодня мы покажем им, что такое наша сила! А эти двое – шпионы – будут первыми, кто испытает нашу власть.
Толпа загудела – негромко, тревожно, но никто не выступил вперёд, никто не закричал «не надо». Иван посмотрел на лица мертвецов: Егор, плотник, стоял в первом ряду, и его кулаки были сжаты, но он молчал. Илья, пастух, опустил голову. Анна, которая искала своего утонувшего сына, плакала – беззвучно, и её слёзы растворялись в воде, не достигая земли.
– Привяжите их к кресту, – приказал Мокрый Фёдор.
Домовые схватили Ивана и Петра, поволокли к кресту. Верёвки были грубыми, мокрыми, и они впивались в запястья, как змеи. Иван не сопротивлялся – сил не было, да и какой смысл? Сократ стоял в стороне, и его горящие глаза смотрели прямо на Ивана, но в них не было узнавания.
– Сократ! – крикнул Иван, в последний раз пытаясь пробить стену молчания. – Ты помнишь? Колбаса! Ковролин в гостинице! Хаски на набережной! Ты помнишь?
Сократ не ответил. Он даже не шелохнулся.
– Вздёрнуть их, – сказал Мокрый Фёдор, и голос его скрежетал, как ржавый гвоздь, который вбивают в доску.




























