412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олеся Николаева » Инвалид детства » Текст книги (страница 3)
Инвалид детства
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:42

Текст книги "Инвалид детства"


Автор книги: Олеся Николаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)

          «Женщины, что нужно для того, чтобы удержать мужчину?» – спросил у француженок парижский журнал. – «Надо получше кормить это животное», – ответила некая читательница, не лишенная умственной пикантности, – Аида по-кошачьи заглянула Ирине в глаза. – Это же элементарные существа! Куда им до нашей витальности! Если этот мужик так уж тебе понадобился – надо пронзить в астрале его «тонкое» тело – и все, он твой! Навеки! Тает, как свеча! Предан, как японский пинчер!

          – Приворожить, что ли? – заволновалась Ирина.

          – Мне больше нравится – духовно обезоружить. Есть масса способов – например, поставить в церкви за него свечку «за упокой». Очень помогает. Хотя он, кажется, у тебя какой-то басурманин? Тоже, наверное, подействует, – Аида махнула рукой. – А можно еще для верности вылепить его фигурку из воска, которая будет символизировать его астральное «я», и пронзить раскаленной иглой с заговоренным острием. Это как-то художественнее. Можно, наконец, накормить его отборным ужином, приготовленным на особый манер, хотя, ты говоришь – он далеко...

          Ирина раскрыла тетрадь Александра и принялась ее рассеянно перелистывать. Вообще она считала себя человеком весьма щепетильным и гнушалась в людях любого проявления нечистоплотности. Но сейчас она решила отбросить в сторону все эти, как она выразилась, «церемонии» и ознакомиться с Сашиными записями, руководствуясь отнюдь не низменным и своекорыстным любопытством, но соображениями самого высокого порядка.

          Ей и раньше доводилось совершать подобного рода ревизии, заглядывая в Сашины блокноты, испещренные трехзначными цифрами, восклицательными знаками и подчеркнутыми жирной линией заголовками: «Долги», «Расходы», «Доходы». В последней графе колготился и тусовался разнокалиберный инфинитив, то так, то этак расставляя печатные буквы: «Продать часы!», «Продать магнитофон!», «Продать диски!». Как она понимала из всех этих столбцов, сложений и вычитаний, Сашин дебет никак не сходился с его кредитом. Но эта его подпольная, отдельная от нее бухгалтерия хотя и вызывала в ней чувство брезгливости, но и странным образом тешила ее тщеславие, стоило ей лишь отыскать для этого свое «мо»: это какая-то математически выраженная тоска флибустьера.

          Эта же тетрадь имела совсем иной голос – там шли какие-то бесконечные жалобы на кого-то, на что-то: на саму жизнь, на самое себя, – жирное подчеркнутое нытье, крошечный бисерный скулеж. Ирина читала бегло, перескакивая через две строки:

          Не могу! Не могу здесь больше! Завтра же пойду к старцу и попрошу его унять старостиху. Скажу – со света меня сживает, поедом ест, совсем загоняла! Я уж и помолиться не могу из-за нее: только я в церковь, а уж она – тут как тут – иди, двор подметай, иди, там трубы привезли, иди, там сарай надо красить. Не могу больше! Я не к ней приехал и не обязан служить ей мальчиком на побегушках! Или пусть отец Иероним скажет, чтоб она ко мне не лезла, или попрошу у него благословение на отъезд и уеду!

          Ирина удовлетворенно улыбнулась.

          Старец сказал мне сегодня – тот, кто берется служить Господу, встречает на своем пути самого дьявола. А я ответил, – я готов сражаться с дьяволом, бороться с бесами, поститься до полусмерти, молиться по пятнадцать часов в день, но терпеть измывательства какой-то грубой базарной бабы я не намерен! Он мне возразил – надо терпеть те искушения, которые посылает Господь, а не надмевать себя мыслью, что, если б они были бы какие-то иные, мы бы преодолели их с большим смирением.

          «Бесспорно! – подумала Ирина. – Я ведь предупреждала, предупреждала! Если ты уж так хочешь очутиться на самом дне общества, для того, чтобы упражняться в незлобии и безропотности, – поезжай-ка лучше к своей милой бабушке в фешенебельный совминовский дом да поживи у нее недельку – она так тебя втопчет в самую грязь, обкормит такой словесной бурдой и так пообломает позвонки и ребра, что уже одно это заменит тебе все вериги, бичевания, мученические венцы и вменится в праведность!»

          – С твоей красотой еще бы мою жизнеспособность – гуляла бы сейчас по лондонским туманам и забот не знала, благодушно вздыхала мам Вика, запихивая колоду в коробку. – Такого человека проморгать! Надо было ковать железо, пока горячо: надо было на что-то решиться, когда этот твой иноземец звонил тебе чуть не каждый день, не жалея валюты, да когда наряды тебе возил чемоданами! Что ж теперь-то томно вздыхать!.. Да и твое поведение у ложа умирающего Александра имело абсолютно иезуитский характер – казалось, что ты только и ждешь его смерти...

          Ловя на себе насмешливые удовлетворенные взгляды матери, Ирина знала, что та чрезвычайно довольна этим ее просчетом и даже готова прижать свою неудачливую дочь к своему многоопытному материнскому сердцу, прощая ей все ее прошлые успехи, приемы, поездки, наряды, украшения, фейерверки, замки, поклонников и даже прославленного богатого мужа.

          – Ничего, – утешала она Ирину, опять вынимая карты и раскладывая пасьянс, – может, все перетасуется, расклад поменяется... Но только – как ты позволяешь себе так поступать с людьми? Взять хотя бы академика, который тебе все цветочки носит, – он правда и вялый какой-то и несвежий, но нельзя же как ты: «Ну, напейтесь, наконец, покуражьтесь, набейте кому-нибудь морду, но не будьте таким занудой!» Или этот скульптор – человек заслуженный, серьезный, а ты ему: «Не говорите ерунды! Жизнь, простите, не скульптурный ансамбль «Дружба», а душа – не каменная девушка с веслом!» Просто стыдно за тебя! Ты все-таки не забывайся, помни, кто ты и сколько тебе лет! Надо как-то помягче, погибче. Я ж учила тебя еще с детства: любого человека можно поставить себе на службу, надо только найти к нему ключик.

          Почти на каждой странице чернело написанное большими буквами: «Сказать о. Иерониму!», «Спросить у о. Иеронима!«. Ирина пыталась выловить себя в этом стекающем в конце каждой строчки вниз потоке слов, но ухватила лишь небольшую, заинтересовавшую ее запись:

          –

          Я несколько раз слышал, как отец говорил: «Почему так трудно написать радость? И почему так богата оттенками скорбь, отчаянье, тоска? Почему так монотонен рай и полифоничен ад? Может быть, человеческое творчество исходит не от Творца мира, а вопреки ему – из самых недр преисподней?» Это я к тому, что мне и в голову не приходит писать о чудесных, радостных минутах, но только в скорби я обращаюсь к этой тетради, так что сделал ее юдолью плача.

          Я спросил о. Иеронима. Он сказал – так трудно говорить о радости, потому что она есть отблеск Божественного Света, который выше всякого определения, неописуем. Он сказал – что может при одном взгляде на Него возгласить человек, кроме «Аллилуйя!». Но в этом созерцании и есть художество. «Как? – спросил я. – А картины ада у Данте?» Он сказал – есть творчество душевное, страстное, питающееся пищей земной трагедии, а есть творчество высшее, духовное, новозаветное, творчество «умного делания», которое возводит человека при помощи благодати Божией по лестнице Богопознания.

          –

          Ирине показались эти рассуждения слишком риторическими, но они вдруг напомнили ей, что, действительно, этот вопрос чрезвычайно занимал старого Александра.

          Мой муж, – говорила она Одному Приятелю, – высказывал одну глубокомысленную идею о том, что Бог, сотворивший мир, создал человека в качестве зрителя, собеседника и даже соперника в деле творения. Бог вызывает его из небытия и ждет от него ответной реакции. И поэтому каждая личность – будь то художник, поэт, драматург – актом своего творчества как бы бросает вызов Всевышнему, свою неожиданную дерзкую реплику.

          – Ну, вдовушка, пошла-поехала, – вдруг взорвался Один Приятель. – Да у тебя типичный «комплекс вдовы»: «Мой муж говорил то», «Мой муж говорил это». Хватит, надоело! Вся, как набор цитат. Если уж ты живешь со мной, то изволь...

          – Вот как? Скажи нечто этому миру, чтобы мне хотелось и тебя цитировать!

          – Что ты мне тычешь – «цитировать», «цитировать»! Да плевать я хотел на твое цитирование! Живешь в каком-то придуманном мире, который давно уже кончился. Нет у тебя уже знаменитого мужа! Нет у тебя Англий и Франций! Нет у тебя дачи – «очаровательного старинного замка»! Ничего у тебя нет! Ты просто взбалмошная сорокалетняя вдовица, и все, запомни это!

          В церкви вдруг погас свет, и Ирина подумала что служба уже кончилась и ей придется отдавать так и не дочитанную до конца тетрадь. Однако из алтаря показался монах с черненькими быстрыми глазками и курчавой всклокоченной бородой, тот, которого она уже видела сегодня в церковном дворе. Он вышел на середину храма и, раскрыв небольшую книжечку, стал старательным и даже несколько форсированным голосом читать что-то длинное и маловразумительное. Это позволило Ирине вновь углубиться в чтение.

          –

          Мне очень обидно, что я такой заурядный, неинтересный человек. Таврион говорит со мной тогда, когда я сам его о чем-то спрашиваю, а о себе никогда ничего не рассказывает. Я сказал ему, что мечтал бы писать иконы, и он позволил мне тереть краски и левкасить доски. Я думал, что это он так, для начала, а потом позволит и мне что-нибудь написать, хотя бы одежду, а он, кажется, об этом и не помышляет.

          А Дионисий вообще меня презирает. То он с большим интересом слушал мои рассказы из прошлой жизни и даже смеялся, когда я изображал кое-кого в лицах. Я, например, развалился в кресле, закинув ногу на ногу и произнес значительно: «Религиозная идея устала! Остается только идея национальная, племенная. Только она – в силу своей элементарности – способна объединить русский народ. Но в России, где все инстинкты так сильны и грубы, это может привести только к фашизму». Или наоборот – вскочил стремительно, прижал руку к сердцу и сказал интонациями светского человека: «Это был замечательный, просто святой человек, он умел пожить – ни в чем себе не отказывал, ел-пил в свое удовольствие, имел пять жен, обожал гостей и умер прекрасно – после сытного ужина и бутылки шампанского». Или:» Я хорошо понимаю Иуду – он оказался совершенно перед трагическим выбором: смерть одного человека или гибель нации. И он принес своего Учителя в жертву народу. А что ему еще оставалось делать? И потом – он смыл свое бесчестие собственной кровью. Его самоубийство вполне оправдывает его поступок и искупает вину». Дионисий качал головой, даже ухмылялся, а потом, когда я сказал: «Как было оставаться среди этих слуг сатаны?» – он вдруг спросил строго:

          – Зачем ты сюда приехал?

          – Как зачем? – удивился я. – Служить Богу.

          – И чем же ты, интересно, ему служишь?

          Я оторопел, растерялся, а потом и отвечаю:

          – Тем, что колю дрова, отапливаю храм, помогаю людям.

          – И при этом считаешь, что, принося некоторую пользу, служишь Богу?

          – Ну да, – я совсем потерялся (ненавижу в себе это свойство – конфузиться в самый ответственный момент). Я считаю, что это доброе дело.

          – А про себя, наверное, помышляешь: экий я подвижник – сбежал из теплого дома, от сытого стола, от греховных развлечений и мирских обольщений сюда, в этот полутемный подвал, променял интеллектуалов на лютую старостиху и, вместо занятий художеством, пилю дрова и тру краски!

          – А разве это не так? – спросил я, чувствуя, как начинаю его ненавидеть.

          – Так, – кивнул он. – И ты, наверное, считаешь уже, что у тебя теперь есть какие-то преимущества, какие-то особые заслуги перед Богом и гарантии, позволяющие тебе гордиться своим поступком, считать себя выше этих людей, погрязших в страстях и заблуждениях, и даже осуждать их, так?

          – Да вы не знаете, в каких грехах они все живут! Для них блуд и пьянство – это даже не зло! Как же я могу не осуждать их? А это их тщеславие? А это самодовольство!

          – А о себе ты что думаешь? Вот ты отстранился от них, погибающих в разврате, и теперь спасаешься своим высоким подвигом, так ведь?

          – Так! – крикнул я ему назло.

          – А Бог где же? Бога ты куда дел? – спросил он вдруг, совершенно спокойно и не раздражаясь, словно подчеркивая свое превосходство. – Бога, который помышляет о человеке и для которого каждая человеческая душа дороже целого мира? А вот Господь приведет их к покаянию, очистит и освятит, а ты все будешь лаяться со старостихой да думать, какой ты великий подвижник? А? что получается?

          Я пришел в отчаянье и стоял перед ним как сопляк. А он сказал:

          – А получается то, что все эти твои труды и страдания пропадут даром, да еще обратятся тебе же во зло, ибо окажутся все той же гордыней и лицемерием.

          –

          Ирина была в восторге. «Нет, видимо, и здесь встречаются умные люди», – с удовольствием подумала она и прочла дальше:

          Пойду завтра исповедоваться в осуждении священнослужителя.

          Внезапно вспыхнул яркий свет, алтарные врата распахнулись, и Ирина увидела, как на амвоне появились юноши в голубых хитонах с длинными горящими свечами. Сойдя со ступени, они встали симметрично лицом друг к другу по обе стороны от входа на амвон, по-видимому изображая неких стражников. Тот, который оказался к Ирине в полупрофиль, был Саша. Он ревностно вытягивал подбородок и при этом сильно сутулился. У него выросло некое подобие бородки, и это делало весь его мальчишеский облик несуразным и жалким.

          Из отверстых алтарных врат торжественно и церемонно показалась процессия монахов в голубых облачениях. Прошествовав в центр храма, они, развернувшись, встали лицом к алтарю то ли полукружием, то ли треугольником, со старцем во главе. По правую руку от него Ирина увидела Калиостро – еще более загадочного и осанистого в своем голубом наряде и спускающимся по нему с черной высокой шляпы недлинным шлейфом. Напротив него очутился тот – русобородый со строгим внятным лицом, который сопровождал старца во время его послеобеденной прогулки. Рядом с ним, вытянувшись по струнке, стоял черноглазенький с всклокоченной бородой. Из алтаря важно и неприступно выглядывал Лёнюшка.

          – Кто такой Таврион? – спросила Ирина, отыскав Пелагею и пробравшись к ней сквозь застывшие черно-бурые фигуры.

          – А вот он! – старуха кивнула на русобородого. – Иконописец, – добавила она уважительно.

          – А Дионисий?

          – А вот этот – грозный такой, – она показала на Калиостро. – Ученый! Богослов. А уж строгий! Тут одна к нему подошла на исповеди, говорит, мол, во всем, батюшка, грешна, во всех грехах, какие только ни есть! А он ей: «Что – машину угоняла, банк грабила, в покушении на члена правительства участвовала?»

          – Тише вы! – зашикали на них. – Нашли время разговаривать!

          – А фамилия у него – такая звучная, такая благородная, наиблагороднейшая прямо, – все-таки прошептала Пелагея.

          Старец вдруг отделился от остальных монахов и, сопровождаемый юношами со свечами, медленно и чинно взошел на амвон. Предприняв несколько ритуальных переходов вправо и влево, он спустился вниз и, шествуя через всю церковь, совершал, как заключила Ирина, какое-то чрезвычайно изящное магическое действо, обмахивая богомольцев дымящимися и дивно позвякивающим в такт каждому движению его руки кадилом. При его приближении все, как по мановению, почтительно наклоняли головы, и эта сцена показалась Ирине возвышенной и грациозной. Как только процессия поравнялась с Ириной, обдавая ее дивно пахнущим дымом, она тоже чуть-чуть поклонилась, словно выказывая, что и она согласна участвовать в этом прелестном обряде, и в то же время пользуясь случаем не встречаться до поры глазами с Александром. Но она не рассчитала, выпрямившись слишком рано, и поневоле посмотрела на него в упор.

          – Да если ты меня не отпустишь, – орал Саша, – я все равно убегу! Старец сказал, чтобы без твоего разрешения я не приезжал, ну что ж – я тогда просто убегу к тем хипарям, с которыми мы случайно и попали в его Пустыньку. Накурюсь марихуаны, наколюсь до одури, напьюсь в лоскуты! Буду ночевать по вокзалам и пустырям, а здесь не останусь! «Тонкие образованные люди! Дивные концерты! Фантастические пикники!» А все только и знают, что тайно ненавидят друг друга, завидуют, сплетничают и тщеславятся кто во что горазд. Прожженные лицемеры! Что ты думаешь – я не вижу, как они, делая сочувственные лица и набивая брюхо твоими угощениями, радуются и потешаются твоему падению, твоему бесчестию, с интересом наблюдая, что ты еще там выкинешь – какой фортель?

          Ирина сухо хохотнула:

          – Ты бредишь, Александр, ты просто бредишь! Какому падению? Какому бесчестию? Что ты имеешь в виду?

          – Да ведь раньше ты была среди них как белая ворона – храбрая, откровенная, свободная. Ты всегда защищала слабого, ты могла сказать в лицо стукачу, которому все вежливо улыбались, что он стукач, и чиновному хаму, пред которым все расшаркивались и тайно и явно, что он – свинья! Мама, ты была прекрасна, репутация твоя была безупречна, ко всему прочему – ты оставалась первой красавицей, и богачкой, и щеголихой, но они чувствовали, что ты и это можешь отбросить во имя каких-то высших соображений! А теперь? Теперь ты стала, как они, и потому они все так празднуют, так ликуют, ибо сладко, мама, грешнику – падение праведного. А этого твоего подонка, – он вдруг взглянул на нее исподлобья, – который отсюда не вылезает, – я просто спущу с лестницы.

          Она завернулась в шаль, потом выбросила вперед руку с указательным пальцем и крикнула звонко и сдержанно:

          – Вон, вон из этого дома!

          – Так какая фамилия? – спросила Ирина, как только старец вернулся на прежнее место. – Я знаю многих отпрысков аристократических фамилий – и в Лондоне, и в Париже, возможно, среди них отыщутся родственники вашего Дионисия.

          – Да вот не припомню, – добросовестно наморщила лоб Пелагея, – помню только, что она благородная.

          – Волконский? Оболенский? Трубецкой? – спрашивала Ирина, чрезвычайно заинтересованная.

          – Нет! Еще благозвучнее.

          – Нарышкин? Юсупов? Гагарин? – перечисляла Ирина не без удовольствия.

          – Куды! – махнула рукой старуха. – Бери еще выше!

          – Неужели Романов? – прошептала Ирина, все более изумляясь.

          Пелагея посмотрела на нее с досадою.

          В алтарном проеме вдруг выросла фигура Тавриона. Он поднял торжественно над головой большую золотую книгу и, выступив вперед, возгласил:

          – Всякое дыхание да хвалит Господа!

          – Да хвалит Господа! – подхватил старушечий хор.

          Это Ирине понравилось, она наконец-то поняла какой-то смысл, и он показался ей очень емким и поэтичным. Однако она подумала, что если останется наблюдать за этим эффектным зрелищем, то никак не успеет дочитать тетрадь, каждая буква которой и волновала и уязвляла ее.

          –

          Хоть я и люблю отца Тавриона, а все равно на него обижаюсь, что он не дает мне иконы писать!

          Какое искушение! Обозвал старостиху жабой! Говорю – я не намерен строить вам дом, на который вы пускаете церковные денежки. А правда – откуда у нее деньги на такие хоромы, которые она для себя возводит, если не из церковной кассы? И ведь какая хитрая – строит не на виду, а в соседнем поселке, и в то же время достаточно близко, чтобы можно было каждый день ездить туда-обратно.

          Не могу! Не могу больше! Завтра же пожалуюсь батюшке на старостиху! И потом – эти бесноватые, которых мне подселили в подвал, всю ночь орут: ни спать, ни молиться!

          А ведь старостиха все специально подстроила – спрятала угольки, чтобы я не мог разжечь кадило и чтоб о. Иероним от меня отвернулся. А вышло все равно не так, как она хотела – он же меня и утешал и даже назвал «деточкой».

          –

          Я спросил Дионисия – правда ли, отец Таврион гениальный художник? Тот промолчал, а потом пришел к Тавриону в мастерскую и, разглядывая, как он пишет иконы, сказал: я вот слышал одну притчу, позволь отец Таврион, я и тебя с ней познакомлю. Жил некий монах – весьма строгой жизни, искусный, трудолюбивый. Целыми днями он молился, молчал да вырезал деревянные кресты с распятиями, раздавая бесплатно их по церквям и да по прихожанам. А как стал умирать – видит в тонком сне – огромная выгребная яма, а там все его поделки валяются. Является ему Матерь Божия и говорит: «Не нужны оказались Сыну моему твои изделия. А нужно было Ему от тебя только покаяние, чтобы познал ты все ничтожество дел своих пред делами Господними да перед крестной Его любовью!» Таврион ничего ему не ответил, а я защитил отца Тавриона – вы, говорю, отец Дионисий, лучше о своем покаянии подумайте. Потому что он от ревности нападает так на Тавриона – ему кажется, что старец того больше любит – вон и келью ему дал в своем домике, а Дионисия отдельно поселил, да и служит все время с ним вместе, а Дионисия все чаще на исповедь ставит.

          А Таврион, когда я ему все это сказал, по смирению своему, махнул рукой и стал меня разуверять, что все это – только мирские наблюдения и что все это совсем не так – просто о. Дионисий здесь временно, и хоть он и взял разрешение у архиерея здесь служить, а все равно – он тут только на отдыхе, а о. Таврион – младший священник при настоятеле.

          –

          Однажды я спросил папу, что есть пошлость. Он сказал – пошлость начинается с одной и той же фразы, повторенной с одним и тем же выражением. Это я к тому, что бесноватые повторяют свои заунывные крики по несколько раз. Я спросил Дионисия – может быть, пошлость – это начало беснования? Он сказал – пошлость не в повторении, ангелы тоже славословят Господа троекратным «свят, свят, свят!» А в чем? – спросил я. Он сказал: пошлость в обессмысливании, в расхождении реальности и смысла, в отпадении от Бога. А потом добавил: геенна – вот апофеоз бессмыслицы, пошлость пар экселанс.

          – А почему ты все-таки вышла за него замуж? – спросил Один Приятель, ядовито прищурившись. – Ведь он был на тридцать лет тебя старше. Старик!

          – Заурядный человек всегда видит в незаурядном непревзойденного соперника, даже если тот мертв. Ты не способен расслышать музыку наших отношений. А знаешь, как мы познакомились? В очереди за огурцами. Представь – была ранняя весна, и мы с подругой стояли в очереди, чтобы купить на свою нищенскую стипендию всего два каких-нибудь там огурчика. А он стоял перед нами и накупил сразу кучу всего – и огурцов, и помидоров, и оливок, и всякой зелени, и ананасовых компотов – и предложил нас довезти с нашим «неподъемным» грузом на своей машине. Мы нырнули в нее, пересмеиваясь и радуясь неожиданному приключению, а он повез нас на свою дачу, пугая сказками о Синей Бороде. «Теперь вы мои пленницы, а пленниц надо кормить, – говорил он, распахивая одну за другой стеклянные двери необъятных комнат. – буду кормить вас французским сыром и мясом, усеянным шампиньонами, а поить буду самым ледяным, сулящим ангину шампанским, с ананасовыми дольками. Другой баланды у меня не припасено». А сам, между прочим, все время повторял, что дача-де не его, а он только шофер хозяина... Ха-ха-ха! – она вдруг покраснела, чувствуя на себе скучающий взгляд Одного Приятеля, пытающегося зевнуть.

          – Ну и что? – сказал он, прикрывая рот рукой. – Ну и что!

          Ирина огляделась: священники, кроме Тавриона вернулись в алтарь, Саша стоял на амвоне за высокой узенькой кафедрой и читал по большой книге молитвы, стараясь придерживаться общепринятых здесь специфических заклинательных интонаций. Ему аккомпанировал другой – черноглазенький и всклокоченный, уже без голубого наряда, в одном черном подряснике.

          Около Тавриона, оставшегося на прежнем месте, стоял теперь женоподобный Лёнюшка с неподкупным выражением лица, с полотенцем, перекинутым через руку, и с высоким золотым стаканчиком. Народ вытянулся в широкошумную очередь, чтобы получить от русобородого таинственное начертание на лбу.

          –

          Отец Иероним такой добрый! Он весь – сама любовь. Дионисий говорит: отец Иероним принимает каждого человека, как ангела, и видит в каждом – образ Божий. А я вижу – духовное повреждение. Я спросил о. Тавриона. Он сказал: это два способа видения одного и того же. Я спросил: как так? Он сказал: чтобы видеть истинное – надо отсечь искаженное; чтобы увидеть поврежденное – надо знать истинное. А потом добавил: но первое – благодатней.

          –

          Исповедовал старцу помыслы об о. Дионисии и даже не знал, что это будет так стыдно. Он так сокрушался, так сокрушался обо мне: вот видишь, что получается – ты осуждал своих знакомых за их гордыню и самолюбие, а сам поступил еще хуже, чем они, – поставил себя на место Бога, присвоив Его право судить о них! Когда мы осуждаем человека, мы тем самым превозносим себя до небес. И за это Господь попускает нам самим впасть в подобное прегрешение, чтобы мы опомнились, познав собственное свое ничтожество, и помирились с братом своим, сокрушаясь о нашем общем грехе.

          А как же, – спросил я, – если человек творит зло, мы что же, ничего не можем сказать об этом? А он сказал: мы должны осуждать это зло, этот грех и даже ненавидеть его, но не самого человека.

          Я спросил Тавриона: как так? Он ответил: осуждая человека, мы выноси приговор ему самому, со всей той тайной жизнью души, о которой печется Господь и которая от нас сокрыта. Это то же самое, как если бы мы, видя только кусочек уха вздумали бы судить обо всем лице и заключили бы, что оно безобразно. Поступок еще не есть прямое свидетельство тех или иных душевных качеств. Можно швырять деньги на ветер – и при этом быть сребролюбивым; можно совсем мало есть – и при этом чревоугодничать; можно унижать себя самого безмерно – и при этом костенеть в самолюбии.

          – Тетенька, вы такая красивая, добрая, – подайте бедному сироте на дорогу.

          Ирина подняла глаза и увидела перед собой мальчика лет пятнадцати с типичным лицом дауна: характерные редкие зубы, высокие десны выглядывали из полуоткрытого рта.

          – У меня мамка умерла! Папки нет! Бабка одна меня сманила сюда да тут бросила.

          Ирина вложила ему в руку бумажку, с которой он тут же отошел, в изумлении вертя ее в руках и разглядывая:

          – Какая красивая! Новенькая. И пахнет хорошо, – он поцеловал купюру и засмеялся от счастья.

          –

          Отец Дионисий спросил: ну что, не дает тебе Таврион иконы писать? Не дает, – сказал я. И правильно, – сказал он, – а то ты еще будешь считать, что делаешь для Бога великое дело. Я спросил его: отец Дионисий, почему вы такой недобрый? Вы же никого не любите, а Бог – есть любовь. А он ответил: это только светские рассуждения – добрый-недобрый, плохой-хороший. А у христиан другие цели. Он не ставит перед собой задачу сделаться тем, что принято называть в миру хорошим человеком. Я: как так? Разве ему позволительно оставаться плохим? Он поморщился и неохотно ответил: Господь наш сказал – «Возьмите иго Мое на себя и научитеся от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем». Он не сказал – ибо Я – высоконравственный, морально устойчивый, добродетельный, добросовестный и принципиальный, прост в быту, обходителен на работе, предупредителен с друзьями, верен и честен, то есть не подхалим, не взяточник, не карьерист, не стукач, не шулер, и вообще Я этакий «добрый малый», этакий ходячий морально-нравстенный кодекс, как представляют некоторые интеллигенты. Я растерялся и спросил: какой же Он? А он ответил: Живой. Я спросил: а как же? Он ответил: схема остается лишь мертвой схемой, идолом, не имеющим ничего общего с истинным Богом. И потому наши рационалисты, вольнодумцы и моралисты, поклоняющиеся этому безличному, безымянному, безответному и бездушному суррогату, превращаются в самых завзятых идолопоклонников.

          Я спросил отца Тавриона: какая же цель у христианина? Он сказал: уподобиться Христу. Я спросил: а в чем? Он сказал: в послушании воле Божией. Прочитайте в Евангелии: «...отвергнись себя, возьми свой крест и иди за Мной». Я спросил: а как узнать, за Ним ли идешь? Он сказал: принимайте со смирением все, не зависящее от вас, как из руки Господней, не ропщите, храните заповеди Его, и Он Сам откроет вам ваш путь.

          Я спросил отца Иеронима о том же, а он посмотрел на меня внимательно и сказал только одну фразу: Бог и душа – вот и весь монах, а место их встречи – мир.

          –

          Последний месяц я старался много молиться, и дошло до того, что, подсчитав, я выяснил, что без труда делаю по 500 земных поклонов в день. Пошел к старцу просить благословение на пятисотицу. А он посмотрел на меня как-то особенно внимательно и говорит: надо начинать с малого. А если мы в малом верны, тогда и большое получить сподобимся. Делай по три поклончика с сокрушением, и довлеет.

          Я пришел приунывший и растерянный – опять мне не доверяют! Вечером встал на молитву, вычитал правило и начал поклоны класть. Чувствую – ноги, будто свинцом налились – тяжелые, еле сгибаются. Спину ломит, плечи болят, мышцы ноют. Тяжело. Что такое? – думаю. – Еще вчера по 500 поклонов отбивал с легкостью, а сегодня и три – с трудом.

          Спросил Дионисия. Он сказал: те 500 поклонов ты делал по гордыне да по своеволию, как этакий супермен, и потому тебе легко было. А эти три – по послушанию, как простой чернец, поэтому тебе и трудно.

          Я спросил Тавриона. Он сказал: то же самое и во время поста. Если человек голодает по своей воле – только плоть противится ему, только естество. А если он к тому же начинает этим гордиться – лукавый еще ему и поможет: человек практически совсем может отказаться от еды. Когда же он постится во имя Господа – уже сам дьявол восстает на него. Потому что, как писал апостол Павел, «борьба наша не с плотью и кровью, а с духами злобы поднебесными».

          Отец Дионисий называет меня теперь «монашествующий ковбой», а я его – «ковбойствующий монах».

          –

          Почему, почему уже целую неделю старец не допускает меня к себе? Может быть, он не хочет меня видеть? Тогда мне здесь нечего делать, и я уеду, уеду! Что я такого сделал? В прошлый раз я исповедовал ему только помыслы против о. Тавриона, что он не дает писать мне иконы и, только я заканчиваю работу, сразу прощается со мной. А о. Дионисий остается у него пить чай. Почему он относится ко мне как к наемнику, от которого можно отмахнуться? Я тоже учился рисовать у известных художников, и они часто приглашали нас с мамой в гости и не гнушались моего общества. Почему отец Иероним тоже меня отвергает? Неужели я всем здесь надоел?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю