355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олеся Николаева » Инвалид детства » Текст книги (страница 2)
Инвалид детства
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:42

Текст книги "Инвалид детства"


Автор книги: Олеся Николаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)

          «А как ведь мило можно было бы и здесь все устроить, – подумала Ирина. – Какая-нибудь доля фантазии – и получится чудная избушка в стиле рюс – с шероховатыми бревенчатыми стенами, покрытыми темной морилкой; с простодушными занавесками в какой-нибудь веселый горошек или деликатную клеточку, отороченными оборками и кружевным лабрекенчиком; лампы с плетеными абажурами – их можно сделать из простых корзинок; лавки с незамысловатой резьбой; массивный стол, увенчанный самоваром и пестрой бабой на чайник; глиняные горшки: летом – с полевыми неброскими цветами, зимой – с экзотическими еловыми ветками в крохотных шишечках; на диване, покрытом добротной и недорогой тканью, – разноцветные подушечки: и маленькие, и побольше – круглые, продолговатые, квадратные; в пандан им – половички, небрежно распространившиеся на полу... Да, – еще раз вздохнула она, – но, к сожалению, тут дело не в бедности, а в даре воображения, во внутренней культуре, в потребности творить искусство. Ибо, – она даже решила когда-нибудь записать эту мысль, – что есть искусство, как не умение сделать из ничего – нечто».

          – Ды-ть я ему говорила – нехристь ты, нехристь и есть. Без причастия так и помер, – запричитала еще одна насельница этого убогого жилища – курносая и плотная, кровь с молоком – женщина, больше всего апеллируя к Ирине. – Я-ть ему талдычила – пойди, Колька окаянный, приобщись Святых Тайн – все тебе там сохранней будет! А он все огрызается: не, говорит, мать, меня на мякине не проведешь, я совремённый. Я в эти байки не верю. Слышь, – она подергала Ирину за рукав, – говорит, наукой доказано – нет Бога. Человек в космос летал – никого там не видел.

          – О, как примитивно! – сочувственно покачала головой Ирина: ей хотелось излить на эту несчастную крохотный фиал своей доброты.

          – Крепись, крепись, Татьяна, – поддерживала ее Пелагея, накрывая на стол, – он у тебя теперь как защитник Отечества, воин, значит, на поле брани убиенный, небось уж в самом Царстве Небесном пред Престолом Спасителя предстоит.

          – Какое! – махнула рукой Татьяна. – Да он, поганец такой, и до спиртного, и до женского пола охоч был – небось в самой что ни на есть геенне огненной Колька мой горит окаянный! Один Господь теперь у меня остался! – Татьяна вдруг завыла по-бабьи – глухо и бесслезно – и уткнулась Ирине в плечо.

          – Что ж, – Ирина мягко тронула ее за рукав, – в жизни надо испытать все!

          – Ты чего это, а? – вскинулась вдруг Татьяна, шарахаясь как ошпаренная от Ирининой руки и крестясь что есть мочи.

          Ирина испугалась:

          – Вы, возможно, меня неправильно поняли, – приветливо сказала она. – Я хотела сказать – надо пройти через все коллизии и оставаться выше их.

          Но Татьяна продолжала глядеть на нее, как безумная.

          – Это она думает, что ты ее испортить хочешь, – спокойно ободрила ее Пелагея. – А ты, Татьяна, ее не бойся, это мать нашего Александра, что за Лёнюшку письма писал, помнишь? Ее и отец Иероним пригласил завтра на трапезу.

          Татьяна успокоилась, но все равно отсела от Ирины подальше.

          – Что такое? Что значит – испортить?

          – Да заколдовать! – махнула рукой Пелагея. – Претерпела она от этих колдовок – теперь всех боится.

          «Вот она – загадочная русская душа», – вздохнула Ирина.

          О, нет – она никогда не унижала себя презрением к народу! Напротив, при всем своем неоднозначном отношении к серой толпе и вообще ко всякой безликости и бесталанности она всегда презирала в других любые признаки чванства и пренебрежения к сирым мира сего, считая эти чувства низменными, нуворишескими, плебейскими, в которых ей угадывалось инстинктивное желание причислить себя к лику избранных. Не нуждающейся ни в каких ухищрениях, ни в каких доказательствах и подтверждениях собственной исключительности, ей это представлялось унизительным для себя же самой.

          В кругу своих проевропейски настроенных знакомцев она всегда отважно кидалась на защиту всех этих «нищих духом», этих отверженных, этих мизераблей, горячо вещая о милости к падшим.

          Каждый раз, когда, оглядывая ее, изумленно спрашивали где-нибудь в Женеве или Париже: «Как? Неужели вы русская?» – она гордо и даже с вызовом отвечала: «Да! А это вас удивляет?»

          «Я не собираюсь делать книксены всем этим желчным кабинетным людям, – часто повторяла она, – которые так любят всякие там теории, что пытаются все познать умом и вымерить общим аршином! Что им известно о трагичности мира, о красоте страсти, о загадочности души?»

          Сейчас же, столкнувшись со своими подзащитными и мысленно поглядывая на своих оппонентов, она еще больше проникалась идеей снисхождения и милосердия, любые проявления которых она считала лучшим аргументом в отстаиванье ее «жизненных позиций».

          – А денег-то у тебя как, много? Одета ты прямо как с картинки какой, – сказал, пытливо ее разглядывая, Лёнюшка. – И шарфик у тебя своеобразный – наверное, тепленький, богатый.

          Ирина инстинктивно подобрала длинный шарф, несколько раз окольцевавший ее шею, и вдруг легким жестом сняла его через голову:

          – Возьмите себе, если вам нравится. Это мой подарок. Этот шарф был куплен в Париже.

          – В Париже? – изумился Лёнюшка. – А ты что – сама там была? – Он наклонился к ней заговорчески. – А книжечки у тебя есть?

          – Есть, – кивнула она.

          – И душеполезные? И за новых мучеников?

          – Да ты ешь, ешь, не слушай его, это он тебя пытает. Юродствует! – махнула рукой Пелагея.

          Монах вдруг рассердился:

          – Ишь, моду взяла – перебивать на каждом слове и все разобъяснять, точно ты сама премудрая и есть! Мне тебя сама Матерь Божия поручила! Ну-ка, положи поклончик!

          Старушка покорно встала и, прижав руку к груди, промямлила:

          – Прости, Лёнюшка, окаянную!

          Потом подошла к единственной, висевшей на стене бумажной иконке и, встав на колени, уперлась лбом в пол.

          – И ведь знаешь, Александр, что меня убивает больше всего? – продолжала Ирина, вливая коньяк в только что сваренный кофе. – Знаешь, что сводит на нет всю мою жизнь и обессмысливает мое существование? То, что ты семнадцать лет прожил со мной, а так ничего почти и не понял об этой жизни, – какой угодно: жгучей, терпкой, – она стала загибать пальцы, – жестокой, податливой, с ее пением и ворожбой, с ее надрывом и легким дыханьем! Неужели ты не нашел в этом мире ничего более возвышенного! Ведь это же плоско, Александр! Как ты, ты – художник – мог на такое польститься? Крашеные яички, лубочные иконки, бумажные цветочки... Откуда в тебе это? Твой отец был в вышей степени незаурядным человеком, ведь ты не можешь с этим не согласиться? Попробуй, дивный сыр! – она пододвинула к нему творог, перемешанный с чесноком, маслом, тертым сыром, зеленью и орехами. – Он был поэт, хотя и писал только пьесы. Он тоже часто повторял, что не может жить в этой словесной помойке. Один раз он услышал, как кто-то сказал: «Просьба не трогать освещение руками!», имелось в виду – лампы, и чуть не заболел. И он тоже убегал! Но, прости, он убегал не в глубинку, – она засмеялась, – он убегал в Бразилию, в Италию, в Новую Зеландию...

          – Какое варварство! – Ирина укоризненно взглянула на монаха. – Нет вы не джентльмен!

          Монах замахал руками:

          – Чего? А Матерь Божия? Что я Матери Божией буду говорить на Страшном Суде? Мне Царица Небесная скажет: «Я тебе ее поручила, а она вон какая дерзкая да своевольная оказалась, а ты куда смотрел, чем занимался?»

          Пелагея села за стол, кротко поглядывая на своего поручителя.

          – Надо быть милосердным, – проговорила Ирина. – Надо быть прекрасным!

          Ей вдруг показалось, что она послана к этим людям, чтоб принести им весть из иного, лучшего мира, открыть им глаза, просветить их души, обрадовать и ободрить, что не все так скудно и безнадежно на этой земле, что на свете бывают праздники, звучит музыка, живут необыкновенные, духовно образованные люди, умеющие разбираться в хитросплетениях бытия и ценить искусство, творить культуру и отражать нападки суровой действительности тончайшей иронией. И она, как бы некий ангел с золотистыми волосами и нежным лицом, теперь просто обязана уронить на их отверженную Богом грудь свое небесное перо, благословить их на красоту и добро, смягчить елеем своего милосердия их грубые и ожесточенные души, наконец, облагородить их земной телесный путь!

          О, она всегда была добра к этому миру! Она никогда не жадничала, не щадила себя – раздавала, дарила, тратила, транжирила, проматывала дни и ночи, вдохновения и наития, фантазии и сумасбродства.

          «У меня легкая рука!» – кричала она, ловя такси и бросаясь под колеса машин так, что визжали тормоза.

          «Я не фетишистка!» – поднимала она вверх, словно грозная боярыня Морозова, два длинных перста, как бы предупреждая каждого, кто бы посмел высказать ей свое сожаление или сочувствие по поводу того, что она распродает направо и налево то уникальное имущество, которое ее покойный муж тщательно подбирал и коллекционировал всю свою жизнь.

          «Больше всего я ненавижу жлобство!» – кричала она, давая безудержные чаевые лабухам и официантам.

          «Я сполна плачу жизни по всем счетам и несу на ее костер все, что может воспламеняться!» – громко шептала она самой себе, выпрастывая из воротника длинную шею и в последний раз бродя по комнатам уже проданной все тем же презренным нуворишам и буржуа от культуры дивной дачи, увитой плющом и похожей на старинный замок.

          «Вишневый сад! Прощай, мой вишневый сад!» – распахивала она окна и балконные двери, а то вдруг сбегала по широким плоским ступенькам за колючим хворостом и разжигала свой прощальный жаркий огонь в замысловатом камине.

          – А твой-то вчера был у нас, до самой ночи просидел! – сказала Пелагея уважительно. – Все за Лёнюшку письма писал – поздравления с Рождеством Христовым. Еще два месяца до Рождества, а у Лёнюшки все готово! И песню Татьянину записал – больно она ему понравилась. Хорошая песня, душевная. Вот и тетрадку здесь оставил – может, передашь ему, а то там, я поглядела, у него каноны записаны, может нужна ему.

          Ирина раскрыла большую общую тетрадь. На обложке было написано: «Канонник послушника Александра». Она перевернула несколько страниц и прочитала:

          ...Кто творит таковая, яко же аз? Яко же бо свиния лежит в калу, так и аз греху служу...

          «Да, – с состраданием подумала она. – И это их уровень! Их эстетика!»

          Она стала листать дальше, дивясь причудливому рукописному шрифту, и, наконец, ткнула наугад:

          ...Да како возможеши воззрети на меня или приступити ко мне, яко псу смердящему?..

          «Что же это за откровения! – подумала она с тоской. Кто это все сочинил? Как это все грубо, оскорбительно, просто ужасно!»

          На какой-то странице прихотливый шрифт оборвался, и дальше пошел Сашин обычный, летящий в сторону почерк:

                    Житейское море

                    Играет волнами,

                    В страданье и горе

                    Оно перед нами.

                    Сегодня ты весел

                    И жизнью доволен,

                    Веселья круг тесен,

                    А завтра ты болен...

          «Боже! – еще больше ужаснулась она. – Как бездарно! Пошло! И это он, он, ее мальчик! Надо было быть сыном такого отца, ее сыном, наконец; надо было воспитываться в среде писателей и артистов, быть лично знакомым с лучшими поэтами, иметь такую библиотеку, посещать такие концерты, чтобы в восемнадцать лет предпочесть всему этому этакую безвкусицу и галиматью! А ведь она предупреждала!..»

          – Александр, – говорила она, слегка захмелев от допитой бутылки, – пойми, это же другие люди! Ты обольщаешься: тебе интересно, потому что ты никогда не сталкивался с ними раньше, а я тебе говорю: это – бездна! Ну кто, кто, ответь мне, идет в церковь? Тот, кто не способен отыскать себе место в мире, преуспеть, быть любимым. Отверженные, темные, опустившиеся от хронических неудач, никчемные и бесталанные. Они идут туда и образуют общество физических и нравственных калек, внутри которого действуют все те же психологические и социальные механизмы: желание власти, зависть, корысть. А при этом, при этом – заметь – они, словно монополизировав Бога, смеют еще что-то выкрикивать Его именем, клеймить инакомыслящих и грозить им преисподней! Ну разве я могу отдать тебя им на заклание?

          Саша вдруг сжал кулаки и ударил с размаху по столу так, что расколол надвое блюдце из-под Ирининого домашнего сыра. Серебристый пуделек взвизгнул и соскочил с ее колен.

          – Да если ты меня не отпустишь – я ведь все разобью огромной кувалдой! Я ведь разнесу этот дом!

          ...Да! И вот им, вот этим богооставленным существам захотелось ей вдруг отдать все, чем она так искусно владела, – озарить их лучами своего обаяния, обворожить магией своего изящного слова, вдохновить высоким смыслом своих жизненных концепций и кредо, наконец, распахнуть перед ними дивные ларцы баснословных воспоминаний, одарить, возвысить и осчастливить, чтобы и они, хоть однажды, могли увидеть таинственное свеченье жизненной лимфы!

          Она готова: пусть и на них повеет соленым и влажным ветром того запредельного плаванья к феерическим землям по бесконечным океаническим просторам, куда она отправилась несколько лет назад и откуда вернулась ослепительно загорелая, в новешеньких белых брюках и черном свитере, с милым золотым медальоном, загадочно мерцая глазами и вдохновенно вещая избранным, как счастливо миновала она остров Пряностей, вобравший в себя зловещие запахи всех аллергенов мира, и, пока все туристы и даже моряки страдали от целого спектра идиосинкразий, весело расхаживала по пустынной палубе, подставляя лицо знойным лучам, так что была замечена самим капитаном, который пригласил ее на ужин и уверял, что такую необыкновенную мореплавательницу он бы обязательно включил в свою команду.

          – Да ты это – ночью-то – не бойся! – заскрипела Нехучу. – Гусыня-то моя ночью на двор выходит, слазит с корзины и шлеп, шлеп через всю хатку.

          – У меня в Англии, – Ирина обратила к ней ласковый взор, стараясь как можно громче и внятнее выговаривать слова, – есть один друг. Он очень популярный певец и актер, но это не так важно... У него под Лондоном замок и целое хозяйство: кони – он страстный наездник, – индюки, гуси... Так чтобы гуси не убегали, он велел окружить этот дом не забором, а рвом – он неглубок, но безводен, и гуси не могут через него перебраться...

          – Не хучу, – махнула рукою бабка, думая, что Ирина предлагает ей поесть.

          Она вдруг вспомнила Ричарда, и это показалось ей печальным и романтичным: здесь, в этом краю забвенья, в этой нефинтикультяпной душной избе, в обществе двух полуслепых-полуглухих старух, румяной полубезумной бабы и женоподобного увечного монаха сидела она – вся из этих хрупких, утонченных, отточенных линий, – кроткая, лучезарная, со словами утешения на устах, в то время как он, должно быть, седлал какого-нибудь отборного вороного коня – сам в щегольских жокейских трико и в кепи с длинным козырьком, – вертопрах, игрок, фаворит, капризник и баловень, сын фортуны... Вот как развела их судьба!

          «Тот, кто играет с жизнью на большие ставки, – часто повторяла она, – сам попадает под законы игры: рулетка раскручивается, и рок подставляет свой чет и нечет!»

          – Ты чего это, Пелагея? – возмутился вдруг Лёнюшка. – Она мне рыбку в чай уронила! – с обидой в голосе пожаловался он Ирине.

          Она испугалась, как бы он опять не заставил старушку отбивать поклоны, и предложила:

          – Давайте я вымою чашку, налью новый, а вы мне расскажите вашу удивительную жизненную историю про Богоматерь.

          Монах вдруг преобразил капризную мину в какую-то постную улыбку и стал звучно отхлебывать испорченный чай.

          – Старец Прохор, – мрачно сказал он, – когда ему приносили суп, закапывал его прямо с кастрюлькой в землю на три дня и только после этого вкушал. Так он боролся с бесом чревоугодия.

          – Помилуйте, – улыбнулась Ирина, – для этого есть иные, менее экстравагантные пути. Вот я, например, отношусь к еде чисто символически – так только: поклюю и довольно...

          А она была уверена – стоит ей только овдоветь, и Ричард приедет за ней, прилетит, прискачет и увезет в свой туманный Альбион с неизменными словами: «Наконец ты свободна, о прекраснейшая из женщин! На коленях умоляю тебя осчастливить несчастнейшего из смертных!» Но муж умер, а он все не ехал...

          Была у него одна песня с несложной музыкальной фразой: та-та-та, та-та, та-та-та. Почему-то у нее и в их лучшую пору начинало щемить сердце от этого нехитрого плетения, словно в предчувствии грядущих мытарств и трагедий, и она просила: «Дорогой, не пой это больше, мне страшно». А потом просила: «Нет, спой, спой это мучительное – та-та-та, та-та, та-та-та!» И тогда он тоже чего-то пугался и, завязывая ее волосы вокруг своей шеи, говорил с улыбкой: «Посмотри, Ирина, а ведь я твой пленник».

          ...Она посылала ему телеграммы, где было написано латинскими буквами «ВНИМАЮ ГОЛОСУ ТВОЕГО СЕРДЦА СКВОЗЬ ТОЛЩУ ДНЕЙ И ОБСТОЯТЕЛЬСТВ. ЖДУ НАШЕЙ НАЗНАЧЕННОЙ БОГОМ ВСТРЕЧИ НА ЭТОЙ ЗАТЕРЯННОЙ В МИРАХ, ТРАГИЧНОЙ ЗЕМЛЕ». Звонила долгими глухими ночами, и он брал трубку: «О, Ирина! Очень рад, а у нас туман».

          – Лёнюшка, тебя Ирина-то просила рассказать про Царицу Небесную, ту историю, помнишь? – тоненько проговорила Пелагея.

          – Ты и расскажи, – благословил он, откидываясь на спинку стула. – И вы, Марья Тихоновна, послушайте!

          – Не хучу, – протянула бабка. – Ну разве что хлебца самый чуток.

          Ирина хотела было уже отложить свое чтиво в сторону, но заметила, что тетрадь была начата и с обратной стороны, и, перевернув ее, прочитала несколько строк:

          Опять забыл рассказать отцу Иерониму эту треклятую историю с джинсами. Надо перед каждой исповедью записывать грехи!..

          «А, – подумала Ирина, – видимо, он имеет в виду тот случай, когда они с дружком разрезали пополам новенькие джинсы, вложили половинки в фирменные пакеты и фарцанули ими у гостиницы. О, она тогда подключила высшие чины МВД, чтобы дело замяли...»

          – А вот надо начать с того, как Лёнюшка ко мне попал. Когда при Хрущеве-то разогнали Глинскую Пустынь да Киевскую Лавру, много было тогда бездомных монахов...

          Отложив в сторону Сашину тетрадь, Ирина вдруг подумала, отчасти вдохновляемая идеей некоего соперничества с сыном, что все это может быть очень интересным этнографическим материалом, которого еще не касалось ни перо писателя, ни рука исследователя, и что ее занесло в некий мифологический заповедник. Она вспомнила, как ее муж при каждом экстравагантном рассказе всегда вынимал блокнот и что-то, как он выражался, «чирикал» в нем. Ирина знала, что такие блокноты называются «творческой кладовой писателя», и она решила, чтобы не терять времени даром, использовать свое пребывание здесь еще и в целях служения отечественной словесности. Она представляла, как это можно будет потом, записав несколько – ну, скажем, десяток – народных историй, изящно их подправив и отредактировав, выпустить, может быть, даже небольшой книжкой. Она достала тоненький фломастер и еженедельник, который использовала в качестве телефонного справочника, и вывела аккуратно: «Из рассказов монашествующей сказительницы». Она не знала стенографии и потому записывала пунктирно, так сказать, тезисно, дабы при возвращении в Москву восстановить услышанное в колорите всех деталей.

          – Жила я в общежитии при порошковой фабрике – вон руки мои до сих пор помнят. Жила я со своей сестрой девицей Варварой. Она совсем больная была да безногая, а такая тихая, ясная. Комната у нас была что твоя, Тихоновна, кухонька – чуть может, поболее. А я так-то – работала, а уж как руки кровью начинали сочиться из-под чешуек-то заскорузлых – и не брезговала на паперть сходить...

          – Вот это, видишь – дама-то с ним: с одной стороны пиковая, с другой стороны бубновая, молодая, а ты выходишь у нас червовой, так ты в ногах у него, – говорила Ирине, «выбросив» на Ричарда и колдуя над раскладом, мама Вика. – Доруг ему много выпадает, но к тебе – вот видишь: десятка-то твоя с краю – какая-то уж больно сомнительная. А в голове у него, видишь, денежный интересе какой-то крупный, казенный дом, хлопоты, но все не твои-то хлопоты, а этой – молоденькой, что около него пристроилась. А вот тут, погляди, – мать снова перетасовала карты и вновь раскинула их, – тут он с ней, с этой-то бубновой, прямо все вместе содержит: и дом, и дороги, и хлопоты, и денежный интерес. Как бы там дело до свадьбы не дошло! А ты – опять у него в ногах оказалась, потоптал он тебя!

          – Там-то на паперти, и Лёнюшка ко мне подошел. Смотрю – глаза у него ввалились, сам горбится, припадает на одну ногу, тощий такой – сил нет глядеть. «Матушка, – говорит, – не найдется ли у тебя пристанища голодному монахе-горемыке? Я – инвалид детства, у меня идиотизм, шифрания. Погибаю, – говорит, – зима-то больно лютая, может, пригреешь меня, всеми презираемого да гонимого?»...

          – Женщины, берегите фигуру, как говорят французы, а лицо всегда можно сделать! – говорила, впуская Ирину в дом и поправляя перед зеркалом в прихожей поясок вокруг своих плоских бедер, Аида – косоглазая загадочная медиумистка, обслуживающая московский бомонд. – Теперь – максимум напряжения, внимания и почтительности – это очень влиятельный, очень высокий дух.

          Она усадила Ирину за круглый столик, накрытый большим листом бумаги с написанными на нем крупными буквами.

          – Руки мы держим вот так, – она расположила Иринины пальцы по краю перевернутого блюдца. – О, высокий и влиятельный дух! – начала она шипящим и торжественным голосом. – Мы хотим задать тебе несколько вопросов и рассчитываем получить ответ.

          Блюдце неожиданно поехало туда-сюда, и медиумистка глубокомысленно прочитала: «Валяйте».

          – Теперь спрашивай! – она кивнула Ирине.

          – Дух, – спросила Ирина, чуть-чуть заикаясь, – где он сейчас?

          Блюдце неистово заметалось по столу, и Аида изрекла:

          – «Килиманджаро». Это может быть не буквальный ответ, а символический, – пояснила она. – Это может означать, что он сейчас на пике своей славы.

          – А с кем он? – спросила Ирина, мучительно следя за пассами, которые стало проделывать блюдце.

          – «С утренней луной», – уважительно прочитала спиритка. – Это понятно.

          – Как? Что? – заволновалась Ирина.

          – Ну это значит, что у него с этой пассией все кончается, – снисходительно объяснила та. – Луна с наступлением дня гаснет.

          – А он меня любит? – спросила Ирина, переходя на шепот.

          Блюдце поехало лениво и как бы нехотя, и сама Ирина, собирая отмеченные им буквы, не без трепета прочитала: «Тебя любит Бог».

          – Оригинально! – зааплодировала Аида.

          – Стал Лёнюшка у нас жить, такие задушевные разговоры ведет, бывало, с сестрой-то моей, Варварой. Грамоте обещался ее выучить. А Варвара лишь так кротко ему улыбается – мол, что ты, Лёнюшка, какая ж мне грамота, уж дай Бог до смерти в простоте дожить да беззлобии. Ну, оставляла я их, а сама то на фабрику, то на паперть. А Лёнюшка да сестрица моя Варвара-блаженная совсем расхворались – до нужника дойти не могут. А я как приду с работы – сразу за стирку: простыни стираю да в комнате их так и развешиваю. Во дворе ж не могу вывесить Лёнюшкины подштанники. А как соседи донесут – на какого такого мужика стираешь, кого прячешь?..

          – Да-да, я всегда знала, что Бог меня любит! – шептала Ирина вслух, выскочив от Аиды и быстро идя по темной кривой улице.

          Ветер дул ей в лицо, развевая наподобие шлейфа ее длинный шарф и распахнутые полы невесомой шубы. Вдруг ей мучительно захотелось есть, и она, повинуясь не столько зову желудка, сколько высшей логике судьбы, низведшей ее на эту глухую и темную ступень бытия и при этом мистически заверявшей в божественной любви, зашла в полуподвальную забегаловку. Печальным и полувоздушным шагом подошла она к душной раздаточной, скорбным и всепрощающим голосом попросила горячих щей и стакан компота и, примостившись за колченогим столиком, стала покорно хлебать из кисловатой чаши своего дымящегося страдания.

          – Да ты короче, короче, Пелагея, ишь – все о себе да о себе, – недовольно забормотал Лёнюшка.

          – Сейчас, сейчас, все по порядку. Наконец, чувствую, не могу больше, не выдержу жизни такой. Матерь Божия, говорю, – не взыщи – как зима кончится, так я Лёнюшку и выгоню, скажу ему: иди, свет-Лёнюшка, на все четыре стороны, мир не без добрых людей, свет на мне не сошелся клином – может, кто и приютит тебя, злострадального. Только вижу я в ту ночь – сама Царица Небесная является ко мне и несет два светлых венца. Это, говорит, Лёнюшке твоему, ненаглядному моему терпеливцу, а этот – твой будет, если от него не откажешься. Потерпи его, это я его к тебе привела, смотри за ним, да ухаживай хорошенько, да во всем его слушайся, ибо как ты за тело его несуразное ответственна, так и он за душу твою ответ даст на Страшном Судилище. Я же вас, чада мои незлобивые, не оставлю своею помощью.

          – Пелагея! – задергал носом Лёнюшка. – Что это так гарью пахнет, аж глаза щиплет!

          Ирина захлопнула блокнот, где она записала беспристрастным, артистически небрежным почерком: «Работница химического предприятия, проживающая в общежитии с увечной сестрой, скрывает беглого монаха-олигофрена, находящегося под мистическим покровительством Мадонны. Когда работница замышляет отказать ему от дома, на нее находит наитие в виде небесной царицы, которая дает ей повеление оставить его у себя. В награду сулит свою золотую корону».

          Действительно, в избе уже давно попахивало горелым, и Ирина ерзала на месте, с трудом дослушивая историю до конца.

          – Картошечка подгорела! – заморгала Пелагея виновато. – Прости Лёнюшка! – Она готова была сама положить поклончик.

          – Не беда! – бодро сказала Ирина.

          Она быстро достала из сумки небольшой пульверизатор и, сняв колпачок, стала щедро прыскать в воздух.

          – Что это ты? – испугался Лёнюшка.

          – Это – из старых запасов. Запах альпийских лугов! – радостно прокричала она, направляя душистые струи дезодоранта во все стороны. – Альпийские луга, альпийские луга – в пору цветения, в пору дождей, перед самым закатом!

III.

          Лёнюшка очень опасался за свое монашеское имя и потому на людях вел себя чрезвычайно сурово и необщительно.

          В прошлом году ему перевалило за пятьдесят, а на его мягком нежном лице так и не выросло ни малого волоса, ни короткой щетинки. Раньше, когда он поступал в тот или иной монастырь, на него по этой причине поглядывали с недоверием и опаской. Тем не менее он свято хранил в сердце изречение святых отцов: «Когда дьявол сам ничего не может поделать с монахом, он посылает к нему женщину». Именно поэтому он, хотя это и случалось с ним редко, неожиданно замыкался, и только таинственный, настороженный блеск в его глазах свидетельствовал о том, что это не просто «перепад настроения», а соблюдение монашеской тактики.

          Вот и теперь – он намеренно отстал от Ирины и вошел в церковь уже тогда, когда она тыкала фитильком свечи в огонек лампады.

          ...Наконец, свеча зажглась, и она, увидев свое отраженье в стекле, покрывающем икону, поправила шапочку, сдвигая ее чуть набекрень. Один раз, когда они были с мужем в Риме и зашли, прогуливаясь, в огромный собор, она вот также ставила свечу перед большим распятьем. Там было все как-то возвышеннее и строже: играл прекрасный орган, респектабельная публика сидела за узенькими партами, сквозь цветные витражи пробивалось солнце, и все располагало к созерцанию.

          – Вот, «Заступница усердная», Матерь Божия, – вдруг подергала Ирину за рукав Пелагея, показывая на большую икону, – она сегодня именинница, Казанская-то, ей и поставь. Она поможет.

          О чем она тогда просила? О чем думала? Весь мир принадлежал ей, и она чувствовала клавиатуру жизни, как хороший пианист. «Я могла бы управлять этим миром, лишь нажимая на нужные кнопки! – любила повторять она. – Но мне это неинтересно. Я люблю экспромт, крутой вираж, неожиданность». О, тогда она была совсем молода, беспечна, прекрасна – прохожие на улицах оборачивались. О чем, собственно, она могла тогда просить? Что ей было нужно? Ах, ничего-то, ничего-то ей не было нужно: она ставила ту свечу только так, чтобы ярко горела, бескорыстно – совсем иначе, чем эти нуждающиеся, замороченные люди. И потому, конечно, ее свеча была угоднее Богу и горела выше и светлее других.

          Она огляделась: церковь была узкая и длинная, с высоты, прямо из-под купола смотрел большой грозный образ Спасителя. Одна рука его была поднята вверх с величественным двуперстием. В другой – Он держал раскрытую книгу, в которой было написано: «Заповедь новую даю вам – да любите друг друга». Народа было много – настолько, что нельзя было пройти между богомольцами, не задев кого-то рукавом или полами широкого плаща: все какие-то бабы, бабки, дядьки, старики – коричнево-серо-черные. Всякий раз, когда старушечий хор затягивал «Господи помилуй!» или «Подай Господи!», они крестились и кланялись.

          Особенно потряс ее один еще не старый, но седой растрепанный человек, довольно интеллигентного вида, похожий более на опустившегося художника, чем на страстотерпца: он кланялся и крестился с таким неистовым рвением и в таком темпе, что она, следя за ним взглядом, вдруг почувствовала усталость, словно самим своим наблюдением участвовала в его поклонах и тратила на них энергию. Он с такой силой ударял себя тремя перстами в лоб, в грудь, а потом – то в правое, то в левое плечо, что материя на его ватнике истончилась, изменила цвет, а на левом плече и вовсе прорвалась. Ирина решила, что это, должно быть , особый род самобичевания, и посмотрела на него даже с некоторым уважением, ибо любила все, превышающее норму.

          «Странно все-таки, – подумалось ей, – почему они все чего-то просят, просят, кланяются, бьют челом, клянчат – подай, да подай? Как это корыстно, эгоистично, унизительно, наконец! Все-таки есть в этом что-то низменное, холопье». О, она никогда бы не могла оскорбить Бога своими просьбами, она никогда бы не унизила Его своим утилитарным отношением! В самом деле, – усмехнулась она, – Он же не завхоз! С Ним-то, по крайней мере, можно было бы не торговаться: вот я тебе сейчас поклонюсь, а ты мне сделаешь то-то и то-то! Надо же и самим доказать Богу нечто, пополнить Его полифонию собственным голосом, приложить какие-то усилия ума, души и воображения, вступить с Ним в полемику, наконец!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю