355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Тихонов » Операция в зоне «Вакуум» » Текст книги (страница 9)
Операция в зоне «Вакуум»
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:11

Текст книги "Операция в зоне «Вакуум»"


Автор книги: Олег Тихонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)

Глава 9

В шестьдесят третьем году я впервые после войны снова побывал в Вознесенье. Забрался в разрушенный финский дот типа «вепсский замок», вспомнил всех ребят, одноглазого коменданта Хейкку по прозвищу «Пират», сержанта «Красный сапог», мастера оборонных работ финского коммуниста Корренпяя.

Остатки дота находятся на территории бензохранилища. Выбираюсь из дота, а старуха-сторож тычет в меня ружьем:

– Ты как сюда попал?

– А я еще в сорок третьем году сюда залез. Только вылезаю, мамаша.

Бутылкин.

1

Раз в неделю их водили в кино. Являлся в Красный Бор штатный воспитатель в чине лейтенанта Вилхо, долговязый, стучал кулаком в перекрытие рамы, плющил о стекло не по фигуре упитанный нос: «Раус, раус!» – Вилхо постигал язык великого союзника.

Три дома вдоль дороги, где расселились по деревням матвеевосельгские, горнешелтозерские, рыборецкие. Через дорогу баня и ее обитатели – старик Лучкин, Федя Толстый.

Строились. Шли мимо управления оборонных работ, мимо церкви, через мост, на правый берег Свири – туда, где напротив лагеря военнопленных трехэтажный очаг культуры.

Вилхо был педант. В его педагогическом багаже имелось все – от Песталоцци до председателя финского сейма Хаккила. Он говорил цитатами. Длинный его палец при этом выразительно расставлял в воздухе кавычки, запятые, восклицательные знаки.

– Почему, спрашивают его воспитанники, для нас школ не открывают?

Вилхо вытягивает палец, ставит кавычки:

– «В основе всякого знания лежат его элементы (два тычка пальцем): форма, число, слово». Песталоцци.

– Какая форма, господин лейтенант, – солдатская?

– Под формой, – спокойно разъясняет Вилхо, – подразумевается умение измерять, под числом – считать, под словом – говорить. Этого для вас достаточно.

Воспитательную свою миссию Вилхо изложил ясно, кратко:

«Население Восточной Карелии нуждается в настоящее время в суровой руководящей руке постоянного воспитателя». Инструкция Генерального штаба финской армии… Почему, спросите, нужна эта суровая руководящая рука постоянного воспитателя? – снял перчатку и показал эту самую руку. – Отвечаю:

«Русская человеческая масса под руководством цивилизованного человечества могла бы быть очень хорошим военным орудием, из нее можно было бы создать первоклассное колониальное войско. Она будет также прекрасной дешевой рабочей силой, если усердно применять кнут и поддерживать безжалостную дисциплину». Журнал «Суомен кувалехти».

– Маразм крепчал! – вежливо резюмировал Бутылкин.

А в общем Вилхо был парень на все сто – достаточно честен, уверен в себе: сказано – воспитано. Внемли ему, мотни головой, и он тебе друг, защитник. Только не обижай его улыбкой. Скептицизм ему чужд, неприятен.

– Бальябин! – выкрикивает Вилхо.

– Бальбин заболевши. С градусником лежит.

– Принеси градусник.

– Так он остынет, господин лейтенант.

– Тогда в окно покажи.

Федя Реполачев бежит. В окне два пальца с градусником. Бальбин перестарался: 39,6.

– Гут, – кивает Вилхо.

Колонна уходит в сумерки. Над мостом косые росчерки ракет. Вдали, за Оштой глухо дышит фронт. Там докрасна раскален закат.

– Разрешите докурить, господин лейтенант, – закашливается Бутылкин.

На крыльце клуба с ним остаются пятеро: Яша Фофанов, Федор, Петр Бутенев, Миша Кузьмин, Кузьма Поликарпов.

– Спокойно, – оглядывается Бутылкин. – Пошли!

Нырнули за угол. Справа темные окна лагеря военнопленных, слева военная комендатура, дом полиции. До бани-прачечной метров семьсот.

В бане-прачечной почти сорок девчат. Гуляют, стервочки, с финнами.

– Катька, говорят, на сносях, – строгий голос Миши Кузьмина. – Мы, ребята, как – будем сразу морды бить или сначала общее собрание?

– Сначала общее собрание, – предупреждает Бутылкин. – Во-первых, которые гуляют, отдельные. Во-вторых, девочки политически заблуждаются. Надо им объяснить, что это дело чреватое.

Кузьма Поликарпов не только глуховат.

– На сносях – это, Серега, как это?

– А вот так: с ней пошутили, она и надулась. Понял? Не понял, вон Бутенев объяснит, он женатый. Тише!

Впереди показался велосипедист. Дороги ему было явно маловато – вихлял. Колесом почти уперся в живот Бутылкина. А Сергей ударом ноги свернул колесо на сторону…

С земли поднимался начальник полицейского участка Пролетарского района Олави Парккинен.

…В участке заколочена досками нижняя половина окна. На стене рядом со схемой Вознесенья неведомо как попавшая сюда «Лунная ночь» Куинджи. За узким столиком сонный капрал писал третью страницу допроса.

Ребята стояли лицом к стене; руки за голову. За спинами Парккинен.

Сержант-то был герой. На темной безлюдной улице набросились на него шестеро красных бандитов, стянули с велосипеда, подмяли, но он, сержант, вступил в борьбу и самолично доставил бандитов в участок.

– Неправда.

– Молчать!

– Неправда. Никто вас с велосипеда не стягивал, не подминал… Водка свалила, – рассердился Бутылкин. – Никто вам не давал права в пьяном виде людей давить… в карельский народ стрелять. Мы жаловаться…

В спину уперлось дуло, и Сергея выгнуло, приклеило животом к стене.

– Молчать, – тихо, убийственно тихо советовал Парккинен. – Вот так, вот так.

Дуло пошло по спине скачками стетоскопа, замерло под левой лопаткой.

– Дышите глубже, глубже. На что жалуетесь?.. На что, собака, жалуешься? – рявкнул вдруг и за руку развернул Сережку лицом к себе.

Он был на голову выше, без бровей – ушли под форменку. Зуб сверкал. Глаза с пьяной накипью в углах.

Щупленький Сережка молчал. Одолевал гримасу боли. Попросил:

– Возьмите меня за левую руку, господин сержант. Меня за правую нельзя, я… художник… Мне генерал Свенсон картину заказал… Командующий седьмой армии – слышали?

Парккинен руку отпустил. Бутылкин бережно перещупал пальцы, мучительно, как подкову, выпрямил кисть, покачал головой. Пока он наводил инвентаризацию конечностей, высоко оцененных самим генералом Свенсоном, произошло два важных события.

На пороге возник Вилхо. Тут же с криком вбежал посланный за ним полицейский.

– В бараках бунт! – кричал. – Бунт, там бьют… Хейкка просит взвод… Полицию бьют!

Поднялся сонный капрал, выскочили из дежурки полицейские. Парккинен распорядился:

– Этих запереть! Ты и ты! – оставил двух полицейских. – Остальные – за мной.

– Эти – мои! – ревниво, но достаточно твердо заявил лейтенант Вилхо. – Мои, и они, сержант, со мной пойдут. Я, сержант, разберусь в своем хозяйстве сам…

– Это нехорошо – самовольно бегать к девочкам, – обиженно говорил Вилхо. – Я лишаю вас права посещать фильмы в течение трех недель. Три недели недоверия. Я слишком добр, слишком!..

Не мог Бутылкин знать, что завел в этот вечер одно из самых важных для подполья знакомств.

Не пророк был и встретивший их Бальбин. Ругался.

– Историю, – сказал Бутылкину, – левой ногой не делают. Авантюрист ты и дело провалил. За такое хулиганство в других местах под трибунал – понял?

Не утерпел, похвастался:

– Смотри сюда.

– Куда? – не разобрал Сергей.

Бальбин задрал голову – под левым глазом красовался отменный синяк.

– Это ты меня, в личной ссоре, больного, лежачего, из слепой звериной ревности – понял?.. Эх, братцы, какая кадрель была!

2

«Больному и лежачему» Бальбину выпал в этот вечер черед дежурить в казармах финских рабочих. Это были саперы – политика с уголовщиной: судимые, лишенные после заключения гражданских прав и в том числе права на оружие в этой войне. Было их около трехсот, это они тянули через Свирь деревянный мост.

– Построите мост, и вы свободны, – говорил им одноглазый Хейкка.

Свобода значила для них равное с другими право на убийство во имя великой Финляндии, и они, естественно, не спешили становиться солдатами.

С противоположного берега регулярно били советские сорокопятки. Их огонь был на удивление точным: ни разу по мосту, все вдоль, как по линеечке.

– Нам советуют отдохнуть, – говорил в таких случаях мастер Эйно Корренпяя. – Видимо, русским мост еще не нужен, – и отводил рабочих в убежище.

Это был невысокий головастый человек с узким подбородком, широкоплечий, словно затесанный с боков на конус. «Клин» – прозвали его…

Это о нем через несколько дней после событий, участником которых стал Ефим Бальбин, сообщит в Центр Горбачев:

«Интересуемся, жил ли в СССР в 1932—35 годах финн Эйно Корренпяя и как выбыл из СССР? Сейчас ведет пропаганду в пользу Советского Союза. Не финский ли агент?

«Егор».

– Я сын фабричной девушки, – говорил Корренпяя. – Родился в городе Форсе. С двух лет мать отдала на содержание – жил в тринадцати домах. В семь лет – пастух, в шестнадцать – плотник, в двадцать – солдат. В двадцать один – за политическую работу разжалован из младших лейтенантов в обозники.

В 1932 году нелегально переброшен в Советский Союз. Школа Коминтерна, и снова подпольная работа в Финляндии. В 1936 году брошен на четыре года в тюрьму как основатель коммунистических организаций в четырех финских городах. Освобожден 11 ноября 1940 года с двенадцатилетним сроком недоверия.

Военнообязанный третьей категории, коммунист, мастер оборонных работ (три марки в день), он и был первым, кто пригласил ребят в казарму рабочих.

Сыпали на стол галеты из эрзац-муки, большие, с дыркой посередине, кубики прессованной икры в серебристой обертке. Включали Москву.

– Переводи!

Первым был Бутылкин, вторым Реполачев и вот – «кадрель» Ефима Бальбина.

– А икра та – дрянь в золотиночке, – рассказывал Бальбин. – Вязкая – зубы рвет, и соль наголющая. Я это дело выплюнул.

У Кузьмы Поликарпова рот нараспашку, ладонь около уха – чашечкой:

– Так уж и выплюнул?

– Выплюнул. Немцы, говорю, те шоколад жрут.

А тут как раз передача пошла. Про Днепр. А народу в казарме человек сто. Ковеммин! – кричат, – громче! А я говорю: «Я вам не Шаляпин, тише сидеть надо». Притихли.

А сведения, братцы, – во! Яшка, слезь с ноги, у меня там тоже ломит… Так вот, наши с ходу форсировали Днепр и закрепились на правом берегу, где Киев… Фашисты считали, что заковали Днепр в бетон и железо, превратили его… Как это?.. В неприступный Восточный вал. А нашим хошь вал, хошь не вал…

Летели в потолок подушки, в воздухе суетилась труха. Гомон, ликование.

– Жеребцы, – сказал Миша Кузьмин. – Дали бы поспать-то человеку.

Человек, о котором он радел, был Степа Тучин. С ним что-то стряслось в последнее время: спал напропалую, без памяти, словно из окружения вышел. На впалых щеках румянец вылез. Длиннолицый, черноволосый, он совсем не похож был на своего старшего брата Дмитрия. Но смутную его судьбу разделил по-братски. От позора его не отмежевался. И не согнулся вроде. А вот пришла, пригрела неожиданная и яркая слава брата, и Степан вдруг обмяк, сломился в тяжелой сонливости.

Одернул Кузьмин, и угомонились. И Ефим, сбавив полголоса, продолжал:

– Ну, перевожу себе. Слушают, как маму, которая из города приехала. А из приемника говорят: ни одна армия в мире не форсировала раньше такого мощного водного рубежа, как Днепр, с ходу, да еще на таком широком фронте. Вот, мол, Наполеон несколько раз ходил через Дунай. А что ему не ходить-то было, Европа и не рыпалась. То же в первую мировую войну с немцами – румыны в армию Макензена виноградом кидались. И в эту войну немцы не столько форсировали Днепр, сколько обошли на смоленском, гомельском и еще каком-то направлении. Значит, не было раньше примера, чтобы… И тут началось…

Ефим вдруг забрал в кулаки одеяло.

– С улицы дверь шибанули, оглядываюсь – полиция, солдатня с автоматами. «Ни с места!» – кричат. Полицейские, те сразу к приемнику, я его и вырубить не успел. И вдруг – сапог летит, лампа на приемнике – всмятку. Зажмурился, а глаза открыл – ослеп. Темно. Барак ходнем ходит, трещит чего-то… Какой-то тип фонарик включил, электрический, – я его хрясь, он мне – хрясь. А тут меня сзади схватили, аж поперек. К окну приволокли и спустили. Я, само собой, обратно лезу. Мне сверху-то – бац: дурак, говорят, беги, пока кости целы…

В общем, ребята, классовая борьба в бараке была, – закончил Ефим, – а чем дело кончилось, не знаю…

– С Пролетарской стороны Парккинен на помощь пошел. Задавили пролетариат. Наверно. А факт – революционный, – заключил Бутылкин [17]17
  Несколько лет назад в Петрозаводске гостила группа финских антифашистов. Среди 35 коммунистов был и Эйно Корренпяя.
  – Осенью 1943 г., – рассказал Корренпяя автору, – буквально через несколько дней после событий в бараке, Советская Армия сделала неожиданный рывок на Свири, в районе Лепсямя. Ночью саперы были подняты по тревоге. Им выдали оружие, и они открыли огонь в воздух – в знак протеста против отправки на фронт... Из-под Лепсямя вернулись всего 35—40 человек из трехсот.


[Закрыть]
.

…Не спалось в эту ночь – отбило сон начисто.

– Я это шоферство брошу, – сказал Реполачев. – Больно пользы много.

Федор спал на одной кровати с Бутылкиным. Рядом, тоже на досках, устланных бумажными мешками, – Бальбин с Фофановым.

– Грузчиком пойду, банщиком.

– Не все ли равно? – откликнулся Бутылкин. – Ты и за рулем грыжи не нажил. Вот мостик рвануть – это было бы политически грамотно.

– К мосту не подступишься, – голос Бальбина.

– Еще как подступлюсь! – Сергей оперся на локоть, убежденно добавил: – Четверку надо.

– Какую четверку?

– Обыкновенную. Два бревна крест-накрест. Связать, а под низ – взрывчатку. Пустить от бани, по течению, шнур поджечь. А дальше оно само – четверка за «быки» зацепится. Взрыв. Щепочки…

– Здорово придумал, – сказал Реполачев. – Если бы ты рисовать бросил, из тебя бы, может, человек вышел.

Идея была и в самом деле великолепная, и не хватило бы, видно, ночи говорить, если бы не сбил горячку Бальбин:

– Тут, ребята, дело серьезное, тут шутки в сторону.

– Какие шутки!

– Такие – самостоятельность. Николаев ясно сказал: мы не диверсанты, мы разведчики. И точка. С этим делом к Тучину надо.

С этим делом, как известно, и пришел к Тучину Степка.

Глава 10

«Зимой от следа никуда не убежишь», – сказал Тучин.

Решили оборудовать место в хлеву самого старосты. В маленьком отсеке для овец мы и устроились. Вдоль стенки с крохотным окошечком положили сено и накрыли половиками, в середине – ящик, заменяющий стол, у стены напротив – наша рация…

Жить у Тучина было опасно. Мы понимали, что подвергаем риску не только семью Тучина, но и всю деревню. Финны жестоко расправлялись с теми, кто скрывал партизан. Например, при нас провалился разведчик А. И. Баранцев, всю его семью посадили в тюрьму. Схватили разведчика В. И. Бошакова, отца его посадили, а потом замучили до смерти».

Сильва Удальцова. «Воспоминания радистки».

1

Утром, едва обозначились окна, Тучин поднял Степана, послал за Колей Грининым. Втроем пошли с ружьями – горбачевские следы топтать, и на всем восьмикилометровом пути, а затем в районе базы наколесили столько, что сам Шерлок Холмс не разобрался бы в этой снежной письменности.

В полдень, придя в комендатуру, староста неподдельно удивился новости: накануне в девять вечера – сообщил Аарнэ Мустануйя – солдаты окружили на Мундуксе партизанскую землянку, забрали плащпалатки, парашюты, пустовавшую и, видать, недавно покинутую землянку сожгли.

Вечером трагедия обернулась фарсом: каратели ходили по деревням продавали партизанское имущество, в том числе корыто, вырубленное Мишей Асановым.

Начинались дни, когда и стук в дверь – событие…

29 ноября решились передать из овина первую радиограмму:

«База обнаружена. Устроились у Тучина. Продукты бросайте координаты 00—26, южнее Сарай-Ярви километр. Бросайте на сигналы два фонаря «Летучая мышь» и один карманный с 24 до 2 ночи. День сообщите точно. Связь ежедневно в 15 часов».

«Егор».

В хлеву появились домино, карты, свежие финские газеты. Листок «Северное слово» сообщал о создании специальных частей для борьбы с партизанами – «Олонецкой освободительной бригады», Десятого карательного полка, кавалерийских полков «Уусимаа» и «Хяме». Комментировался приказ начальника армейского корпуса Е. Арто. Первый пункт:

«Каждый командир отвечает за то, чтобы партизанское движение кончилось. Для этого назначать возможно большее количество дозоров по дорогам, на местах, где имеются сенокосные и рыбацкие избы, в которых могут ночевать партизаны».

Ночами женщины – Маша, мать Тучина Софья Михайловна, мать Горбачева Авдотья Ивановна стирали белье, стряпали еду… Светка проговорилась соседке Матрене Реполачевой: «У нас корова ест на первое суп, на второе кашу».

Гайдин спрашивал о судьбе своей радистки Дуси Тарасовой. Тучин сообщил ему то, что знал от Ориспяя; из Кашкан Тарасову перевели в Петрозаводск, судили, приговор – вечная каторга. Сейчас она в Киндосваарской тюрьме. «Фанатичка, – говорил Ориспяя, – ведь ее отца в тридцать седьмом году репрессировали и, кажется, расстреляли».

Староста спускался в овин утром, в обед, вечером. Глаза и уши райкома, изолированного в сырой полутьме, он знал цену информации и не скупился на детали.

Поп Феклист, рассказывал, сорвал воскресное богослужение; напившись, преистошным басом затянул с амвона:

 
Ты, милашка, ангел мой,
Пойдем в солдатушки со мной.
 

Церковь опустела. Отец Феклист получил десять суток гауптвахты. Садясь в полицейскую машину, странно благословил мирян: «Не верьте, о люди, что по водам можно ходить, аки по суху. Не верьте!»

Вели Саастомойнен, доложил, снова уехал в Хельсинки на месячные курсы комендантов. Воспользовавшись этим, сформировал из своих людей группу углежогов и направил ее в Янигубу: по слухам там стояли шведские патрульные части и несколько батарей береговой обороны. С группой ушел на свое первое задание Коля Гринин.

Пересказал, как в Залесье жаловалась Николаеву молоденькая лотта-учительница:

– По приемнику сообщают одни ужасы, хоть выбрасывай.

– Зачем выбрасывать, дали бы мне. Поиграть.

– Бери. Только сходи к Юли Виккари. Скажи ему, мне скучно. И страшно одной.

Однажды Тучин принес в овин и высыпал на ящик ворох писем. «Проверь-ка, райком, почту, – сказал, – а то без Саастомойнена тут никакого порядка нет…»

Дарье Медведевой писал из Финляндии хозяин ее пленного сына Сергея:

«За сочувствие к партии Ленина вашего сына взяли в лагерь. Высылаю полный расчет – 125 марок».

Матвей Засеков жене:

«Дорогая Полечка, поздравляю с ангелом-хранителем… Бог даст, вернусь… А ты, Полечка, самое себя блюди, чертова баба. Не то, бог даст, вернусь, ребров наломаю изо всей строгости закона».

Писал из плена Василий Макарович Реполачев:

«Смотри, Аннушка, собирайся в лес скоро. Белофиннам, как есть, предвидится капут».

В письмах, в новостях – ожидание перемен. Ободренные затворники провели в хлеву конкурс на лучший почерк. Павел, устроившись за ящиком из-под галет, размножал листовки. Тираж ему дали немалый – 70—80 экземпляров в день. По вечерам он раскладывал свежие выпуски Совинформбюро на стопки: Бальбину для Вознесенья, Николаеву для Залесья и Матвеевой Сельги, Герчину для Янигубы и Шокши…

Кончался декабрь третьего года войны. Тучин медленно входил в колею обычной, внешне беззаботной жизни. Человек привыкает ко всему, сказал он себе, если знает, что то, что он делает, нужно и неизбежно. Он привыкает и к ожиданию смерти, если знает, что есть вещи хуже смерти. Хуже – трусость, хуже – предательство, хуже – эгоизм. Он сказал это себе с чувством, близким к наслаждению, хотя и понимал: Феклист-то прав – нельзя ходить по водам, аки по суху.

2

Все эти дни ближе других под рукой был Николаев. С Горбачевым Алексей сошелся стремительно.

«Гражданская честность была в нем превыше всего, – запишет позднее Горбачев, – в том числе и осторожность».

– Почему бы нам не привлечь к работе Гринина? – спрашивал Николаев в одном из ночных разговоров на кухне Тучина.

– Какого Гринина? – уточнил Тучин.

– Да оба они, Дмитрий Егорыч, что девятка с шестеркой: как ни крути – все цифра, и отец, и сын.

– Кто же, по-твоему, девятка?

– Николай – комсомолец, парень на девять десятых наш.

– Что-то маловато – девять десятых, тебе не кажется? – куражился Тучин и серьезнел тут же: «В нашем деле, Алеша, нужна боевая единица – с ба-альшим запасом в числителе!»

– Не знаю, – невозмутимо отвечал Николаев. – Я собираю кожсырье, оно ничего собой не представляет, пока его не продубят, не обработают.

– Молодец! – одобрил Горбачев.

Дуся Тарасова.

Глаза у Николаева доверчивые. Он сильно изменился за последнее время. Парень устал от одиночества и молчания, думал о нем Тучин, ошалел от надежд и артиллерийского грохота, который уже докатывался с юга. И дело не только в этом. Есть люди, думал о нем Тучин, которые ощущают ненависть как порок и избавляются от нее с торопливой радостью. Это люди для добра. И для доброго времени, к сожалению… А, может быть, просто молодые. Может быть. Война развила в девятнадцатилетних неприсущее им всепрощение ради главного: был бы наш, а какой – неважно… Когда человеку холодно, какое ему дело, что горит в костре, – палехская шкатулка или прелый навоз. Ему подай огня!..

Человек, очевидно, должен считать себя добрым, чтобы позволить себе зло и жестокость. Алексей считает себя жестоким, предполагает, что должен быть жестоким. И только поэтому до милосердия доверчив… Молодость есть молодость. И если ей выпадают такие убедительные метаморфозы, какая случилась с ним, с Тучиным, когда он на глазах превратился из негодяя в героя, она охотно возводит случай в метод.

– Дмитрий Егорыч, Агеев в комсомол просится, – сообщил, потягивая кофе, словно уже исчерпан вопрос о Гринине.

– Какой Агеев?

– Василий. Какой еще?

Тучин встал, побелели на кромке стола пальцы. Голос обуздал:

– Алексей! Агеев – агент тайной полиции.

– Правильно, агент. Был агент, а теперь будет свой человек в полиции. Он у меня уже и «Ленинское знамя» читал, и листовки читал, и товарища Куусинена читал.

– Что он знает о подполье?

– Ничего. Кроме того, что я не один… За мной, так сказать, Родина. Но и этого он не выдаст.

– Почему?

– Побоится.

– Точка!.. Точка… В комсомол, Алексей, идут не из страха. В комсомол идут не шкуру спасать. В комсомол идут на подвиг, черт побери. А Василий твой – фискал хуже Явгинена… Явгинен хоть и сволочь, но личность, у него убеждения есть… А этот же – ни вашим, ни нашим, размазня, мякина.

Отшумел и смягчился. Добавил, подумав, что он в чем-то несправедлив и к Алексею, и к Агееву: «Ну что ж, начни с Гринина, с Николая в смысле. Он только что из Янигубы вернулся». Алексей ушел довольный.

– Ты что парню голову морочишь? – спросил Горбачев.

– Ничего, ничего. Так надо, для его же пользы. Думаешь, чем дело кончится?

Горбачев поднял плечи:

– Поговорят, – сказал, – выяснят, что оба в подполье, и не поймут, зачем тебе все это надо…

Алексей вернулся ранним утром, сгорбленный, виновато разговорчивый:

– Вот так… Вот так. Детство, так сказать, вместе, а мысли врозь… Вообще-то какие мысли… Дружба, так сказать.

Привалился спиной к простенку, вывернул и нахлобучил на кулак кепку. В подкладке торчал крючок-заглотыш, и он занялся крючком.

– Вот, говорит, бог, вот порог… Выслушал, а потом говорит, вот бог, вот порог, и перекрестился, гад.

– То есть, как? – удивился Тучин.

– Натурально. Морду постную сделал, шарики закатил. И перекрестился… Гринин – младший ренегат, в общем.

– Вот те раз! – воскликнул Тучин. Вскочил, живой, юркий, кругами заходил по комнате и качал, качал руку, словно она вдруг не к месту расшалилась. – Вот те раз! – повторил. – Что скажешь, секретарь?

Горбачев, видно, не знал, что ответить. Молчал. Смотрел на Алексея добродушно, почти с нежностью.

3

Должно быть, Николаев сильно недоумевал, когда через день Тучин провел его коридором за лестницу, пропустил в квадратную дверь коровника и, подталкивая сзади в парную темень, тяжелым шлепком однорукого согнул его вдвое и втиснул в узкий, как собачья конура, овин. Где-то далеко впереди, у заткнутого сеном окна, лучилась лампа. Алексей знал, что его лицо хорошо высвечено, но сам все это время пока его дружелюбно хлопали по спине, по плечам, не видел ничего. Наконец, Тучин зажег вторую лампу, поставил ее на облезлый коричневый сундук с кружками проволоки вместо петель. Первый, кого Алексей увидел, был сидящий напротив Коля Гринин. Ему что-то говорил, склонившись, Удальцов, Коля кивал головой, поминутно отправляя на затылок длинные волосы и там слегка притирал их растопыренной ладонью.

Николаев понял все – чего тут не понять. Ему подсунули разряженную мину, а он вообразил, что смертельно рискует. Ему подсунули разряженную, чтобы он не подорвался на настоящей. Какие тут могут быть обиды – что вы? Какие обиды? – уверял он себя, а на душе было так, словно его завели на минное поле и на прощание сказали заботливо: «Между прочим, земляники в этих местах – завались!»

Он снял кепчонку и принялся за крючок. Он-таки доконал его, вырвал. А крючок распрямился. Оттопырив губы, сунул его в рот и осторожно сжал зубами – работа, которую с плохими нервами не выполнишь.

Удальцов поздоровался очень мило – за коленку, сжал да еще потряс.

– Идешь вторым, – шепнул, – после Гринина. Вот листок для заявления. Биографию доложишь устно.

Тихо. За стенкой продула ноздри лошадь, взволнованно откашлялся в кулаки Коля Гринин. И больше ни звука. И Алексей вдруг сообразил, что это и есть та торжественность, которую он ждал и которой боялся. Это вот сейчас и начнется – что-то очень важное и для него, и для сидящих здесь людей. «Заявление от комсомольца Алексея Николаева», – твердил он, а дальше слов не было, разбежались. «Несмотря на то, что я нахожусь во временной оккупации… своим пребыванием… хочу способствовать…»

А Горбачев уже встал. Побритый, в начищенных сапогах, в отглаженном темном костюме, в наброшенной поверх пиджака кавалерийской куртке, с которой не расставался со времен финской войны.

– Сегодня у нас большое событие, – говорил Горбачев, – но я не буду произносить высоких слов. Благодаря товарищу Тучину у нашей рации появилось питание, и через два часа мы все услышим новогоднюю речь Михаила Ивановича Калинина, в которой он осветит положение на фронтах и подведет политические итоги прошедшего года войны. Закончив деловую часть, мы пригласим как можно больше людей, чтобы они узнали правду из первых уст. Дмитрий Егорович сообщил мне, что прошлогоднее выступление товарища Калинина начальник штаба полиции использовал для запугивания населения. «На что вы надеетесь, – говорил Ориспяя, – если сам Калинин сказал: пусть все, кто оказался в оккупации, знают, что их покарает суровая рука возмездия»… Пройдет, товарищи, время, и мы публично разоблачим эту вражескую ложь. Мы назовем имена борцов и патриотов, благодаря которым на оккупированной территории существовал и выполнял свою боевую задачу подпольный райком партии и комсомола. Как знак веры партии в преданность и неподкупную стойкость вепсского и карельского народа предъявим людям партийные билеты… твой, Алексей Николаев, твой, Николай Гринин. Время вступления – декабрь тысяча девятьсот сорок третьего года, наименование организации, выдавшей билет, – Шелтозерский подпольный райком… Вы открываете список, но за вами последуют десятки… десятки людей, готовых платить партийный взнос мужеством и ненавистью к врагам Родины… Вот, товарищи, какое у нас сегодня большое событие… Разрешите огласить заявление комсомольца Гринина…

Заявление было коротеньким, простым, и Алексей, устыдившись, тут же вычеркнул на своем листке фразу: «Перед лицом страны я клянусь отдать всю свою жизнь, кровь свою, каплю за каплей, общему делу разгрома врага». Потом он решил вообще переписать все начисто, сложил листок вдвое, оторвал черновик и машинально сунул его в карман…

Время покажет, что он не ради красного слова писал о готовности отдать кровь свою, капля за каплей.

– Родился в Ленинградской области, в деревне Тумоза. Мать не помню, отец Иван Федорович Гринин, – инвалид империалистической войны, ныне подпольщик. Когда отец привез меня сюда, в Горнее, пришлось учиться финскому и вепсскому… С четырнадцати лет начал работать в колхозе «Красный борец». Бороновал, молоко возил в Шелтозеро. Премию дали – на рубашку, в полосочку…

Коля Гринин, не по-местному высокий, тонкий, рассказывал биографию.

– В тридцать седьмом году переехали в Нилу. Отец там лесорубом был. Меня устроили на легкую – паспорта еще не было, маркировкой занимался… Нила в двенадцати километрах за Свирью, отсюда шел лес для Ленинграда… А тут война открылась, а возраст призывной. В Шелтозере комиссию прошел – годен, а в Петрозаводске врач Иссерсон нашел опухоль в ноге. Вернули. В Ниле нас и накрыли. Поселок финны сожгли, а нас под конвоем в Другую Реку, а потом в Вознесенье на работы.

– Вы с отцом русские – так? – решил не оставлять сомнений Тучин.

– Так.

– Всех русских отправляли в Петрозаводск, в концлагеря.

– У нас сортировка в Другой Реке была. И отец то ли с испугу, то ли из хитрости… он по-вепсски заговорил. Я, говорит, за вепску замуж вышедши.

Рассмеялись, первый и громче всех – Тучин. Коля помолчал, задержал на затылке прядь волос.

– Общественные поручения выполняю, – сказал. – Несколько раз ходил в разведку. Вот только что ездил по заданию Дмитрия Егоровича в Янигубу углежогом.

– Об этом поподробней, – сказал Горбачев.

– Ну, жили под надзором финна Коккониеми. Илья Медведев тут же, Петька Пироженко, хохол. Спали на нарах, а Коккониеми рядом на кровати, с винтовкой… Дмитрий Егорович просил выяснить, сколько там батарей, и особенно насчет шведов. Так батарея там всего одна, но с круговой обороной. Шведов немного – пятнадцать. Это внутрифинские шведы… Финнов в гарнизоне тридцать, правда, много гражданских финнов, человек пятьдесят, тоже с винтовками… Ну, люди работают в основном с Ишанина, Вехручья, из Шелтозера. Уголь идет для фронта, для газгенов…

Шведы живут в отдельном бараке. Ходил к ним: «В карты можно поиграть?»

– Проходи, обыграем русского купца.

– Я не купец, я товарищ.

– Га-га-га, – смеются, значит.

Повар-швед говорил: «Ненавижу войну». Порцию военную давал: «Снеси матушке». Думаю, есть у нас матушка, с воздуха угостит… Пока с ними играешь, подсунешь в кровать книжку. Дмитрий Егорович мне восемь книжек дал – «Финляндия без маски» Куусинена.

– Саатана! Откуда? – офицер кричит, его фамилия Бергсон. А солдаты читали, обменивались мнениями. Вообще шведские солдаты мне понравились. Швед зря в глаза не смотрит, а душа у него добрая.

Бергсон говорит:

– Вот скоро вас подучим, винтовки дадим – и раз-два, левой!

– Господин офицер, – говорю, – как же вы мне винтовку дадите? Вдруг я не в ту сторону стрелять буду?

– Саатана! – вскочил, ругается. – Незаряженную дадим, а после войны кирку в руки, у меня работать будешь.

– А где, – говорю, – вы после войны жить будете – под Полтавой?

– Солдаты смеются: ну шутник, – говорят…

Алексей вдруг понял, зачем Тучин их стукнул лбами: может, думает, искра божия перескочит из грининскои головы в николаевскую. Коля – артист. От природы. В нем это как искренность в ребенке. Во всяком случае, когда он перекрестился, и это ему шло… Талант. Его, Алексея Николаева, могут поставить к стенке за один взгляд. Гринин говорит, что будет стрелять не в ту сторону, и его называют шутником. Это в нем от Тучина. «Смотрите, люди, – говорил Тучин, когда его выбрали старостой, – теперь я большой человек. Не станете подчиняться – за плетку возьмусь». И люди знали, что он валяет дурака. «Судя по мне, господин капитан, вы неплохо относитесь к большевикам», – говорил Тучин Ориспяя, и Ориспяя не сомневался, что он валяет дурака…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю