355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Хафизов » Кокон » Текст книги (страница 4)
Кокон
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:55

Текст книги "Кокон"


Автор книги: Олег Хафизов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

ЗВЕНИ-ГОРОД

Самым мирным, покойным и ясным событием этого затишья стала поездка в Звенигород, к Паше Егору, единственному из “горьковских” друзей Хафизова.

Паша Егор поначалу был неестественно удачлив в литературе: он написал два лирических рассказа, сразу напечатанные, за которые его приняли в институт, но это было все, что он написал. Как многим студентам этого тренировочного центра профессиональных сочинителей, кроме тех, у кого открывалась омерзительная плодовитость, писать ему расхотелось. Его устраивал десятилетиями длящийся статус москвича, поддерживаемый искусственными пересдачами, недосдачами, переходами,

“академиями” и тому подобными финтами, которые позволяли оставаться студентом практически бесконечно, и затеряться в хмуром заплеванном здании со сталинским лифтом, открываемым, и закрываемым вручную, и стальными сетками-ловушками для самоубийц, неспроста натянутыми под лестничными пролетами. Оставаться среди тех седовласых, сиплых, закоснелых, бородатых, одичалых, что выползали из дремучих закоулков, среди существ, в которых невозможно было признать студентов такого умственного заведения, в которых вообще трудно было признать людей, обладающих даром членораздельной речи, которым поздно не то что учиться, – жить, но которые, тем не менее, числились начинающими поэтами, и более того – студентами.

Паша Егор подрабатывал, подметая дворы, кое-чем приторговывал, по-московски крутился, ложился в два, вставал в одиннадцать, ничего не писал и иногда переводил (перекладывал) подстрочники национальных прозаиков, зачитывая наиболее потешные места их производственных творений по ночам, под курево и чай. Он не глазел исподлобья, не пердел при всех, не обжирался каждый день до блевотины и не матерился при незнакомых женщинах. Он также, чуть ли не единственный в этом заведении, не был помешан на национальных идеях, тем более что происходил из Белевского района и был женат на грузинке из Батуми.

Когда-то Паше Егору, в миру экономисту и фельдшеру, пришлось работать в одном из подмосковных психдомов. Он рассказывал, как, идя устраиваться на новое место работы по проселку, встретил человека верхом на лошади. Человек спешился и, с доброй улыбкой протягивая руку, сказал: “Ну что ж, давайте знакомиться. МЕЧТАТЕЛЬ”.

Чего-то подобного этой сказочной встрече ожидал Хафизов на лесистых подступах к Звенигороду, идя пресеченной тропой мимо глиняного карьера, шишковатой ледяной дорогой мимо фабрики игрушек, мимо бывших купеческих домов, один из которых якобы принадлежал

Пашиному предку, вдоль искомой улицы, теряющей берега в разливе сумерек. Егоровский дом указали не по адресу, а по хозяйке. “Егорова

Марья, что на почте работает, Пашки Егора мать… Вона, по тропочке, иде коза”.

Через какое-то снежное поле, как бы нейтральную полосу между дорогой и домами, мимо козы и колонки он пошел к указанному дому и услышал колокольный перезвон. Звонили к вечерне, простым, полым, посудным звоном, падающим в густеющие сумерки, как талая вода в почернелую бочку, вызывающим в памяти ясное слово “склянки”.

Звенигород, колокольный звон, фабрика игрушек…

Перед сном, после трезвого ужина, они с Пашей Егором курили в утопленном чуланчике возле полыхающей газовой горелки, и Паша рассказывал о Звенигороде, о школе, о красивой двоюродной сестре, которая когда-то жила в этом доме и которой он читал перед сном свое первое произведение – порнографический рассказ, настолько явственный, что сестра, молча слушавшая в темноте, под конец не выдержала и закричала: “Сволочь, прекрати, у меня там все мокро!”

Поутру они не спеша, в телогрейках прошлись по участку, осмотрели егоровское строительство и околицей спустились к реке. На берегу, возле старого, шишковатого, почти полого изнутри дуба валялась вверх дном трухлявая лодка. Там, за рекой, стоял знаменитый монастырь, а ныне санаторий, а ныне, поди, опять монастырь, но звон шел не оттуда. Обедали без водки.

Звенигород, Руза, Савва Сторожевский, весенне-знобящие названия, надежды после десятилетнего тупика, колокола, фабрика детских игрушек, неведомая кузина, пленительное присутствие которой чувствовалось в гитаре с бантиком, в набросанных солдатиках ее сына, долгая пустая дорога между сосен и столбовой свет фар, всасывающий тряское пространство…

Господи, только бы живы и здоровы были мои дети, моя жена, мои матушка, сестра, отец. Только бы с ними не произошло ничего непоправимого, а в остальном – сам знаешь как лучше.

В те дни, перед сном, Хафизов молился Богу так же регулярно, как чистил зубы. Скоро перестал.

ТУХЛАЯ КВАРТИРКА

Со второй женой Хафизов жил на квартире, в сером бетонном доме многоэтажного квартала, возведенного таким образом, что здесь постоянно дул сильный, плотный, равномерный ветер, – почему-то всегда встречный, – преодолеть который можно было лишь упав на него всем весом и косо отведя назад крылья рук с портфелем, пакетом или чем-нибудь еще планирующим. Здесь случались непроходимые разливы талой черной воды и глинистой коричневой жижи, и пересечь их можно было унизительной эквилибристикой и скачками, все равно не спасающими от простудной мерзости промокания, либо пьяным ходом напролом, по щиколотку в грязи, под удивленными взглядами прохожих.

Но главной неприятностью был выпуск каких-то газов с близлежащей очистной станции, наползающих на квартал едкой желтой чумой во время проветривания квартиры, – зимою сотрясаемой полевыми ветрами сквозь просторные зазоры окон, дверей и плит, летом удушающую пыльными, плесневелыми, гробовыми миазмами, которые невозможно было удалить не то что уборкой – пожаром.

До того, как квартира была сдана в наем, здесь, говорят, долго умирала престарелая родственница хозяев. Бледно-голубой фанерный буфет и хромая зеленая этажерка набиты были пустыми склянками из-под лекарств, мотками ниток, катушками, шпульками, гнутыми гвоздиками, тупыми лезвиями, заржавелыми ножницами, окаменевшими мелками, обмахрившимися лоскутками, щепочками, пробочками, магнитами, железячками и, наконец, такими штуковинами, объяснения которым просто не существовало. Ночью ветер выл звериным, реактивным, тонким воем, тряс стекла и рамы, хлопал вывешенной на балконе тряпкой или отставшей фанеркой, и можно было поручиться, что там, извне, кто-то ходит и долго-долго глядит в окно.

И в этом доме, где Хафизов под тяжелым ватным одеялом смотрел поставленный в ногах микроскопический телевизор, или писал повесть, глядя на свое хмурое отражение в зеркальной стенке шкафа, между сахарным портретом Есенина с трубкой и мраморным слоном из недобитого комодного стада, или читал на балконе, сидя на низкой деревянной табуреточке, так что глаза его приходились как раз на зазор между железным поручнем балкона и шиферной перегородкой, и, отрываясь от расплывающихся букв, незамеченный, наблюдал то за горластой сходкой возле пивного киоска, то за бегающей по противоположному тротуару заплутавшей собакой колли, то за тремя девочками, игравшими в скакалки с натянутой вдвое бельевой резинкой, и в этом отдельном жилище он находился либо среди толчеи жениных друзей, либо тоскливо, безнадежно, бессрочно один, когда ни в семь, ни в восемь, ни в полночь в дверь никто не позвонит, а если и позвонит, и войдет, то обязательно не тот, вернее – не та.

Супружество отучило Хафизова от сюрпризов случайного секса.

Внешне он не изменился в худшую сторону, и красивые девушки, особенно в сравнении с привычной женой, по-прежнему вызывали у него томление, но в его желании появился такой градус, который чувствовался на расстоянии и отпугивал после первого же звонка, первого же конспиративного похода в кино. Это напряжение отпугивало, прежде всего, самого Хафизова, предпочитавшего теперь приглядываться, прислушиваться и разочаровываться в своих грезах.

Понимая, что с его уходом из половых отношений люди не перестали целовать, раздевать и тискать друг друга, он перестал верить в свое участие в этой круговерти. Это не то что возмущало его благоприобретенный морализм, а скорее не задевало, как фильм про войну, пули из которого не вылетают в зрителей.

Одна девушка, Танька, очень маленькая и узенькая, с ярко-черными смышлеными глазами, ярко-белой гладкой кожей, и страстью к словесной мороке, нравилась Хафизову издавна, с тех пор как он, еще не до конца отделавшись от первой жены, проводил ее зимним вечером до дома и был потрясен тем, что эта прекрасная заумная девочка семнадцати лет, в которую он собирался влюбиться насмерть, давно замужем.

Замужем за народным перекати-режиссером лет тридцати пяти. Потом

Хафизов увидел Таньку на спектакле любительского театра сильно беременной, что не способствует романтике, и познакомился с ее общительным, бессмысленно-эрудированным рыжим милягой мужем, и научился скучать при ней, как при всех остальных.

Другие гости нравились ему еще меньше. Он относился к ним без радости, если они не приносили вина, поскольку приходящие девицы ему не предназначались и (или) не были нужны, а парни дружили не столько с ним, сколько с его театрально-общественной женой. Они пили чай на кухонном полу, когда засыпала дочь, пели свои чертовы песни про липовых поручиков и корнетов, слушали его прозу, спорили, орали, шутили и кадрились вовсю, часов до трех ночи, и перетащить жену с их коммунального пола на его индивидуальный диван можно было лишь арканом или изгнанием всего колхоза в целом.

Ребята! Особенно нервировала чета из крупной, толстоногой, белолицей, вороной, по-еврейски несчастной Аньки, которая любила оглаживать хафизовскую жену, млела по ней и позднее, как и следовало ожидать, эволюционировала в окончательную лесбиянку, и ее кучерявого, статного, простоватого сожителя Пети, который, как считалось, побывал в Афганистане, где подорвался на мине, и в

Чернобыле, где облучился. Считалось, что, несмотря на цветущий вид, скоро он может умереть, и к нему требуется особое отношение. Однажды

Хафизов не без удивления перехватил на Пете взгляд своей жены – взгляд шуточного дерзкого вызова-призыва, которым любовники обмениваются на ранней, интересной и радостной стадии жеребячества.

И, однако, вынужден был терпеть эту половую дружбу семей.

РЕПЕТИЦИЯ ЧУМЫ

Но что-то копилось, что-то зрело и не могло не лопнуть среди этих трущихся друг о друга “ребят”, напоминавших свору бродячих собак разных мастей, размеров и паршивости, вереницей бегающих по свалке за чьим-нибудь текущим подхвостьем. И чем чище дружба, чем выше искусство и провозглашаемые идеалы, чем яснее перезвон Звенигорода, тем гаже вакханалия.

Еще в Рузе у Хафизова начала слабо, нудно побаливать голова, как однажды перед гайморитом, больницей и проколом носа. Танька, любительница заморочек с космической энергетикой, экстрасенсорикой и, скорее всего, каким-нибудь колдовством, взялась вылечить его без лекарств и больницы, что было бесполезно, но приятно. Если бы не эти

“лечебные” прикосновения к лицу, шее, груди, ушам, если бы не прижимания сзади и притирания спереди, если бы не это благовидное обжимание при всех (а можно было и выслать жену из комнаты, чтобы не мешала концентрировать лечебную энергию), если бы еще и не выпивка в ходе сеансов, они бы, наверное, никогда не перешли от мудреной глупости рассуждений об искусстве, театре и мистике к сладкому постельному делу.

Жена, находившаяся в разгаре схожих процессов, оставляла их наедине едва ли не с радостью и уходила подолгу провожать своих любимых “ребят”. Первый поцелуй случился в лифте, и, как только они отлепились друг от друга, двери раскрылись на первом этаже, и вот – перед ними сияет розовая жена с несколько смущенным недобитым афганским чернобыльцем Петей под ручку. Вы оттуда, а мы туда, – пустое совпадение, равносильное фатальной справедливости.

Когда они оказались на диване в первый раз, его приятно удивило фарфоровое свечение ее узеньких ног и яркая чернота волосяного треугольника в темноте, а также неожиданная при такой тщедушности полнота грудей с крупными темными сосками кормившей женщины. С его стороны это был яростный налет, с ее – покорная жертва. Натягивая чулки, она намеренно замешкалась на виду и спросила трогательным голоском, понравилось ли ему все это. Она-то уже спала со многими мужчинами, почти со всеми, кто ей более-менее нравился, но не получала от этого особого удовольствия. Так что, наверное, она проститутка. Он ответил, что конечно. А когда проводил ее до дома, в то же время года и в том же месте, где расстался с нею несколько лет назад, до ее беременности, его второй жены и ее первого развода, когда она была почти обречена стать его большой любовью и женой, когда смотрел на ее жалостную мордашку, в голове не укладывалось, что перед ним стоит одна из его многолетних любовных грез и от нее, от этой игрушечной крохи, у него до сих пор ломит яйца.

Их воровские встречи повторились несколько (немного) раз, когда жена увозила дочь к маме. Он тут же созванивался с Танькой из телефона-автомата, что напротив подъезда, она приезжала, пила чай, выставив на обозрение скрещенные ножки в черных колготках, потом он садился перед ней, целовал, гладил, тискал, вел на диван… Но вот признак признаков: потом ему не очень жгуче, но хотелось, чтобы она ушла и оставила его наедине с приятными ощущениями. Приходила она и при жене, и как-то явилась с одним из юных, холостых друзей

Хафизова, Антошкиным, игравшим с нею в завлекалки на полу, за чаем, вином и гитарными подпоручиками, примерно так же, как кучерявый Петя играл с хафизовской женой. Это становилось неинтересно, неэксклюзивно, и звонки с его стороны почти прекратились.

Предпоследний раз он завалил ее впопыхах, когда Танька с

Антошкиным были уже невестой и женихом, и жених успел отбежать за вином ровно настолько, сколько необходимо для торопливого совокупления в одежде. Последний же раз он пришел к Таньке домой, когда невмоготу стало терпеть веселье жениных гостей.

Они пили на темной кухне ядреную папину настойку, полы халата у нее расползлись, он стал целовать ее узкие ноги и бормотать всякую всячину. Она неубедительно ломалась (ибо, несмотря на свое

“проститутство”, никогда не подходила к делу естественно), поначалу не оставляла его ночевать, потом – не разрешала перелечь в ее постель, потом – снять с нее трусы, хотя лифчик сняла заранее и, наконец, грубо призналась, что всего полтора часа назад в этой самой постели ее имел Антошкин. Что пуще раззадорило Хафизова.

Ночь закончилась памятной сценкой. Возле, самой двери Танька поцеловала его и во время поцелуя запустила в рот припрятанный за щекою глоток вина.

– Наверное, мы не будем больше встречаться, – печально сказала она в расчете на уговоры, но уговоров не последовало.

Хафизов едва удерживался от радостного смеха. “Конечно, нет”, – отчетливо произнес он про себя. И, как племянницу, чмокнул ее в прохладную щеку.

ЧУМА

Танька обожала щекотку ревности. Она приходила с бывшим мужем к

Антошкину, с Антошкиным – к Хафизову, с еще одним общим другом – к тому и другому и третьему. Чем более открыто, откровенно и цивилизованно происходила эта свальная дружба, тем больше ей нравилось. Но только со стороны мужчин. Сама она в присутствии соперниц бесилась, как янычар.

Зачем она впервые привела к нему Елену? Кого-то чем-то испытать, кого-то чем-то задеть? Испытание, во всяком случае, прошло неуспешно для нее.

До этого Елена попадалась на пути Хафизова дважды. В театральной студии, из которой произросли почти все персонажи этого фарса, она все время отбегала в сторону и возбужденно разбиралась с самым мускулистым, хотя и невысоким, и угрюмым из околотеатральных парней.

Страстная ранняя любовь вообще раздражает, когда разворачивается напоказ, да к тому же Елена в студии носила гладкую прическу и очки, придававшие ей слишком учительский, недостаточно проститутский вид.

Второй раз Хафизов узнал ее среди молодых специалисток своей конторы, смешливой стайкой пьющих газировку в компании удалых остроумных молодых специалистов. Она была одной из тех, кто мелькает перед тобой раз-другой на дню, в очереди во время обеда, на торжественном собрании, в коридоре, с кем невозможно познакомиться, потому что работаешь на другом этаже, в совсем неинтересном, немолодежном отделе, за чьей поплавковой попой возвращаешься с работы домой, пока сумеречная толкучая улица не разведет в разные стороны, потому что ты жалкий, трезвый, серьезный трус, обреченный вечно спать с нелюбимой подругой-женой.

Елена садилась в автобус через две остановки после него, с толстой, бойкой, модной крашенной в белое подругой, а выходила на остановку раньше и шла на работу в том самом голубом плаще, в котором потом бегала к нему, но здесь так ничего и не произошло, а потом она начала заметно беременеть и дурнеть, и Хафизов уволился.

Танька привела Елену совсем другой: по-школьному юной, фигуристой, луноликой, румяно-фарфоровой. Теперь она слыла не участницей любовных скандалов, а матерью и приличной женой, едва ли не впервые вышедшей в люди без бдительного мужа, но на вид была проститутственна именно настолько, чтобы на нее все время хотелось смотреть. В ней появилась притягательность красивой дешевки, о которой известно, что она вряд ли чересчур затаскана. Потом, когда

Хафизов окончательно зачумился любовью к ней, ему приходилось то и дело вздрагивать на улице от голубых пальто, алых шарфов, вязаных шапочек и рукавичек, в которых ходила не только она, но и половина двадцатилетних девушек города.

Во время прощания в дверях Хафизов пожал ее руку в алой, словно обмакнутой в артериальную кровь, рукавичке, и она тиснула его руку в ответ. Да, вот еще: когда они в тот вечер каким-то неизбежным чудом остались вдвоем на диване и стали разговаривать о чем-то благородном, посреди самых глупостей он как-то нелогично ее поцеловал, а после долгого, персикового поцелуя она протянула свое жеманное “прекрати” (прекратсии).

Но настоящая чума разразилась не сразу, а недели через две. На новогоднем вечере у Антошкиных он увидел Елену неожиданно

(ожиданно-ожиданно) для себя, хотя, конечно, надеялся на встречу, только и надеялся на нее. Елена была в коротком черном платье из льнущей материи, с глубоким вырезом на спине, в черных ажурных чулках, сквозь крупные ячеи которых просвечивало фарфоровое тело, вся такая солнечная, теплая, и виляла при ходьбе, как настоящая шлюха. Во время подготовки праздничного стола она вот эдак провиляла своей компактной попой по пути на кухню, Хафизов и Антошкин, так сказать, не сговариваясь, впили свои взгляды в это зрелище, она вдруг обернулась, поймала их взгляды, и все трое рассмеялись.

Во все время пира Хафизов, как бы для просмотра теле-шоу вооружившись очками, рассматривал Елену и так и сяк, и особенно снизу (вилка, знаете ли, завалилась), в месте змеиного переплетения ее ножек, превзошедших самые томительные ожидания. Удалось исполнить и несколько головокружительно-тесных, почти неподвижных танцев, продолжавшихся в виде статического объятия уже после окончания музыки. Во время этого столбового стояния Елена терлась об него животом.

Позднее, когда ее гулящий муж и его бойкая жена куда-то разбежались, он подловил Елену на кухне и прихватил по-настоящему, исцеловал весь рот до самого нёба, жаркие щеки, теплую шею и прохладные колени, истискал мягкие грудки, изгладил твердые ляжки и добрался до тугого бугорка, после чего их связь стал делом удобного случая. И уж под утро, когда все повалились и стали засыпать, они вновь оказались рядышком, он посмотрел в ее темно-серебряные глаза и сказал тихо, но разборчиво: “Елена, я люблю тебя, я тебя обожаю”.

Эти слова подействовали на него возбуждающе.

При этом ему показалось, что от двери отшатнулась чья-то фигура, и он почти готов был поручиться, что это был ее муж. Да, это был

Стаутман. И до самого конца всей этой чехарды у Хафизова не было твердой уверенности в том, что этот малый, такой агрессивный на вид, его не услышал.

ЯРОСТНЫЙ МУЖ

Много позднее, когда все улеглось и Хафизов перестал набирать номер Елены даже в пьяном виде, когда стало трудно вообразить, из-за чего разгорелся сыр-бор, он встретил Стаутмана на троллейбусной остановке, вернее, Стаутман встретил его, узнал и обрадовался как родному. Делить им больше было некого: с тех пор Хафизов пережил любови и покрепче, а Елена, вроде, стационарно жила с кем-то очередным, и уж во всяком случае – не со Стаутманом. В троллейбусе они разговорились. Стаутман, как все знакомые, счел необходимым сказать, что читал статейки Хафизова в газете и они ему очень нравятся (особенно такая-то, не менее паскудная, чем остальные), о себе же сообщил, что работает преподавателем в том самом институте, который закончил, и заодно лезет в районную политику, но и без его сообщений было заметно, что шалопай, терзавший жену ночными загулами, а родителей – выкрутасами с “колесами”, превратился в ответственного члена общества, то есть, как многие перебесившиеся карьеристы, загнал свою дурь с поверхности вовнутрь.

Во всяком случае, выглядел он довольным и здоровым, а не таким напряженным и хмурым, каким казался в качестве сторожа жениных прелестей. Можно было даже подумать, что он питает к Хафизову что-то вроде ностальгической нежности, как к существу, некогда бывшему физической надставкой его возлюбленной, впитавшему часть её драгоценных соков, его молодой любви. Казалось, еще чуть-чуть, и они станут обмениваться подробностями своих отношений с общей женщиной, а там, глядишь, махнут вместе делить кого-нибудь еще, но совместный путь занял всего две остановки, а когда пришло время выходить,

Стаутман нечаянно попал себе в больное место. Он спросил:

– Ты куда?

– К проститутке, – просто так ответил Хафизов, чтобы сказать что-нибудь лихое, и понял по мертвеющему лицу Стаутмана, что хватил не по той клавише. Как он мог забыть, что Елена тогда жила именно на этой остановке?

Елена была из тех женщин, что предпочитают излишнюю честность в отношениях с мужчинами, то есть, любят терзать возлюбленного не столько недомолвками, сколько излишними подробностями. Не сомневаюсь, что она многое рассказывала Стаутману, а пересказчицы, которых она усиленно провоцировала, радовали красивого мужа подруги намеками. Тем не менее, прямых доказательств измены не было.

На первых порах ее буквально палкой нельзя было прогнать домой.

Засидевшись в гостях, она звонила мужу и, при пособничестве хафизовской жены (ой, какая же я дрянь-девка), нахально отпрашивалась у Стаутмана на ночь, более того, располагалась спать рядом с Хафизовым на полу кухни, в то время как удобно ослепшая к происходящему жена, также по-дружески, укладывалась в комнате с

“ребятами”.

Однажды Елена, нарочно поссорившись с мужем, сбежала пьяная с какого-то общесемейного торжества, несла какую-то чепуху насчет готовности к жертвам, требовала ответных доказательств, громко смеялась, валилась на снег и, одним словом, вела себя тягостно даже для прохожих, так что можно было разозлиться, если бы не ее шалая красота и зудящая цель встречи. К счастью, она не стала больше пить, а он наоборот выпил принесенную ею бутылку вина, так что они более или менее сравнялись. Часов до одиннадцати вечера они провели в комнатке его друга, снятой под швейную мастерскую, на диване, заваленном рулонами, лоскутами, нитками, ножницами, лекалами и заготовками вещей. Она ходила по комнате в расстегнутой джинсовой курточке и просвечивающихся колготках, так что на всем виду были ее грудки с бледно-розовыми сосками – не маленькие и не большие, а как раз под ладонь, потом надвинулась, наткнулась на него, вышагнула одной ногой из чулка и, садясь ему на колени, спросила:

– Ты так пробовал?

Вдруг Хафизов что-то забормотал, что-то понес, а она, запинаясь от собственного дыхания, прыгая все чаще и резче, прервала его:

– Не на-до го-во-рить.

Через день после того, как Хафизов вернул ключ гостеприимному хозяину, тот упрекнул его, что “кто-то из них его подкладкой вытирал пизду”.

Встречи становились все чаще, все откровеннее. Дошло уже до требований взаимной верности (заведомо невыполнимых при живых-то супругах), до выпытывания, выведывания и терзания, дошло, одним словом, до наркотической зависимости, временно снимаемой только очередной дозой, и Хафизов с ужасом приговоренного ждал развода и кошмара очередного брака с самовлюбленной пустышкой.

Елена звонила, забегала и сбегала к Хафизову отовсюду. Вместе с женой и двумя детскими колясками они заходили к нему на работу: две неразлучные подружки, одна краше другой, и два ангелочка в колясочках. Они мило гуляли втроем. Но совсем по-европейски не выходило.

На дне рождения Таньки, куда вслед за Еленой пришел неохотно прозревающий, хмурый Стаутман, не обошлось без переполоха.

Опьяневшая Елена отказалась идти со Стаутманом домой. “Я останусь здесь! Прекратсиии! Я никуда не пойду!” И когда у честного мужа кончились аргументы, он дал Елене затрещину. Все разорались, куда-то побежали и стали друг друга ловить, Хафизов бросался на Стаутмана, который почему-то оказался на верхней лестничной площадке подъезда, но попал в слишком крепкие объятия одного из Елениных экс-друзей, а в результате накачанного и, чего греха таить, внушительного

Стаутмана неожиданно поколотил совсем не спортивный, добрый, благородный пончик Антошкин. Поколотил до посинения. Наутро разукрашенный муж обвинил в побоях Елену (он, наверное, правда не помнил, чьих рук это дело), а ей пришлось доказывать мужниным родителям, что “ее ручки – не отбойные молотки” и она не в состоянии была нанести супругу таких увечий при всем желании.

На этом чехарда не закончилась. После потасовки начались какие-то прятки, в результате которых Хафизову было велено стоять и ждать

Елену за дверью соседнего подъезда, хотя не очень-то уже хотелось.

Долго ли, коротко ли, а через некоторое время пособники привели заплаканную, припухшую Елену, бурно бросившуюся ему на грудь. Ночью, когда тревога стала стихать, он лежал на Елене в темной кладовке

Танькиной квартиры, постепенно отогревался, расслаблялся, погружался в головокружение, а за стенкой тем же самым скрипуче занимались

Танька и Антошкин, как вдруг разразился звонок, громкий, бесконечный, противный звонок, серия звонков, переходящих в кулачный грохот по двери. Это явился Стаутман, изрыскавший весь город в поисках вольнолюбивой жены.

И вот, на очередном отчаянном звонке, когда обезумевший Стаутман с замиранием сердца прислушивался к непоправимой тишине за дверью, а его жена потела под мужчиной, находчивый Антошкин велел Хафизову быстренько одеться и перелечь на диван, а голую, бесстыдную от страха Елену взял в свою супружескую постель и спрятал под одеялом.

После чего открыл дверь безумцу.

Прорвавшись, Стаутман осмотрел все кровати в доме, окинул мнительным взглядом бугристое, растрепанное ложе любви хозяйки, обыскать которое не решился, и подошел к дивану с одетым мужиком.

– Хафизов, ты? – спросил он, тряхнув мужика за плечо.

– Я, – недовольно повернулся якобы разбуженный Хафизов.

– Извиняюсь, – смутился Стаутман.

Алиби было обеспечено. Это был единственный случай, когда они провели в постели вместе целую ночь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю