355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Хафизов » Кокон » Текст книги (страница 2)
Кокон
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:55

Текст книги "Кокон"


Автор книги: Олег Хафизов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

СЕРАЯ МАШИНА

Хемингуэй считал, что самое мертвое наименование смерти – немецкое слово Todt, но он не знал славянских языков. Я видел словацкую игральную карту, на которой изображен скелет бабы с косой и написано “смрт”. Как будто смерть убили повторно, выпустив из неё дух гласной и заткнув для страховки отдушину конечного мягкого Т.

Это слово произносится смертельно стиснутым ртом.

Не думаю, чтобы Хафизов знал о смерти больше других людей. Он был свидетелем и соучастником смерти не чаще и не реже обычного мирного человека, который никогда не был на войне, не работал в милиции, больнице и морге. Но я также не думаю, что смерть становится понятней, если ее наблюдаешь или производишь несколько раз в день.

Скорее – наоборот.

Хафизову запомнилась одна смерть, которую он нашел по пути от дачи к трамваю. Было это ранней осенью, когда народ таскает яблоки, но еще не прёт картошку, а оставаться на даче одному, в тишине, крадущейся и перешептывающейся, за окном, принимающей в темноте угрожающие, человеческие облики, уже и холодно, и тревожно, и не так приятно, как он надеялся, отправляясь работать. Тем более что и повесть, которая начиналась так споро (успевай записывать), странице на сотой, когда бросать жаль, вдруг налетела на невидимое препятствие, и персонажи стали вести себя так, словно им все равно, куда пойти, что делать и думать, или вовсе ничего не делать, не думать и не говорить. Одним словом, она превратилась в бесплотный мозговой вымысел, который при некоторой сноровке можно продолжать вечно, но лучше прекратить.

В апатии Хафизов возвращался домой по асфальтированной тропке между бурьяном обочины и бетонной стеной заповедной территории телевышки, под полуразобранной проволочной сеткой, навешенной на тот случай, если из эфира вдруг вывалится телезвезда, бронемашина, пепси-кола или секс-бомба, которыми, как фантомами, напичкано цивилизованное пространство. Под солнцем было совсем еще лето, но солнце быстро пряталось, и налетал зябкий ветер, и вспоминался плащ.

Издалека он увидел поперек дороги тревожно-необъяснимый предмет – женщину или, скорее, старуху в чем-то темном, с подложенной под голову клетчатой сумкой и вытянутыми по бокам руками. Редкие прохожие обходили её, как лужу, перешагивали, чуть не наступали и сердились на это неприличное препятствие, через несколько шагов оборачивались, но только ускоряли после этого шаг. Если лежит, значит, надо.

Тактично обойдя эту подозрительно опрятную старуху (чью-то бабушку) с немного оскаленным ртом, но спокойным, благолепным выражением лица, Хафизов отошёл, как все, шагов на десять и резко повернул назад.

Женщина была мертва, для уяснения этого не нужно было ни опыта, ни специальных знаний. Слишком ровно она лежала для живой, слишком мирно для пьяной.

С неожиданным профессионализмом Хафизов поднял её руку и пощупал пульс. Скорее – измерил температуру, потому что пульса не обнаружилось, а вялое запястье оказалось холодным как рыба, как змея.

– Всё. Умерла, – сообщил он кому-то, возникшему рядом по общему правилу возникновения толпы.

– Звоните в милицию, – велела одна из тех, кто всегда знает, что делать другим.

– Вызвали уже. Видите, сумка под головой, – ответил некто осведомлённый.

– Пьяная! – рассудил дачник из непьющих, понял свою ошибку, осерчал и ушел.

Действительно, труп был расположен так удобно, что Хафизов не мог быть его первооткрывателем. Вскоре прибежала и знакомая бывшей женщины из ближнего поселка, с разбегу запричитавшая, заголосившая:

– Маня (или Катя, или Соня, или Люба), на кого ж ты нас покинула!

Когда любопытство стало иссякать (минут через пятнадцать) и зрители, за исключением соседки, да чем-то привязавшегося Хафизова, начали смущенно дезертировать, у кювета остановился серый грузовик с дощатым кузовом. Прежде чем Хафизов направился к шоферу о чем-нибудь договориться, тот вылез из кабины сам в сопровождении двух пассивных милиционеров.

– Кто покойников не боится? Помогите погрузить, – по-человечески попросил сержант.

Оставшиеся зрители отводили глаза.

Казалось, что обращение с трупом для серых парней – занятие еще более непривычное и неприятное, чем для Хафизова, а может, оно было слишком привычным. Сначала они не могли как следует взяться, потом – как следует поднять, и, если бы Хафизов не подхватил страшно отяжелевшую женщину под мышки, её бы отволокли за ноги, головой по земле, как мешок с цементом. Её даже не удосужились расположить посреди кузова, а приткнули с самого края, так что нога не давала закрыть борт. Борт закрывали сообща, силком, как если бы с той стороны упирались. Сумку забросили следом.

Расходясь, все испытали облегчение и повеселели.

ПОВОД ДЛЯ ПРОЗЫ

Еще не дойдя до остановки, Хафизов почувствовал, как на него что-то снисходит. Потом он убедил себя, что из покойной женщины, которая по его домыслу была хорошим, славным человеком, изошла некая добрая, мирная суть, избравшая его ближайшим местом обитания. Иначе то же самое можно было объяснить терапевтическим видом смерти, произошедшей пока не с тобой. Как бы то ни было, он ощутил густой, наркотический покой, а вслед за тем хаотические темы неудачной повести сложились в стройный хор. Все встало на места простейшим, единственно возможным образом.

“Интересно, – думал Хафизов, – смогу я описать свое состояние, когда узнаю, что смертельно болен? Или верно изобразить смерть самого близкого человека, например…” Дальше у него не хватало духа договорить самому себе, хотя он прекрасно знал, что имеет в виду.

Таким пределом, дальше которого не смело шагнуть воображение, а сон, и бред, и дремучий душевный страх заступили давно, была смерть детей: гробик, настолько маленький и легкий, словно его изготовили не для человека этого мира, а для разбившегося ангела, смертный крик раздавленного во дворе внезапно выскочившей машиной трехлетнего пушистого мальчика, мирный, домашний кувшин с цветами, поставленный не на столе, а на перекрестке, возле бетонного столба, вызывающий своим несуразным видом монотонное удивление – зачем он здесь, почему никто не крадёт? – когда вспоминаешь оброненную кем-то фразу: “Вчера здесь машина сбила девочку”.

Или тот вечер в обществе конторских товарищей, когда один из самых нудных, вредных и придирчивых экономистов за рюмкой водки (под вечер, под самый темный и бредовый вечер) вдруг оказывается человеком и начинает признаваться, что очень любит детей, но детей у него не будет, потому что жена не может рожать, а их первая девочка умерла в возрасте четырех лет. Когда она заболела, поздно ночью, во всем их захолустном районе оказались вырванными телефонные трубки, а из отделения милиции, где он попросился позвонить, его просто выгнали, когда же он всё-таки дозвонился (поздно, как чуял, что поздно), и вернулся под утро домой, жене даже не понадобилось ничего говорить: он всё понял, как только увидел её во дворе. “Вот как они, маленькие, убираются за несколько часов”.

Стоит ли исчезающая жизнь какой-то прозы? Можно ли такое о детях?

Господи, прости.

РЕЛИГИЯ

Поначалу религия была вроде хобби, темы для мудреного разговора – и литературного сочинения, претендующего на глубину. Потому что, сводя тему к Богу, вы сразу сводите ее к самому главному, а заодно с нею – и самого себя. И сразу, еще до углубления в вопрос, бросались в глаза очевидные вещи. В каждой из религий есть много приемлемого, часто общего для всех, но обязательно есть и что-то такое, всегда особенное, что перечеркивает все хорошее, но выдаётся верующими за главное, в противоположность другим религиям. Для того чтобы как следует уверовать, надо постоянно тужиться, а чтобы перестать – достаточно быть естественным. Скажу определенно: совсем без профессиональной религии, то есть, без регламентированных обращений к Богу и его земным посредникам, без особых регламентированных ритуалов, собраний, поведения и питания вполне можно обойтись всю жизнь. Но без естественного поведения, с которым борются религии, жить тошно, а может – и незачем.

Хафизов обратился к тому, что ближе всего – к Евангелию и христианству. Сложностей с таким обращением не было, поскольку в моду как раз вошла пластинка про Христа – “Иисус Христос – суперзвезда” и книга про Христа – “Мастер и Маргарита”. У Христа было несколько достоинств: длинные хипповые волосы, эффектные гуманистические притчи, которые можно цитировать, независимость и крамольность, но был и серьезный недостаток: если воспринимать его всерьез, нельзя было постоянно пьянствовать и спать со всеми девками, которые хоть немного симпатичнее гиппопотама.

В то время предметом его литературного фанатизма был Хемингуэй.

Раскусив Хемингуэя сам, он пихал его всем своим знакомым, даже если они не в состоянии были произнести его имени.

Сначала о “Мастере” заговорил Закатов, джинсовый, бродячий, полууголовный (на первый взгляд) студент, который учился в пивной, а жил на каких-то непонятных квартирах с такими же экзотическими студентами. Они сидели на дворовой скамейке, ногами на сиденье, пили из каменно-тяжелой бутылки липучее вино, и в черной небесной высоте вздыхали шипучие липы, а на противположной скамейке перешептывались девушки – не такие с которыми спят, а такие, с которыми зачем-то вместе таскаются, – когда Закатов вдруг оказался не таким болваном, каким следовало быть.

Он рассказывал о “Мастере”, которого (представляете?) специально ходил читать в библиотеку. В библиотеку! О каком-то коте, если я правильно понял, величиною с бегемота, который говорил: “Маэстро, урежьте, пожалуйста, туш” и “извинить не могу”, о каком-то попавшем под трамвай Берлиозе, который почему-то не был композитором. О

Христе, заметьте, ни слова. Когда Хафизову попалась копия романа на листах в целлофановом мешочке, ему не очень понравилось сходство с фельетонами двадцатых годов и исторической, фиктивной, фальшивой беллетристикой, и он не мог понять, почему половина книги прошла, а никакого Фауста, то бишь, Мастера и Маргариты нет как нет. Потом он стал не меньшим обожателем этой книги и изображенного в ней Иешуа, чем Закатов и другие.

Был еще один вариант Христа, вернее – христианства, которого, вроде, и не касалась вся эта морока, все эти загадочные умолчания и многозначительные изречения, для которого рок-Иисус был таким же идолищем развратной молодежи, как срамной Купер, запихивающий в задницу удава, а музыка оперы – таким же отвратительным грохотом, как любая современная музыка. Это была настоящая, не умственная, профессиональная религия, религия для похорон.

Впервые Хафизов попал в церковь на Пасху, когда это было интересным и немного рискованным приключением. Было то пьянящее время года, когда одни ещё ходят в зимних шапках, а другие перешли на пиджаки. После закрытия кабака они со своими компаньонками впали в праздничную, молодую, смешливую толпу, валившую в кладбищенский переулок подобно демонстрации. На повороте к церкви произошел затор, вызванный, как выяснилось, милицией. В этом и состояло приключение.

– Тебе можно. Вы проходите. А ты ушел, – фильтровал милиционер по таким сугубо индивидуальным признакам как возраст, стиль одежды и степень опьянения. Часть компании успешно просочилась, другая, на

Хафизове, застряла, как он ни задерживал дыхание.

Дворами, через кладбищенскую стену, обрушенную, словно обгрызенную в одном месте, они перебрались в своих тугих клешах сами и перетащили обмирающих девушек, дремучим кладбищем прошли на церковный двор. Бесконечное, непонятное, томительное стояние в толпе, среди пьяной переклички и перебранки, неприличия хулиганок и шипения “настоящих”, топтание, толкание и ожидание легендарного развратника, чудака и церковного хориста с нехристианской фамилией

Крамер, который должен выйти с процессией, докуривание сигарет и раздача свечек… и вдруг, неожиданно чисто и ясно до слез, ликование колоколов, и мощное, траурное, могильное пение, и словно что-то кончилось, или прорвалось, или обошлось. И отпустило внутри.

Всё в той же грубой давке они поднялись на второй этаж церкви, где эффектный поп со сцены что-то рокотал и пел на специальном языке, местами почти понятном, очень густо и красиво до мурашек, а все, как по команде, крестились и кланялись в положенных местах.

Хафизов, раз попал сюда, тоже крестился и кланялся, стараясь подражать и не выделяться, и готов был провалиться от стыда за переговаривающихся в голос подружек, и положил на металлический поднос немного денег (копеек двадцать пять), но в какую-то очередь не пошел.

И это было всё. Больше в программе не было ничего, ни на следующую Пасху, ни через год, ни через десять лет, когда он покрестился, проштудировал Библию и попробовал делать всё то же по правилам. Никакого облегчения, кроме того, что сам из себя вытужил, никакого впечатления, кроме красивых костюмов, декораций и пения артистов хора. Пришел, сделал, как положено, заплатил за работу людям – и отваливай. Нет денег – получи бесплатно.

В ту ночь, в Гоголевском сквере, к нему подошла губастая, слюнявая блядь по имени Ляля, которая считалась сифилисной.

– Христос воскрес! – сказала Ляля и присосалась к Хафизову огромной пастью.

После этого он целый месяц думал, что заразился, но не ответить на священный пароль не мог. Воистину воскрес!

ВЕНЕРИК

Той весной он не болел еще ни разу, но постоянно слышал венерические истории. Вот, мол, целая компания вернулась из поездки на Оку вся трипперная, потому что (шутка или как?) по реке плавали гонококки, такой-то известный фарцовщик с таким-то известным наркоманом вместе заразились сифоном от одной бабы, а вот такого-то, известного хулигана, видели в автобусе по пути в диспансер и т. д.

Этого не стеснялись, наоборот. И скоро недостаток опыта был наверстан.

Летом он повторно, и теперь удачно сдал экзамены в пединститут. И мама предложила им с сестрой, втроем, провести отпуск в Одессе, по так называемой курсовке, когда питаешься по талонам в столовке, называемой здесь похабным словом “едальня”, а спишь в бетонном общежитии для повышения чьей-то запойной квалификации на пыльной, самосвальной, промышленной окраине, где по земляным улицам и буграм бегают стаи бродячих псов – и с жуткими воплями дерутся по ночам.

Одесса показалась никакой не раскрасавицей, как обещали песни и рассказы многочисленных почитателей этого города. По пресловутой

Дерибасовской, узкой и, надо сказать, грязной улице, ветер гнал пыль, бумажки и мусор, в каждой из многочисленных подворотен липучие спекулянты норовили что-нибудь всучить – и всучили-таки маме под видом “батников” два насмерть запакованных десятками булавок целлофановых пакета с самопальными рубахами салатного ситца.

Неприязнь к городу усиливали знобящий ветер – поплавать и позагорать почти не удалось, – непобедимые прыщи (хоть серной кислотой их трави), наплывы вялого зуда на кончике, а также угрюмость оттого, что надо повсюду ходить с мамочкой, а не с шальными хулиганами, как дома.

Каждый, особенно молодой человек, отправляясь на отдых, мечтает о приключении, о знакомстве с молодежью противоположного пола, которая возьмет его в компанию, о сюжете для интересного отчета друзьям, но в этой убогой поездке самой достопримечательной была встреча на пляже с двумя тульскими девушками, немного знакомыми по сборищам: одной высокой, плоской и красивой на лицо, со стриженными желтыми волосами, и другой, полноногой, крупноватой стриженой брюнеткой, ненамного хуже. Девушки поглядывали на Хафизова с соседних топчанов на пляже и, как выяснилось позднее, узнали его. Желтенькая попросила открыть бутылку с лимонадом, Хафизов зацепился пробкой о топчан и лихим хлопком ладони, как недавно научился, сделал это с первого раза… Вот и всё приключение.

Но и после возвращения с юга он отправился в больницу не сразу.

Консультантов было предостаточно: одни считали, что никакой это не трипак, а то бы он не мог мочиться от боли, другие уверяли, что самый настоящий трипак и ему надо поскорее взять паспорт, сесть на пятый автобус, доехать до конца, зайти в пятый же кабинет (только не в третий, где лечат сифилис), и здесь-то у него возьмут анализы и подписку о воздержании.

Началось уже время учебы. Для прохождения уколов (два раза в день, каждый раз больше часа езды туда и обратно), приходилось пропускать занятия; Поспевал он, в лучшем случае, ко второй паре, каждый раз оправдывался больницей и каждый раз у него требовали из больницы справку. Пока он действительно не принес старосте справку с треугольным штампом диспансера.

А во вторник, когда у ребят был выходной под названием “военная подготовка”, а у девушек – медицинская учёба, на которой перед ними в морге разделывали трупы, он встретил в автобусе венерического маршрута всю свою девичью группу, – ехали в одну сторону. Девчонки чуть не уписались от смеха, – то ли догадались, то ли так. У них в этом возрасте происходят какие-то химические реакции, действующие на мозг, как трава марихуана. По отдельности, кстати, они так не смеются.

МЕЖДУ СНОМ И ЯВЬЮ

Позднее, когда Хафизов встречал своих облысевших, обрюхативших товарищей по институту, оказывалось, что они воспринимали то время как прекрасную, беззаботную пору, которую хотелось бы вернуть, – единственное времечко, когда они жили по-настоящему. “Помнишь, такой-то залез на колени памятника Толстому, что во дворе института, и пил там прямо из горла. А проректор-то, который потом стал ректором и умер, заходит в аудиторию, прямо достает пробку из пепельницы и спрашивает: “Что это? Плавский, я спрашиваю, что здесь написано?” А Плавский подносит пробку к самым очкам и отвечает:

“Здесь написано “Винпром”, Анатолий Анатольевич”. А Наташка Свинева с подружкой зашли в туалет, а там возле унитаза спит мужик. Подружка испугалась, а Наташка перебросила ногу через него и пописала перед самым лицом. А пивную называли пятым корпусом, хотя корпусов было всего четыре, потому что на большой перемене все студенчество перемещалось туда. А Эдька Шпанов всегда спорил, что выпьет кружку пива за три секунды, а выпивал за две с чем-то, но проспоренные деньги ему не отдавали. А Бяло-то, помнишь, который каждую неделю отпрашивался на похороны живой бабушки – майора милиции и знал наизусть имена всех министров абсолютно всех стран от Берега какой-нибудь Собачьей Кости до Исландии, как он снял комнату и в первую же ночь обожрался денатурата и насрал посреди ковра…”

Все это было так, да не так. Подобные разговоры напоминали восковой муляж наливного яблока со следами зубов глупого первоклассника. Истинное же чувство времени было маета, ожидание без надежды и возбуждение без радости. Что-то наподобие того нытья в животе, которое возникает при нежелании куда-нибудь идти и что-нибудь делать. И, от постоянного принуждения и нежелания, сонливость, когда, если бы родители перестали погонять, проспал бы пятнадцать, двадцать, сколько угодно часов.

Если первая пара была каким-нибудь малозначительным предметом, наподобие русского языка, и если учитель этой дисциплины не слишком жестоко мстил за пропуски, Хафизов делал вид, что встает

(“Московское время семь часов сорок минут. В эфире – “Пионерская зорька”!”), а когда родители расходились по работам, укладывался опять. При этом его преследовал кошмарный грохот втыкаемого ключа и неурочное возвращение отца, но этот вечно ожидаемый звук гремел только в полусонной галлюцинации.

Хафизов научился видеть сны, больше того, вызывать их и устраивать продолжение, если сон прерывался на интересном месте.

Поздним утром сознательное управление сном достигало такого мастерства, что этот кинороман и сном-то нельзя было назвать.

Прекрасно понимая, что находится в нереальности, Хафизов вытворял то, что в реальности нормального человека невозможно: дрался, убивал и насиловал. И наслаждение получал вполне реальное.

Девушка, вызванная сном, не всегда была персонажем дневной жизни, имя могло быть от знакомой, а образ неизвестно, от кого. Бывало, сладкие чувства вызывали недостойные существа, днем презираемые, чем недостойнее, тем слаще. Бывало, хотя и реже, что женский образ вообще отсутствовал, а снилась, например, стрельба с ярким пламенем из короткого толстоствольного револьвера или полет по-над электрическими проводами ночного макета-города с заглядыванием и проникновением в окна, где он избивал (протыкал) присутствующих. И пробуждение, когда все уже сладко ломило, а иногда уже дергало и било горячим током, и он дожидался конца поллюции наяву. В отличие от своего рукотворного аналога, явление это было чистое, радостное, не оставляющее раскаяния, ибо это было явление природы, а не результат слабоволия, в котором не принято признаваться.

Что бы там ни вспоминали друзья, а количество настоящего секса было ничтожно мало. Много было скитаний по городу, в поисках самого дешевого из вин.

Однажды Закатов познакомил его со своей однокурсницей, белесой, гладкотелой девушкой с блудливыми прозрачными глазами, по имени

Света. При посредственной внешности она обладала бесстыжим умом и крошечной тугой дырочкой, которая, вопреки народным поверьям, отнюдь не разносилась от частого употребления. С нею Хафизов совершил невиданный по наглости поступок: ночью приехал на дачу, где отдыхал отец, и попросил его погулять где-нибудь часа полтора.

Света сразу вытряхнула его из штанов на диван, а потом, когда он пыжился и обливался жарким потом, иронично смотрела на него снизу своими светлыми, ясными глазами с игольными зрачками и потешалась.

Казалось, этот процесс ее только смешил, и непонятно было, для чего она предается ему так часто, с прямо-таки астрономическим количеством мужчин. Когда Хафизов отделался и предложил собираться, она сказала:

– Зачем? Пусть папа присоединяется.

Наш викторианский папа.

Другая, чернявая, мелкая, шерстистая украиночка, кроме черных трагических глаз имела то достоинство, что жила в собственной комнате квартирного общежития. Как-то он остался у нее после пьянки с танцами, а потом, как себя ни корил, наведывался с издевательской редкостью, когда приспичит спьяну, и скрывался с первыми ударами радиокурантов – в шесть часов ноль-ноль минут, не попивши чаю, до следующей попойки.

Дала она с первого раза, но каждый раз изводила его лицемерным деревенским целомудрием, каждый раз требовала уговоров чуть не до рассвета, пока он не отворачивался к стене. Тогда наступала ее очередь тормошить и требовать. И как бы в награду за щепетильность,

Господь наградил ее, костлявую крошку, огромным дремучим влагалищем.

К боковой стенке стола, расположенной как раз напротив Хафизова, когда он от нее отворачивался (“Ты закончил?”), была прикноплена журнальная вырезка с изображением двух пухленьких детей и надписью по-украински “Защита детинства”. Она была ужасающе сентиментальна и чадолюбива, и постепенно начала шантажировать Хафизова мнимой (или настоящей) беременностью.

Проконсультировавшись у знакомого доктора, Хафизов узнал, что невозможность аборта – выдумка, и отказал ей в резкой форме.

И на десерт, года через полтора, он явился сюда со своей будущей

(первой) женой, когда тяга была в самом разгаре и негде было приткнуться. Таня (если ее звали так) сначала обалдела от изумления, а потом раскричалась, как положено разъяренной хохлушке. А он, интересно, чего ожидал? Ночлег они нашли в еще более странном месте

– у Греты Ивановны, бесполой, безмужней, неряшливой интеллектуалки, бывшей его институтским куратором и первой читательницей литературных проб.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю