Текст книги "Кокон"
Автор книги: Олег Хафизов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
АГОНИЯ
Мой друг сказал мне незадолго до смерти: “Я совсем ничего не помню. Даже не помню, как первый раз ебал жену”. Ему было тридцать пять лет, как Хафизову сейчас, и с тех пор я воспринимаю такую амнезию как знак отмирания, отплывания, отъединения.
Хафизов как раз неплохо помнил первую встречу с первой женой, помнил последнюю ночь с этой, уже ненужной женщиной, но последнего своего дня со второй женой, последней ночи, последнего разговора…
Судьба словно подкралась сзади и ударила его палкой по голове. А последнее событие в памяти относится к нескольким минутам до удара.
Елена казалась все вульгарнее, все мельче с ее благородными рассуждениями о себе, и тема совместного проживания становилась все навязчивее. Чем упорнее она доказывала, что она не такая и на самом деле может быть идеальной женой, тем очевиднее становилось, что именно такая, а по некоторым признакам и хуже предыдущих. Под постоянным наблюдением ее красота несколько облупилась, хотя телесная тяга от привычки только росла. Семья Хафизова, очевидно, закончилась, но переходить надо было не из одной клетки в другую, а на простор, на свежий ветер.
Учуяв такое дело, Елена выбрала самое надежное оружие, ревность, которая вскользь задела цель, отлетела рикошетом обратно и угробила эту непереносимую любовь в целом, к общему удовольствию заинтересованных сторон.
В ходе любовных встреч, которые сводились к хождениям по знакомым в поисках койки, выяснилось, что Елена живет неподалеку от Аньки, и, как ни противно было видеть дружелюбную харю предполагаемого любовника своей жены, более подходящего места для безопасных случек, увы, не было. Это было настолько удобно, настолько рядом, что, в конце концов, Елена сделалась чем-то вроде Анькиной подруги и зачастила в этот дом, всегда полный похотливой молодежи.
Однажды у Аньки набралось довольно много всякого полутворческого люда. Водку пили на кухне – кто за столом, кто на полу, кто на подоконнике, кто на коленях чужого мужа. Не успел Хафизов закусить, как сзади на него навалилась бойкая, рыжая, яркая сибирская девка, она занавесила его своими пышными волосами и стала целовать большим, мокрым, бесстыжим ртом. К сожалению, ничего путного с Сибирячкой не вышло, их заигрывания сошли на нет, но ревнивая Елена взбесилась и демонстративно удалилась в соседнюю комнату с афганским чернобыльцем
Петей, о котором раньше говорила, что прикоснуться к такому идиоту противно (и я просто не представляю себе, как твоя жена может с ним спать). Они находились за стеной достаточно долго, а когда Елена, наконец, явилась, – Хафизов только и ждал этого, чтобы не уйти зазря, – он попрощался со своей подругой по двойному несчастью, вечно траурной Анькой, и отправился домой, не удостоив любовницу прощанием, несмотря на виноватый вид.
Этот хороший поступок дался Хафизову не так легко, как хотелось бы. Часов до трех ночи в голове змеились бесконечно расширяющиеся хороводы мыслей о том, чем она может заниматься в его отсутствие, и бесполезно было увещевать, перекрикивать их мудрыми доводами, что, мол, все равно ты решил ее бросать и тебе должно быть все равно, чем, где и когда она будет заниматься в этой и последующих жизнях, – скорее это забота ее мужа, которому, он возвращает ее из проката. И тут незадачливый Стаутман, как ни странно, пришел на помощь его истерзанному мозгу. Он помог соорудить шаткую, но годную на худой конец гипотезу насчет того, что Елена не посмеет остаться у Аньки на ночь, убоявшись мужа своего.
Однако с первыми проблесками сознания чертова любовь стала припекать с новой силой, и Хафизов, ругая себя и свои торопливые ноги, срывающиеся на бег, раньше чем свет бросился к Аньке.
Все гости лежали по местам: мальчик к мальчику, девочка к девочке, но, сами понимаете, это ни о чем не говорило. Не спрашивая о Елене, как будто она интересовала его меньше всех, он сел в кресло, закурил и стал осыпать выморочными утренними каламбурами похмельные головы недоспавших девушек. Тем временем из кладовой появился Петя, а из другой двери – припухшая, виноватая, непростительно круглолицая Елена в своих джинсах в талию, которые он когда-то любил, а теперь узнавал на каждой торговке, и пестреньком свитере, подчеркивающем развитые плечи, которые могли быть и поуже.
Нет, я не помню последней ночи Хафизова со второй женой, моя отшибленная кошмаром непрерывного скандала память выдает вместо нее сплошное бельмо, пятно небытия гораздо худшего, чем черная дыра слепоты. Худшего даже, чем ничто. Но последнюю встречу с Еленой я запомнил, потому что она недозрела.
Елена была существо белокожее, фарфоровое. Она ненавидела прямой, яркий солнечный свет не только из-за псориазной болячки на икре, мешавшей летом ходить без чулок и загорать. Будучи женщиной в крайней степени, она любила отражать свет правды, рассеивать его и искажать зеркалом чертовой романтики, чертова благородства, чертовой сентиментальности, так, чтобы у вас не оставалось ни малейшего сомнения в том, что она сука (свет правды все-таки шел!), но какая именно сука, где, когда и сколько раз, вы бы не узнали никогда.
Чтобы вы торжественно подтверждали, что она не такая изо дня в день, как угодно ее нарциссизму, а она оставалась вечно недоказанной, недоказуемой сукой.
– Что с тобой было ночью, часа в три, не вчера, а позавчера?
Что-нибудь чувствовал? – спросила Елена, когда они закрылись в спальне.
У Хафизова захолонуло сердце. Именно вчера, именно в это бессонное время у него возникло некое подозрение, близкое к уверенности. Через ночные дома, через декорации кварталов, через весь игрушечно-уменьшенный город ему передалось, что, несмотря на клятвенные заверения, несмотря на благородное возмущение его недоверчивостью, сейчас она любится со своим молодым, мускулистым, рьяным мужем, с не меньшим механическим смаком, чем сам он со своей женой. Это передалось ему столь же определенно, как если бы он получил сообщение по телеграфу.
– Ты не был с женой?
– Был. Как-то нечаянно.
– Я почувствовала. Часа в три. Я заснула и совсем ничего не соображала, а он воспользовался и взял меня. Долго-долго не слезал… Самое противное, что ему понравилось.
И все-таки, ее косвенность, ее лицемерные компромиссы с естественной простотой были необходимы, потому что после нескольких мгновений гонгового боя в ушах и ватной отдачи, в сердце перед ним на кровати оказалась совершенно чужая женщина. И она вела себя слишком нормально, чтобы на нее сердиться.
СУДОРОГИ
Омертвевшая семья продолжала болтаться, подобно болячке, на нескольких невыносимо болезненных живых волокнах. Эта горе-семья с самого начала в буквальном смысле сотрясалась судорогами, но с тех пор, как Хафизов перестал предпринимать усилия (против себя) по ее спасению, у семьи не осталось ни одного шанса. Полечив больного каждый на свой лад, от своей болезни, оба лечащих врача, Хафизов и его теща, решили, что больному лучше умереть, каково бы ни было его мнение. И все же семья не умирала, как не умирали выброшенные кошки, несмотря на всеобщее решение об их смерти.
Приступы, приливы, припадки разрушения каждый раз, еще до свадьбы, сознательно исходили от А. А. Что-то в ней зрело нарастающим зудом, наливалось и изрыгалось целой серией детонирующих истерик, подвергающих опасности самые жизни участников этого психического антагонизма. Казалось, в одной клетке поселили двух животных, по природе естественных врагов, обитающих в разных средах, скажем, в небе и в болоте, питающихся разной пищей, скажем, грызунами и травой, достаточно крупных, чтобы не быть убитыми и сожранными друг другом, и вынужденными опекать некое беспомощное гибридное создание, не умеющее ни летать, ни ползать, ни убивать, ни пастись, и бесконечно скулящее от своей обреченности.
В первые же недели их встреч, когда Алена была резвой кудрявой хохотушкой, выпускающей шуточные коготки и затевающей детские забавы, его сразу поразили, во-первых, приступы ее непреодолимой трусости перед матерью, которые в раздутом виде напоминали его подростковую агрессивную трусость перед отцом, и, во-вторых, истерики с рыданиями такой продолжительности и силы, перед которыми меркли сцены его первой, достаточно психованной жены.
К примеру, Алене надо было позвонить вечером домой и предупредить мать о том, что она остается ночевать у подруги. Она просила сделать это сначала одну подругу, потом другую, и, наконец, даже Хафизова, что было окончательным безумием с точки зрения конспирации. Когда самая положительная из девушек набирала номер А. А. и спокойно, убедительно объясняла происходящее, будущая мать-в-законе (бурный, глухой, несговорчивый голос в мембране) ни в какую не хотела ничего понимать и требовала, требовала к телефону свою собственность, забившуюся в дальний угол комнаты, пока та не подходила, как на плаху, молча не выслушивала длительное обвинение и молча, с убитым видом, не клала трубку. После этого Алена принималась взхалеб, с завыванием, рыдать, биться, бросаться куда попало, а иногда и убегать, часто перебирая короткими ладными ножками. Ее ловили, усаживали, укладывали, пробовали урезонить и убаюкать все разом и поочередно, разжимали ей зубы, пытались влить воду или втолкнуть таблетку, действовали каждый своим, единственно правильным, проверенным способом, до полного изнеможения самого успокоителя, но успокаиваемая продолжала биться и взвывать полчаса, и час, и другой, и третий. Бороться с этим было бесполезно, но и бросать было нельзя, поскольку у нее, говорят, болело сердце, и однажды вот так, от ранней любви, она попала в больницу.
Ее мать страдала и искусно пользовалась подобными же припадками, хотя и не такими сильными и, так сказать, более взвешенными.
Истерики безотказно действовали на дочь (мама очень, очень больна, у неё постоянные боли), передавались как зараза, как лесной пожар, и не только слабонервной дочери, но и ему самому, человеку скорее апатичному.
Примечательно, что это стихийное бедствие начиналось самым прозаическим, хозяйственным образом. Лежащей на диване А. А. взбредало в голову, что недурно бы покрыть весь туалет – от пола до потолка – голубой глазурованной плиткой, или приобрести земельный участок, поставить там домик и развести малину, чтобы А. А. могла качаться в шезлонге посреди всего этого благолепия, а внучка подбегать к кусту, срывать и класть в рот свои, именно свои витамины.
Поначалу А. А. доносила до “молодежи” свои мечтания в виде семейного совета, где у младших участников для понта спрашивалось мнение по заранее решенному вопросу. Затем со стороны предполагаемой рабсилы раздавалось все более определенное “нет”, а она исподтишка приступала к выполнению своих, всегда семейно-необходимых прожектов
(не для собственного блага), подспудно доводя их до необратимой стадии. Наконец, какие-нибудь шкафы уже стояли и ждали на улице, или грузовик с досками бибикал у ворот, или сохла разведенная побелка, и деньги были уплачены…
Осуществить транспортировку и ремонт, приступить к многолетнему земледелию с параллельным строительством, что-нибудь отциклевать и перелицевать… эти действия, кажущиеся вполне реалистичными в исполнении хозяйственной единицы “муж моей дочери”, послушно действующей в плановом царстве бредней А. А., вызывали у Хафизова такой же благоговейный ужас, как, например, задание немедленно приступить к постройке ковчега, нет, летательного аппарата, на котором надлежит отправиться в Японию, нет, на Луну.
Так, уже перед разводом, возникла необходимость каких-то колышков, борьба за которые велась через Алену в течение месяцев.
Согласие с колышками означало бы разметку земельного участка (втихую приобретенного), его вспахивание, наем автотранспорта, подвоз цемента, песка, щебня и других стройматериалов, среди которых особый, мистический ужас внушали балки, сотрудничество с малопонятными, хитрыми, дорогостоящими строителями, и годы поездок в нищенской одежде на загородной электричке с мешками и неловкими сумками, с рюкзаками и тележками, с трубами и досками, которые никуда не влезают и ниоткуда не вылезают, именно в те драгоценные дни, когда выдается возможность что-нибудь написать.
Разговор вокруг колышков вылился в упреки в невнимании, в нежелании сжалиться над мамой, у которой боли, в мольбу последний раз, ну, пожалуйста, сделать все, как она хочет. И, наконец, – в истерику, всхлипывания и завывания, перебежки и падения, биения на полу и каталепсию, когда вой обрывается, и Алена лежит посреди кухни с притворным лицом покойницы, а играющая дочь с довольным мурлыканьем перешагивает через ее голову. И в тот момент, когда опять надо переносить жену на диван, обтирать водой, разжимать зубы и что-то вливать, вместо жалости возникает чудовищно спокойная мысль: а может, пусть?
И вот Хафизов удирает от Алены по двору, она, ослепшая от слез, гонится за ним, догоняет, лезет и цепляется руками, он раздирает на себе майку до самого пояса, падает на траву и катается на виду у двора с криками: “У меня лопается голова! Мне всего тридцать лет! Я не хочу, не хочу, не хочу умирать!”
ПОДЗЕМНАЯ СИЛА
Хафизов не умер от лопнувшей головы и разорвавшегося сердца. Не умерла и тёща А. А., несмотря на невыносимые боли во всем теле, постоянное лечение, скорбный вид и возраст, достаточно зрелый для смерти. Умерла, повесилась Алена, с которой они к тому времени жили порознь года три.
За это время они встречались всего несколько раз. Однажды, между двумя постоянными мужчинами у нее получился зазор, она пришла к
Хафизову на работу с дочерью и предложила начать все снова. Но у
Хафизова была в разгаре сильная любовь, да и не было оснований ожидать на сей раз другого результата при тех же слагаемых. Он отказал, признавшись в том, что и без того было известно слишком многим заинтересованным лицам, – у него другая. Потом было еще несколько встреч, всегда доброжелательных, по поводу каких-то справок, подписей и процентов, не дающих покоя А. А. Каждый раз они договаривались, что Хафизов пойдет на определенные уступки – очередные колышки, а ему за это позволяется встречаться с дочерью, но каждый раз такие встречи срывались, так что у него возникало подозрение, что, в сущности, это не срывы, а запреты.
Хафизов не успел прикипеть к дочери так же крепко, как к сыну, с которым впечатления отцовства были свежее и длительнее, и быстро отвык от нее. Он не видел её года два, то самое время, когда ребенок меняется быстрее всего, и стал забывать её внешность. Однажды, перед студийным спектаклем, одна из бегающих по раздевалке девочек показалась ему знакомой. Спросить? Подойти? В соседней комнате находилась Алена, и где-то здесь же ходил ее новый мужик – довольно серый, хмурый и теплый парень без способностей, с кудрявыми (опять кудрявыми) волосами, круглыми прозрачными глазами и д'артаньянскими усиками. При появлении Хафизова в студии он напрягался и глядел волком.
Хафизов все присматривался к девочке – черненькой, бойкой, красивой и ушастенькой, – и с некоторым облегчением готов был уже признать, что ошибся, когда одна из Алениных наперсниц спросила девочку:
– Как тебя зовут?
– Полина, – ответила девочка.
– А фамилия?
– Хафизова.
Он чуть не задохнулся от сильного, почти физического удара, а после спектакля не остался, как обычно, пьянствовать с актерами, а незаметно ушел домой.
Хафизов не испытывал к бывшей жене ничего похожего на любовь или ревность, не мог, проще говоря, вспомнить о ней ничего хорошего или плохого, затрагивающего чувства. С пустым сердцем он мог сказать об
Алене, что она была славной, доброй, безвредной девочкой, принесенной в жертву неведомым, глубоким, подземным силам, питающим безумие, ужас и бред. Но эта эпитафия ровным счетом ничего не значила. Алена погибла не оттого, что была хорошей.
Один из бывших любовников Алены задним числом признавался, как во время размолвки она звонила ему и со смехом пугала, что повесится.
Перед смертью она со всей студией ходила в поход – с новым мужем и дочерью, – на редкость довольная и весёлая. Потом, на кухне, её сомлевший от водки экс-муж рассказал, что их жизнь с Аленой началась с того, чем кончилась семейная жизнь Хафизова: с колышков, разметки участков, подвозки щебня, шезлонга и собственной малины, переполненной веществами. Закончилась скандалом, истерикой и повешением в студийном подвале, откуда все как нарочно разошлись. И посмертной запиской, по которой дочь остается последнему мужу, а фактически – Антониде Анастасьевне, которая теперь сможет любить внучку без помех, бурно и целенаправленно. До смерти.
ДИКАЯ
Летом Хафизов познакомился с диковатой Анькиной сестрой, тоненькой гибкой девушкой с полной грудью, длинными желтыми волосами, бесцветным лицом и дефектом речи. Тягость их знакомства заключалась в том, что оно было устроено по предварительному сговору с Анькой и ее кудрявым афганским сожителем, компетентно оценившим и рекомендовавшим свою квази-родственницу как очень сексуальную. Все на всё были заранее согласны, но надо было, по крайней мере, изъявить желание.
Майя дневала и ночевала у Аньки, но почти не показывалась на глаза гостям и молчала, как глухонемая. Она выглядела школьницей, поверить в ее порочность было нелегко, но приятно.
Хафизов шел к Аньке в назначенный день, как на соревнования по боксу, потому что надо. Как мог, он настраивался на игривый лад, но когда их оставили на кухне вдвоем, замолчал так крепко, что хоть режь. Чем больше он себя подстегивал, тем глубже становилось молчание. Говорить было абсолютно нечего, не о чем, а наброситься на кухне на совершенно чужого человека, без всякого повода, трезвому, казалось дикостью.
Уйти он тоже не мог. На кухню заглянула сначала Анька, потом
Петя. Не обнаружив ничего интимного, сожители уселись за стол и стали пить чай. Петя, как обычно, стал забивать косяк. В это время
Майя молча вышла в темную комнату и села на коврик перед телевизором. Хафизов пошел за ней, как маньяк за пионеркой. Он подсел на дерюжку, без разговоров взял девушку за холодную руку, посидел минут двенадцать. Потом за руку повел девушку в кладовую, куда водил Елену. С её стороны не последовало ни вопросов, ни возражений. Она шла в постель, как на убой, обморочно закатив глаза и пошатываясь. Тело ее оказалось прохладным и гладким, груди – тяжелыми и твердыми. Она сразу забилась и застонала так громко, что даже среди возбуждения Хафизову стало не по себе. Конечно, это было не его дело, но все же за стеной находились старшая сестра и её фактический муж. Когда же у Майи пошел оргазм, она завопила таким громким, сверлящим голосом, что Хафизов забеспокоился о соседях и прохожих. Они могли подумать: “Вот, мол, еще одну прирезали ни за что ни про что”.
Не смея чего-нибудь требовать. Майя стала приходить, когда её вызывали, по пятницам, чтобы ровно в шесть утра героически подняться и уехать к матери в деревню. Понемногу она прибиралась и вносила в дом небольшие женские поправки. Они пили на кухне чай (Майя не курила и, к сожалению, не пила), потом молча шли на диван, раздевались и начинали отчаянный секс, напоминающий смертоубийство.
Хафизову особенно нравилось вспоминать, как она, закатив глаза, скачет на нем устрашающе резкими прыжками, ее каменные груди мотаются из стороны в сторону, а желтые лохмы закрывают половину лица. Они почти не разговаривали, и при всем желании Хафизов не мог сказать о ней простейших вещей: глупа она или умна, добра или зла, распутна или целомудренна. В их сексе был даже избыток, но когда она уезжала, не спрашивая о следующей встрече, он испытывал облегчение и спокойно досыпал до позднего утра.
ПОЛНЫЙ ВЫДОХ
Половая жизнь наладилась. Но в их отношениях с Майей было слишком мало человечного, совсем не было ревности, взаимопонимания, терзания, а был только сброс одиночества, после которого удушье продолжалось до полного выдоха, до вакуума.
Жизнь уловила это состояние Хафизова, и начала с тихой настойчивостью выталкивать его, не пускать в свои двери. Приходи в другой раз, другим человеком, – намекала она, – или не приходи вовсе. У меня и без тебя хватает живых. Это выталкивание принимало форму постоянной немощи, продолжавшейся без единого перерыва хотя бы в течение дня. Чтобы ничего не болело, не давило, не зудело. Чтобы можно было уснуть.
Зараза начиналась, к примеру, в деснах, с нарастанием переходила в нос, в ухо, в затылок, шею, спину, руки-ноги, с поверхности – вовнутрь, с кожи – в плоть и кости, оттуда – снова наружу, в виде болячек, опухолей и т.п. Ни один врач не мог бы дать название этому постепенному отмиранию, состоявшему из отдельных, вполне объяснимых болезней.
Наконец Хафизов обнаружил, что почти не может шевелиться.
Одутловатое тело приобрело желтовато-восковый оттенок и казалось чужим, в горло словно вбили гвоздь, не дающий глотать, кости ломило.
Под тяжелым, несвежим ватным одеялом пот лил из него, как из губки, стекая по предплечьям и щиколоткам не каплями, а ручьями, оставляя на простыне мочеобразные пятна. Добравшись до туалета, Хафизов удивился цвету собственной урины: из него шла какая-то темно-коричневая ржавчина, как из засоренного водопровода. Вся эта нечисть выделялась из его гнилой крови, из неисправных химических установок внутренностей.
Несмотря на полное онемение тела, половые функции, как на смех, обострились невероятно. Кое-как добравшись до телефона-автомата,
Хафизов вытребовал Майю. Девушка примчалась сразу после работы, в трикотажном платье-майке с резинкой по подолу, такой длины (вернее – краткости), что пододетая мини-юбка торчала бы из-под него сантиметров на десять. Под этим недоразумением обнаружились прозрачные трусы на тесемках, спереди прекрывающие кое-что, а сзади только разделяющие пополам мраморные булки. Такие трусы можно было не снимать, а сдвинуть. На Майе Хафизов ещё раз облился потом и лишился последних сил.
Они спали, склеившись телами, когда в незапертую дверь вломилась целая ватага. Друзья были пьяные и с вином. Голая незнакомка в постели никого не удивила.
Бражники расположились вокруг Хафизова: на полу, на диване, на груди, на животе, на горле, на мозгах и начали пировать. Они ликовали на гробе его дивана всю ночь и весь следующий день, выезжая за дополнительной водкой и друзьями, частично уходя и пополняясь, смачно, спокойно, по-домашнему засыпая и храпя, заваливая стол горой объедков, мокрыми окурками, зловонным пеплом, пробками, бутылками, ломая последнюю посуду, подъедая последние запасы. Они обменивались сплетнями, философствовали, галдели, пели под гитару, подтрунивали над хозяином и не обращали ни малейшего внимания на его просьбы принести таблетки. Это продолжалось бесконечно, вернее, длилось на одном месте без начала и конца. И лишь однажды вальяжный вожак ватаги обратил внимание на то, что лежало на диване, и с удивлением заметил:
– Гляньте, Хафизов умирает, как птичка на ветке.
Тем временем Хафизов делал мысленную перекличку своим жизненным силам. Ни одна из жизненных сил на перекличку не явилась. Что же служило источником его чахлого существования? Любовь? Надежда на успешное будущее? Забота о близких, которым его смерть принесет горе, или врагах, которых обрадует? Может, это какая-то религиозная искра, Божья сила или Божья воля, или что-то наподобие? Ничего подобного не находилось в испорченном аппарате его организма, и индикатор эрекции перестал сигналить жизнь.
“Что же я, в таком случае, делаю, продолжая жить? – интересовался
Хафизов. – В чем состоит действие моей жизни, отличающее её от смерти?” С удивлением он заметил, что сочиняет новую книгу на основе того, что происходит вокруг, и сам вопрос – это фраза из книги.
Он был похож на Шахерезаду, жизнь которой не прекратится до тех пор, пока продолжаются истории.