Текст книги "Кокон"
Автор книги: Олег Хафизов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Олег Хафизов
Кокон
Некоторые имена
изменены и забыты.
ЛИТЕРАТУРНЫЙ БАК
Хафизов учился литературе дней сорок, ровно столько, сколько занимает сдача вступительных экзаменов и первой сессии заочников, и каждый день проходил от ворот до ворот институтского двора, мимо ржавого куба для отбросов (контейнера) с надписью ЛИТЕРАТУРНЫЙ
ИНСТИТУТ или ЛИТЕРАТУРНЫЙ ИН-Т, а скорее – ЛИТ. ИН-Т, – я не собираюсь быть точным.
По левую руку от бака находилась столовая в стиле “баракко”, а по правую – тот самый учебный корпус, который называют домом Герцена.
Должен признаться, что дом Герцена (или его тетушки) был действительно приятен снаружи и уютен изнутри, а был бы еще приятнее, если бы не принадлежал институту.
В другом конусе, где находилась приемная комиссия, якобы жил
Платонов, и в момент обучения Хафизова к стене как раз прибивали доску с соответствующими данными. Шёл довольно вялый урок английского языка, на котором несколько более или менее сведущих студентов выпендривались своими нехитрыми знаниями к радости других, ужавшихся до нуля, и одни хотели, чтобы их не перебивали, а другие,
– чтобы не трогали, когда всех вызвали на улицу, на этот, как его,
Тверской бульвар. Народу было не слишком много, но прилично, все больше такие бородатые, компетентные, с пристойно-неприступными столичными минами. Первый оратор, плюгавый вундеркинд, сразу по-недоброму рассмешил патриотическую часть толпы картавым обращением “догогие соотечественники”. Затем выступил ректор института, еще какой-то вития и знаменитый поэт Евтушенко.
Евтушенко был одет в какой-то невообразимо блестящий, вроде как парчовый пиджак длиною почти до колен и говорил почти, как писал, даже еще хуже, насчет того, что Платонов не то предвосхитил, не то предугадал наши исторические ужасы, за что и погряз в кошмарной безвестности до тех пор, пока мы, слава Богу, не сдернули мешковину с этой исторической каменюки. И в этом его гениальность, до которой нам всем здесь еще срать-срать. Напоследок Евтушенко вдруг шарахнулся сквозь толпу по своим неведомым спешным делам, словно вспомнил о невыключенном утюге, не на шутку изумив Хафизова ростом.
Это первое и последнее литературно-историческое событие, в котором Хафизов принял личное участие (хотя и в качестве статиста), и имел возможность физического приближения к литературной знаменитости. В дальнейшем он не видел (или не узнал) среди институтского люда ни одного из тех писателей, которых показывали на фотографиях журналов и телеэкранах, хотя, конечно, все они вращались где-то поблизости. Просто в другой раз.
“Для чего я сюда вообще-то попал?” – начал он вопрошать себя довольно скоро. Кому он был нужен со своими рукописями, если у каждого, как обрез под полой, имелись свои собственные, и никто не собирался иначе как по обязанности знакомиться со встречной дозой бездарности. Тем более – таланта. В зеркало смотрят не за тем, чтобы увидеть незнакомого урода. Или незнакомого красавца. А сюда каждый втерся с собственным кривым зеркалом творческого одиночества.
Некоторые, кто посвежее, прямо говорили, что они гении, а вы, мол, так себе, навоз для наших цветов.
Еще одна неприятность. Литературное студенчество оказалось гораздо более великовозрастным, народным и мужским, чем хотелось бы.
Никто почти и не строил из себя интеллектуалов, скорее – простоватых народных умников, а предметом любования, на лекциях были две – всего две! – девушки на весь лекторий, и к ним невозможно было пробиться через тех же самых активистов, что осаждали лекторов. Одна была свежеразведенная, ладненькая, в чем-то минимальном, требующем постоянного одергивания, и белых сапогах выше колен. Лицо и прочие детали ее внешности рассеялись вместе с именем, но одно можно сказать определенно – она ничем не уступала жене Хафизова, а ногами даже превосходила ее, так что вновь и вновь приходила в голову естественная мысль: если даже в таком некрасивом скоплении людей находится не менее двух-трех женщин, достойных его супружеского выбора, то что же это за выбор?
Другая была совсем раскрасавица, дочь полумодного поэта-мученика, победительница прошлогоднего московского конкурса красивых девок и, кажется, профессионалка. Увидев это высотное сооружение подиума – цапельные ноги, крошечную правильную головку на длинной шее, особой простоты пиджачный мини-костюмчик, за которым угадывались иные деньги иных миров, Хафизов впал в ту грусть, которая всегда охватывала его при виде профессиональной красоты: слава Богу, что все они; даже с космического расстояния телеэкрана, оказываются биологическими куклами, стоящими ровно столько, сколько стоит их обеспечение, а что если раз, хотя бы раз в жизни это окажется не так? За нею приходил пожилой осанистый мужик в шибко богемной алой кофте навыпуск, который мог бы сойти за иностранца, если бы меньше бросался в глаза. Когда его не было, она выходила прямо на Тверской бульвар, широко расставляла свои цапельные ноги, поднимала руку и мгновенно уезжала на первой же машине, как милиционер.
В один из последних дней учебы она зачем-то зашла в приемную комиссию, где служил лаборантом друг Хафизова Эдик Шпанов, и расселась во всем великолепии на кожаном диване под самым носом
Хафизова, закинув ногу на ногу и сдвинув юбку на такую захватывающую высоту, после которой у обычной женщины начинается талия. Хафизов напрягся, несколько раз попытался вшутиться в их институтские сплетни, но его агрессивная ирония вряд ли способствовала тому, чтобы эта незнакомая красавица схватила его за руку и повела к себе домой. Поэтому на следующей лекции ему пришлось обратить внимание на ее мятую юбку, прокуренные зубы и вульгарную громкость замечаний, как бы рассчитанных на массы.
ТЕСНОЕ ПРОСТРАНСТВО
Но досталась ему не аппетитная егоза на резвых ножках, и не ходячая ходульная грёза эротомана, а другая, толстая, в очках.
При вселении в общежитие Хафизову несказанно повезло: ему выделили отдельную комнату, вернее, ему не сразу подобрался сосед, и первые несколько дней он наслаждался изысканным одиночеством прирожденного бобыля, подчас прерываемым вспышками детской зависти к гогочущим в коридоре, спившимся, спевшимся товарищам. Одиночество – полезное зло. Оно способствует скуке и творчеству, но мешает веселью и жизни, и, как ни убеждай себя, что тебе хорошо, очень хорошо, гораздо лучше, чем с этими дурнями, выбираться из комнаты все-таки нужно, хоть на полчаса, хоть к самому распоследнему человеку.
Кроме того, Шпанов с ловкостью профессионального вымогателя в считанные дни истощил его запасы денег (он, некогда услужливый прихлебатель, в высокой должности литературного лаборанта и принимателя вступительных документов перешел исключительно на коньяк, за которым, к тому же, отказывался бегать лично), и взамен пропитого предложил услугу – столоваться у него: по-домашнему, по-семейному, неподражаемым пловом выходца из Азии. За долгим чаем и сигаретами они до упора смотрели крошечный черно-белый телевизор с еще диковинными музыкальными клипами и потешались над поданными для творческого обсуждения-осуждения девичьими рассказами, из которых
Эдуард выуживал сексуальные сцены, дабы соотнести их с личностью писательницы. У одной, очень амбициозной и неприступной отличницы, например, промелькнуло такое: “Я только что укололся, – криво ухмыльнулся Алик и расстегнул мне кофточку. Меня вырвало прямо ему под ноги. – А я-то считал тебя порядочной, – сказал Алик и ударил меня по щеке. Я заплакала и поцеловала ему руку”.
У другой, совсем шалавистой, да и немолодой, наоборот были сплошые цветочки, собачки да кошечки. То перебор, то недолет.
К Шпанову ходили разные, любя его особую противность: дружные дынелицые подруги его казашки-жены, имя которой, Алма, кстати, очень ей подходило и переводилось как “яблоко”, разбитные недотроги-грузинки, подруги Катинэ (даю без перевода) – жены Паши
Егора, невменяемо пьяный, бесконечно нудный сын знаменитого либерального поэта, которого Эдик долго, придыхательно, душевно умолял не курить при беременной жене, а затем еще дольше бил в коридоре; катая по грязному полу, разбрызгивая сырость носа и безобразно брыкаясь… Ходил набрякший спиртом, неприкаянный, заклеенный и загипсованный националист с Алтая, который, говорят, перед поступлением написал что-то замечательное, а потом как отрубил, и только рассуждал о двух своих грядущих романах, один из которых он назовет “Убить коммуниста”, а другой – “Оседлать дьяволицу”. Заглядывал очень тактичный еврей с толстым задом и шикарной бородой, который работал со Шпановым в команде дворников и имел для работы специальный комбинезончик. Сиживал один молчаливый эстонец, пьющий как бы не побольше других…
Так вот, эта самая Лена (толстая сыроватая девушка в очках, без внешности) вернулась с каникул из своей области и пока не знала, где приткнуться, поскольку ее сожительница (жена бородатого комбинезончика), введя под свой кров щепетильного супруга, не могла более держать при себе распутной (по Шпанову) подруги с ее ухарями.
По приезде из своей Казани-Рязани она зашла к Эдуарду, где находилось неизведанное лицо Хафизов, и мило, без мата, вступила в разговор, выказав приятный женский ум и мягкую общительность. “Не красивая, но умненькая, прекрасный товарищ, который всегда найдет опохмелиться”, – было впечатление. Во время коридорного перекура
Эдик нашептал:
– Можно Ленка переночует у тебя? Все равно у тебя никого нет, а она девчонка хорошая. Можешь ее выебать (она согласна).
У Хафизова все так и оборвалось. Может, неосознанно он и хотел впервые изменить жене (может – неосознанно), но не при таких же прозаических обстоятельствах.
– Не хочу. А ночевать – пусть ночует, – ответил он, а про себя нетвердо решил отвернуться к стене и просто заснуть в надежде на трезвость. “Вечно этот Эдя навяжет что-нибудь ненужное, – то литинститут, то толстую бабу”, – думалось о друге без симпатии.
Коньяк, однако, был другого мнения. После нескольких заходов, переходов и заемов они втроем очутились в темной комнате Хафизова, и что-то наперебой галдели, умничали что-то насчет того, кто как пишет и как надо, и Шпанов хвалился полумифическими успехами, и сулил успехи совсем уже мифические Хафизову, прямо-таки их гарантировал как влиятельнейший здесь чин, и приближал пористое лицо, и впрок требовал искреннейшей благодарности, и долбила утробная стереофония
(как сейчас помню, “My Woman From Tokyo”), и Хафизов смотрелся в нефтяной колодец недопитого стакана, и наливал да пил, наливал да пил как воду, и беседовал сам с собой-стаканом, а на его законной койке раскинул полы махрового халата рьяный Эдуард, и корячился, и пластался и все хлопотал над подмятым телом девушки, почти как давеча над избиенным сыном либерального поэта, и чуть ли уже не того
(или уже?), и было, с одной стороны, совсем безразлично, что именно такое он вытворяет в потемках, а с другой стороны, брало и любопытство, до какой же порнографичности здесь в принципе можно дойти. “Вот тебе и умница в очках. Вот тебе и внимательный муж беременной жены”, – иронизировал невостребованный Хафизов.
Снова Эдя отозвал его в коридор.
– Будь другом, – убеждал он. – Посиди где-нибудь сорок минут.
Сорок минут. Не дает, что-то, при тебе окаянная. А потом она остается у тебя на всю ночь, а я – к жене.
Хафизов согласился без радости, он предчувствовал, что постояльцы могут застрять на всю ночь, – умаяться и уснуть, но, увы, через какой-нибудь час он сам лежал на эдиковом месте, и она уж не казалась особо некрасивой, а даже совсем наоборот – такая твердая, и гладкая, фосфоресцирующая, без очков. Он даже расшумелся, прежде чем заметил, что у нее сырое тело и складчатый большой живот, прежде чем наступило вонючее утро, и он обнаружил, что намертво заперт в комнате с чужой толстой теткой и не может даже отлучиться в туалет, хоть в бутылку лезь. Разболтанный инвентарный замок, легко закрывающийся одним движением кисти, открывался со страшными трудами и хитростями, минут за сорок-пятьдесят, как повезет, и только снаружи, так что в предыдущие ночи Хафизов дверь не запирал, дабы не описаться.
Начался кошмар закрытого пространства. Сначала он, а потом и она, тыкали и ворочали без толку ключом, пробовали снова и снова нащупать спасительный щелчок в неладном чреве вихлястого замка, и он еще раз, неизвестно для чего, при трезвом белом свете, справил слабую сексуальную нужду, по сравнению с которой обыкновенное оправление казалось раем, и она ему поведала о своей неудачной (а какой же еще?) семейной жизни, и о нерадивой учебе, и о запущенной дочери, и он прочёл ей свой длиннейший рассказ, опротивевший даже самому себе, прежде чем она под него начала захрапывать, а чёртово пространство все не размыкалось.
И вот, когда он стал всерьёз подумывать, не помочиться ли при поэтессе в порожнюю бутылку, решение пришло само собой. Он нашёл на антресоли доску, положил на её конец ключ и передал его через окно в соседнюю комнату. Уже через минуту дверь была успешно открыта снаружи.
Всё-таки он испытал нечто вроде петушиной гордости, когда на глазах новых однокашников из его комнаты вышла какая никакая женщина, с которой, он провел ночь, пока они занимались трусливой зубрежкой. Следующую ночь Лена скоротала у националиста.
ПРАВИЛЬНЫЙ МУЖ
Позорный адюльтер на инвентарной койке, убожество с тоскливыми стенами, никогда не мытые окна, забитые с верхом мусоропроводы, горы сраных бумажек и вопли по ночам – и вот перед нами место действия грядущей повести, некий обобщенный казенный дом. Так что, вместо того, чтобы идти на лекцию о типологизации художественных образов,
Хафизов с облегчением выбросил написанное ранее и стал типологизировать сам. Ему удалось набросать несколько первых страниц. Если правда, что в жизни не бывает ничего случайного и зряшного, то его короткая поганая учеба обрела хороший смысл.
А еще через несколько дней и несколько страниц он возвращался домой, наблюдая встречный бег передних рядов придорожной лесопосадки и попутный – дальних рядов, ртутный блеск осенних луж, коричневый лоск мокрых платформ, чахлую голубизну разбавленного холодом неба, кепки, платки, корзины, плащи-клеенки, плащ-палатки, грязно-сиреневые и пыльно-коричневые “польта”, обоняя крепкий запах яблок и скользкий запах грибов, и мнительно вслушиваясь в подзуживание (естественное или болезненное?) грешного своего ума.
Сегодня вечером ему предстояло лечь в постель с женушкой, наивной, инфантильной, лживо-доверчивой маменькиной дочкой, для которой гонорея, пожалуй, что-то среднее между бубонной чумой и позорным столбом. Так ему казалось.
О наивность! На всякий случай он перебирал в уме предлоги отказа от супружеского долга, хотя бы до истечения инкубации. Простуда, усталость, отбитые яйца… Последнюю, непостижимую для женщин отговорку он уже использовал против предыдущей жены, когда занимался дзюдо и такая неприятность действительно случилась – но не с ним, а с его партнером и соучастником. А может, ничего и нет? Не каждый же раз, черт бы их всех забодал!
Во время разлуки Алена должна была жить у матери: что гораздо удобнее с точки зрения питания, уюта и ухода за ребенком, а также
(между нами) нежелательных визитов многочисленных театральных романтиков, ночные наезды которых на их съемную квартиру становились все нестерпимее и рискованнее и однажды довели Хафизова до кровавого мордобоя. Жена, которая в так называемом девичестве использовала малейшую возможность сорваться от деспотичной матери, хоть вяжи ее, хоть секи, и само-то замужество, поди, использовала как законный повод для этого, теперь не менее рьяно рвалась из нового дома (если в нем не отиралась стая друзей), от нового тирана к старому. Так что, хочешь не хочешь, а этот вечер предстояло провести под чопорным гнетом тещи. И ныла душа оттого, что на завтра было мало шансов эвакуировать свое сумчато-колясочное семейство на квартиру. Твердая настойчивость могла вызвать кошмар детонической истерики, которая стрясалась раз в неделю, как некое климатическое (климаксическое) явление.
Среди плюсов необходимо было признать обильный вкусный ужин, насиженный уют женского жилища и гарантированное отсутствие
“друзей”, особенно – одного.
Гадкой особенностью этой нерасторжимой родственной пары была холеная моложавость эгоистки-матери (правда, я похожа на Пьеху?), позволявшая женщинам иногда меняться вещами, например, одним длинным зеленым вязаным жилетом, в котором они напоминали ёлку, или кремовой молодежной курткой, с капюшоном на белом пуху, что, при разительном фамильном сходстве рюмочных коротконогих фигур, приводило к тошнотворной путанице. Теща ведь, в конце концов, тоже была женщина.
Диван, на котором спала (вернее – маялась бессонницей) Антонида
Анастасьевна, подобно собачьей будке, находился на самом проходе из
“зала” в коридор, так что, на ночном пути в туалет, Хафизов всегда рисковал чиркнуться об её призрачно белеющую свешенную руку или врезаться коленом в изголовье дивана и стряхнуть её крупную, ярко выкрашенную, беспокойную голову с иссиня-белым просветом пробора, магнетически тянувшего к себе молоток во время плиточно-облицовочных работ в туалете. Вот где был генератор высокого напряжения, химический реактор вреда. Она не могла не слушать (не слышать) равномерное поскрипывание из спальни, избавиться от которого невозможно ни при какой, самой невесомой позе, и оно-то лишало ее голову сна, распирая ядом. К тому же (что это значит, герр Фройд?), иногда он заставал их лежащими на диване в обнимочку и хихикающими.
После официального знакомства будущая мать-в-законе увлекла его в коридор и, направив в его темную душу жутко увеличенные очками горестные глаза, спросила буквально следующее: “Вы любите мою дочь?”
От этой патетической фразы Хафизов словно окоченел.
Нет, он не мог ответить ей в тон, даже если от этого зависело
(цитирую) “счастие всей его жизни”. С уклончивой улыбочкой, фатовато он смазал что-то вроде: “Но вы же понимаете, какой это серьезный шаг… К тому же, как человек не настолько эмоциональный в проявлении чувств… И говорить об этом… Не сейчас”.
Он уклонился. Не припал на колено, приложив руку к сердцу и склонив чело, не бросился на ее чахлую грудь, орошая ее слезами, не облобызал увядающую глянцевую руку… одним словом, проявил себя именно так, как и следовало ожидать по данным разведки. Единственная встреча горе-родственников в верхах прошла в чопорной словесной разведке родителей и закончилась бурным выбеганием и рыданием
Антониды в коридоре. “Я мечтала не так, с цветами, автомобилями, шампанским…” Она мечтала!
А началось с того, что буквально на третью их совместную ночь до свадьбы Алена сказала: “А вдруг у нас будет ребеночек? Если мама узнает, она умрет”. Ребеночек появился…
Думаю, по-своему Антонида оказалась права. По сравнению с другими, исступленными Любовями, любовь Хафизова к жене была слишком взвешенной, продуманной и, так сказать, преднамеренной. Он прикидывал, что Алена на восемь лет моложе его и на семь лет моложе его предыдущей жены, а это неплохо, что она опрятна, одомашнена и, можно сказать, невинна, что у нее еще не было неудачных браков и детей от них, что у нее, наконец, не обвисли от этого груди и живот.
Почему бы как следует не жениться в двадцать восемь лет? Тем более, что Алена не оставила ему отхода при помощи двух-трех банальных трюков, испокон века используемых наивными девицами и их умудренными мамашами для отлова недотёп.
Сначала мы просто поживем вместе, потому что я не считаю регистрацию главным делом. Потом (или сначала) я не убереглась. И, наконец, незаконная тёща начинает прятать его вещи, когда в гости приходят простонародные родственники, чтобы скрыть позор безбрачия, и мечтает о таинстве конторского обряда с лентами и мишками, и вот – она уже диктует список гостей, среди которых дядя Витя, и тетя
Нелли, и троюродная бабушка, и гармонистка, и двоюродный капитан милиции Владислав. И понемногу начинает их разлучать.
МЕРТВЫЕ КОШКИ
Антонида Анастасьевна болела какой-то тягучей, бесконечно-смертельной, как сама жизнь, болезнью, позволяющей ей днями пролёживать на диване и избегать таких неприятностей как большая стирка, уборка квартиры и переноска всякой хозяйственной всячины, да, кроме того, держать Алену на надежном аркане дочерней жалости. Смерть, которая таилась где-то в глубине ее матки или костей, возможно и существовала на самом деле, но была настолько вялой, что дождаться её было нереально даже такому относительно молодому человеку как Хафизов. Достаточно было взглянуть на подтянутую коротконогую фигуру этой женщины в спортивном костюмчике, когда она собиралась с дочерью в парк на пинг-понг (однажды и он участвовал в этой похоронно-серьезной процессии), или на ее большое смугло-румяное лицо, когда она, в дочерней кремовой куртке с капюшоном, длинном вязаном шарфе и шерстяных носках навыпуск, но всё с той же траурной миной, возвращалась с лыжной прогулки, и вы понимали: ставить на это столь же легкомысленно, как на собственное несокрушимое здоровье.
Тем не менее, и полностью отрицать ее хворь было нельзя. И не столько потому, что, по словам Алены, “у бедной мамочки все болело”
(а как можно узнать, что именно и как болит внутри другого человека?), сколько оттого, что раз, эдак, в полгода А. А. надолго переезжала в загородный туберкулезно-психический диспансер закрытого типа, где её, вне всякого сомнения, тщательнейшим образом осматривали, просвечивали, простукивали, продували и, одним словом, делали всё необходимое, чтобы не содержать на государственный счет здоровую дармоедку. Полагаю, что даже при всей лживости, навязчивости, трогательной беззащитности А. А. – задурить такое строгое учреждение как ПЕТЕЛИНО было ой как непросто.
Но какие это были дни, какие ночи и дни! Это были просто нормальные дни, какими бывают все дни домашнего человека. Утром
Хафизов отправлялся на свою тогдашнюю службу, которая находилась прямо под боком, так что перед нею он успевал досыта выспаться и вытерпеть восемь часов сидения без чрезмерных мук, а вечером, поужинав как следует и вздремнув, читать при свете оранжевого торшера мудреную книгу по Китаю, или смотреть до середины ночи модную музыкально-антиправительственную передачу, или даже попробовать приписать к повести что-нибудь новое. Гости в ту пору налетали не слишком часто и не сделались так ужасны, а тяга к гульбе у Хафизова упряталась настолько глубоко, что он о ней почти забыл, как о прошедшей жизни чужого человека.
В один из таких счастливых вечеров, ближе к ночи, в подъезде размяукались кошки. То было кошачье время года, и кошачье, свалочное место, где из-за контейнеров раздавались такие омерзительно-жуткие, сексуально-изуверские вопли, каким могла бы позавидовать смерть.
Кошки тягуче совокуплялись ночи напролет, и от этого тошнотворного занятия появились два комочка, кем-то подброшенные в подъезд.
Они мяукали то поочередно, то в унисон, тонкими, монотонными, слепыми голосами, они не замолкали, не желали замолкать ни в девять, ни в десять, ни в одиннадцать, ни в полночь, да и как, по какому праву могла замолкнуть их иссякающая, сигнализирующая жизнь? Лежа без сна на диване, Алена и Хафизов смотрели в темноту и напрягались при каждом новом писке. Алена была беременна на большом месяце и скоро должна была разрешиться чем-то подобным тому, что беспомощно издыхало в темноте.
Наконец, они собрались с духом, и вышли в подъезд. Две крохотные кошки в коробке из-под обуви, с застеленным лоскутьями дном (чтобы подольше не замерзли!) лежали и вопили под батареей. Кто-то побоялся их убить, но не пожалел выкинуть на мороз, в чужой подъезд, чтобы всё сделалось само собой.
Что можно было сделать, чтобы спасти два этих существа, которые еще и не были кошками, но уже (изначально) обладали таким же равноправием жизни как гиппопотам, Жан-Поль Сартр, Будда, Моби Дик или будущий сын Хафизова (который окажется дочерью)? Накормить их чем-нибудь таким, чтобы они насытились, встали на ноги, ушли из подъезда, стали самостоятельно ловить мышей и, одним словом, перестали так жалобно пищать? Но у них не было зубов, которыми можно есть, а для того, чтобы вспоить их молоком, требовалась как минимум мать или человек, умеющий быть кошачьей матерью.
Они были совсем-совсем маленькие, без настоящих глаз, ушей и лап
– одна сосущая жизнь. Вспомнились душещипательные истории про собак, которые выкармливали брошенных кошек, или про кошек, которые выхаживали щенят, но все эти байки были хороши для воспитания юных натуралистов, а не для человека, которому желательно пораньше лечь, чтобы выспаться перед работой, если нет возможности туда не ходить.
Был, правда, еще вариант: забрать их домой и выкормить из соски теплым молоком, а потом выпустить, когда окрепнут, или честь по чести схоронить, если не выйдет. Но об этом не заикнулись ни
Хафизов, ни его беременная жена, которой требовалось много отдыха и покоя.
Крики сошли на нет вместе с ночью, и наутро, по пути на службу, недоспавший-таки Хафизов нашел два тельца совсем холодными и мертвыми. Утром это не выглядело трагично и значительно. Не он породил этих котят и не он выкинул из жизни, уморив голодом. Он, правда, ничего не сделал для их спасения, но ничего бы и не вышло.
Хафизов надавил пальцем на одно из телец, и оно, подобно кукле, издало последний писк – уже не жизнью, а биологическим механизмом голоса. Жизни к тому времени в нём никакой не было. А может, чуть-чуть еще была.