Текст книги "Следующая остановка - расстрел"
Автор книги: Олег Гордиевский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 33 страниц)
Отношение Майкла ко мне явно менялось к лучшему. Нрав его постепенно смягчался. Поскольку он был шотландцем, я и теперь неизменно представляю его себе в образе сурового, с аскетической внешностью пресвитерианского священника, не допускающего никаких вольностей в том, что касается его религии или морали. Он не был легок в общении, не был склонен к шуткам, его отличала Исключительная преданность своему делу. Он много, неимоверно много работал, тщательно готовился к встречам со мной, задавал конкретные, заранее продуманные вопросы и записывал ответы на них. Прожив немало лет в Англии, я понимаю теперь, что он, будучи, в сущности, человеком замкнутым и сдержанным, не может считаться типичным англичанином, а его недостаточно развитое чувство юмора осложняло общение с ним. Когда после года, проведенного нами в совместных беседах, я заметил однажды, что в КГБ немало достойных людей, он сказал:
– Не будем об этом! Это же – сущий абсурд! Подобная реакция на мои слова свидетельствовала о том, что он был не способен воспринять любую идею, которая шла вразрез с его мнением.
Майкл курировал меня в течение двух лет. Затем однажды он сообщил, что в скором времени ему придется покинуть Данию и что это удар для него, поскольку встречи со мной не только доставляли ему удовольствие, но и оказались весьма продуктивными. Преемник Майкла Эндрю, который был прямой его противоположностью, обладал удивительным даром заряжать своей неуемной энергией всех попавших в его поле зрения. Неизменно веселый и доброжелательный, он всякий раз, допуская какую-нибудь оплошность, искренне каялся, а когда я спросил его однажды о том, как функционируют Уайтхолл и английское правительство, он с готовностью принялся мне объяснять. Благодаря беседам с ним я начал понимать, на чем, собственно, зиждется английское общество. Мой новый партнер был года на четыре старше меня и, отличаясь уникальными способностями, довольно сносно говорил по-русски и свободно владел, не считая немецкого, еще тремя языками.
Когда встал вопрос о выборе наиболее эффективного способа передачи англичанам имевшейся в распоряжении КГБ секретной информации, мне первым делом предложили фотоаппарат, чтобы я мог переснимать хранившиеся в резидентуре документы. Однако сама мысль об этом пугала меня: один случайный взгляд в полуоткрытую дверь, и всему конец. Услышав подобное предложение, я невольно задал себе вопрос: не оказывают ли на сотрудников английских спецслужб такое же давление, как на моих соотечественников? Дело в том, что одно из подразделений КГБ – отдел оперативной техники, размещенный в Москве, – не только создавало все новые и новые образцы таких подручных средств ведения «тайной войны», как миниатюрные фотокамеры, материалы для тайнописи, коротковолновые приемники, но и навязывало их оперативным работникам, а через них – и секретным агентам, поскольку использование в «боевых условиях» подобных приспособлений оправдывало его собственное существование. И мы, штатные сотрудники зарубежных отделений КГБ, старались при случае всучить своим тайным помощникам все эти новинки – не потому, что они действительно были столь уж необходимы им или могли хотя бы чем-то облегчить их задачу, а лишь для того, чтобы ублажить Центр.
Поэтому сразу же, как только англичане заговорили о фотосъемке секретных материалов, я спросил:
– Послушайте, это – требование Лондона? Спускают ли вам сверху обязательные к исполнению нормативы использования технических средств? Если – да, то я, учитывая данное обстоятельство, возьму у вас фотоаппарат, и мы вместе, чтобы облегчить вам жизнь, станем делать вид, будто он у меня всегда в деле.
Когда до них дошло, к чему я клоню, они расхохотались, повергнув меня в смущение от сознания того, сколько все еще ограниченны и превратны мои представления о западном складе ума.
В качестве альтернативы – значительно лучшей, по моему мнению, – я предложил другое – делать у себя на работе соответствующие выписки из документов и выносить их тайком. Поскольку о том, чтобы вынести из здания посольства поступившие из Москвы телеграммы, не могло быть и речи, так как система охраны их отличалась исключительной надежностью, у меня оставался иной, вполне доступный мне путь – переписывать если и не весь содержавшийся в них текст, то хотя бы наиболее интересные места из него.
Но затем мы разработали более эффективный план. Как я уже говорил, доставлявшиеся из Москвы курьерами сообщения для сотрудников КГБ были запечатлены на специальной фотопленке. Резидент, разрезав пленку на части, вручал каждую из них тому из своих подчиненных, кому она предназначалась по роду его деятельности. Эндрю спросил, не смог бы я выносить свою часть пленки, чтобы он тут же снимал с нее копию.
Я должен был отдавать ему пленку при встрече в обеденный перерыв и через полчаса забирать назад. Но вынести пленку из резидентуры было вовсе не таким простым делом, как может показаться. Отделение КГБ
по-прежнему размещалось на верхнем этаже здания посольства, под самой крышей, рядом с офисом Главного разведывательного управления. Строго говоря, инструкции предписывали шифровальщикам посольства уносить из кабинетов на время обеда все особо важные материалы и запирать их в канцелярии, или референтуре, как называли мы ее. Однако на практике секретные пленки и бумаги как лежали в наших кейсах, которые мы оставляли на столах или в металлических шкафах у себя в кабинетах, так и продолжали лежать и когда все выходили на ленч. И тем не менее всегда существовала опасность, что кто-то из шифровальщиков, кому в обеденный перерыв срочно понадобится какой-то материал, заглянет в мое отсутствие ко мне в кабинет и не обнаружит в кейсе злополучной пленки. Существовала также, пусть и незначительная, опасность того, что, когда я буду выходить из здания посольства или, наоборот, входить в него, меня остановят и, обыскав, обнаружат в одном из моих карманов сверхсекретный материал, который послужит неопровержимой уликой совершенного мною преступления.
Поэтому всякий раз, отправляясь на встречу с Эндрю, я испытывал невероятное нервное напряжение.
Поскольку в обеденный перерыв я, как правило, всегда выходил из посольства, чтобы перекусить у себя дома или встретиться где-нибудь со своим агентом или осведомителем, мне не было необходимости придумывать какую-либо легенду на этот счет. Обычно я встречался с Эндрю в центре города на Сант-Анна-Платц, неподалеку от Королевского дворца. Я заходил в телефонную будку и делал вид, что звоню. Эндрю, подойдя ко мне, останавливался, якобы спросить дорогу. В этот момент я незаметно передавал ему заветную пленку. Минут через тридцать пять мы снова встречались в условленном месте где-то поблизости, и он возвращал ее мне.
Однажды, для разнообразия, мы встретились на острове Амагер, и он предложил мне зайти в его гостиничный номер, чтобы я смог воочию увидеть, что и как он делает. Перед тем как вынуть пленку из конверта, он надел тонкие хлопчатобумажные перчатки, затем включил простой по конструкции, но исключительно удобный в работе осветительный прибор, чтобы снять с нее копию. Благодаря применявшемуся им на редкость эффективному методу, который позволял переснимать материалы удивительно быстро, я смог передать англичанам сотни секретных документов КГБ, включая и те, что содержали особо важные сведения. А однажды мы даже совершили настоящий подвиг, умудрившись за короткое время скопировать целиком годовой отчет о деятельности советского посольства в Дании объемом в целых сто пятьдесят страниц. Кстати сказать, оказавшийся весьма ценным для датчан.
Теперь, когда я начал активно работать на англичан, у меня на душе полегчало. Я не только не испытывал даже малейших угрызений совести, напротив, я пребывал в эйфорическом состоянии от сознания того, что более не являюсь человеком нечестным, работающим на тоталитарный режим. Я обрел истинный смысл жизни. В то же время, естественно, мне приходилось скрывать ото всех, включая Елену, мою тайную деятельность. Если бы нас с женой связывали тесные узы, моя скрытность невольно осложняла бы обстановку в семье, но тут уж ничего не поделаешь: чтобы хоть как-то оградить от возможных бед и себя лично, и самых близких и дорогих ему людей, шпион вынужден обманывать их. Со временем, однако, наши отношения ухудшились до такой степени, что уже и не вставал вопрос о том, чтобы чем-то делиться с нею.
Сотрудничество с англичанами заставило меня быть более осмотрительным в своих высказываниях на политические темы. Прежде я частенько проявлял определенное легкомыслие и более открыто, чем большинство моих сослуживцев в КГБ, критиковал советский строй. Теперь же, не желая привлекать к себе излишнего внимания, я ничего подобного себе не позволял, поскольку не хотел, чтобы меня уволили с работы: ведь отныне у меня было куда более важное и ответственное дело, чем прежде. Перемены в моем поведении никого не могли удивить: атмосфера и в КГБ, и в советском обществе неуклонно ухудшалась, люди, уже разуверившись во всем, перестали открыто говорить, что думают, советский строй вступил в новый, неосталинистский этап своего развития.
Особенно яркое, наглядное представление о наметившихся тенденциях в жизни нашей страны я получил, беседуя с посетившим Копенгаген известным литературным критиком Владимиром Лакшиным, ставшим в шестидесятых годах, после написанной им блестящей хвалебной статьи о повести Солженицына «Один день из жизни Ивана Денисовича», кумиром интеллигенции. Но сейчас, когда я кинулся приветствовать его, он поздоровался со мной крайне сухо и не пожелал ни о чем разговаривать. Позже до меня дошло, что после высылки Солженицына из Советского Союза Лакшин понял, сколь уязвимым стал и он сам, а поскольку все советские посольства были нашпигованы кагэбэшниками, он, естественно, решил воздержаться от бесед с незнакомым человеком.
О дальнейшем ухудшении обстановки в СССР говорили и новые сотрудники, приезжавшие из Москвы. Николай Грибин, который прибыл в Копенгаген в 1976 году, ни в коей мере не был либералом: напротив, он представлял собой самого что ни на есть махрового соглашателя и приспособленца. Но даже он сказал, что атмосфера у нас на родине становится все более и более гнетущей. Так что моя непривычная сдержанность никого не удивила.
Помню я также приезд в Копенгаген еще одного знаменитого гостя из Москвы – композитора Дмитрия Шостаковича. Он приехал в Данию вместе с молодой, третьей по счету, женой и сыном и выступил в посольстве с лекцией. Когда, после окончания лекции, я поинтересовался, кого из современных композиторов он считает наиболее близким себе по духу, он, не задумываясь, ответил:
– Бенджамина Бриттена.
На следующее утро сын Шостаковича попросил меня перевести ему заметки о визите композитора из местной прессы, и, хотя я предупредил его, что копенгагенские газеты имеют тенденцию проявлять непочтительность даже по отношению к выдающимся личностям, он продолжал настаивать, и мне ничего не оставалось, как исполнить его просьбу. Однако стоило мне зачитать первые строки из статьи некоего известного своей бестактностью музыкального критика, как он закричал:
– Хватит! Довольно!
Во время моей второй командировки в Данию я серьезно занялся бадминтоном. Вступив в местный спортивный клуб, я активно включился в его работу и стал принимать участие чуть ли не во всех проводимых им матчах и соревнованиях, особенно в воскресные дни.
Бадминтон позволял мне жить жизнью нормального представителя Запада – играть в часы досуга с датчанами, а затем отдыхать вместе с ними за кружкой пива в каком-нибудь ресторане. Вернувшись в Советский Союз после того, как я отслужил в Копенгагене свой первый срок, я обнаружил, что Советская федерация бадминтона влачит жалкое существование: данный вид спорта, не получая субсидий от государства, сохранялся только благодаря неимоверным усилиям энтузиастов. Надеясь, что я смогу как-то улучшить ситуацию, я предложил свои услуги руководству федерации и в результате был избран членом правления. Оказавшись снова в Дании, я сочинил меморандум, авторство которого приписал неким довольно известным людям. В этом творении рук моих я квалифицировал как вопиющее неприличие сам факт отсутствия Советской федерации бадминтона, не только в составе Всемирной, но и Европейской федерации бадминтона. «Наши друзья и поклонники этого вида спорта, – писал я, – считают наше членство в этих организациях крайне желательным, чтобы противостоять китайцам, добившимся в данном виде спорта огромных успехов». Моя уловка сработала: Советская федерация вошла в обе вышеназванные организации, и впоследствии мне удалось организовать приезд в Копенгаген пяти советских команд, которые я же и сопровождал в поездке по стране.
В 1977 году моя жизнь значительно осложнилась, и виной тому была Лейла Алиева – девушка, работавшая машинисткой в копенгагенском отделении Всемирной организации здравоохранения. Дочь русской и азербайджанца, высокая, стройная девушка с яркой, явно восточной – тюркской, если точнее, – внешностью, – в общем, прелестное создание, безупречное во всех отношениях, если не считать большого носа. Ей было в ту пору двадцать восемь лет, – на одиннадцать лет меньше, чем мне. Короче, суть в том, что я влюбился в нее с первого взгляда.
Ситуация, мягко говоря, сложилась нелепейшая. Лейла жила в квартире, в которой я никогда не появлялся, поскольку она снимала ее совместно с другими девушками, к тому же там были еще и соседи. К себе я, естественно, тоже не мог ее пригласить. Хотя наша любовь, вспыхнув словно молния, озарила нашу жизнь, до окончания моей командировки мы только два раза уединялись в гостиничных номерах. Это, однако, не мешало нам строить планы на будущее. Главное, мы решили сразу же пожениться, как только я оформлю развод с Еленой.
По разным причинам мы оба – и она, и я – стремились обзавестись полноценной семьей. Первый брак, так и не одаривший меня детьми, в конце концов вызвал в моей душе глубокое разочарование, мой возраст приближался к сорока, и какой-то животный инстинкт диктовал необходимость подыскать женщину, которая смогла бы стать матерью моих детей. Лейла также чувствовала, что ее время проходит, и, поскольку азербайджанцы – душевные, чадолюбивые люди, перспектива остаться бездетной была для нее еще более страшной, чем для обычной русской женщины.
Я узнал от нее, что, поскольку она росла в строгой мусульманской семье, ей не дозволялось встречаться со сверстниками противоположного пола, пока для отца стало уже невозможно держать свою дочь под неусыпным надзором. Ее всячески ограждали от внешнего мира чуть ли не до двадцати лет, и с шестнадцати до восемнадцати, когда другие девушки спешили с одной вечеринки на другую и меняли дружков, она фактически жила в изоляции, без друзей и подруг. Отец даже запретил ей играть в школе в волейбол, потому что считал для женщины неприличным ходить в шортах с обнаженными ногами.
В отличие от подавляющего большинства московских девушек, она начала работать сразу же после окончания школы. Другие родители буквально лезли из кожи, чтобы их дочери непременно поступили в высшее учебное заведение, но Лейла, когда ей едва исполнилось восемнадцать лет, устроилась машинисткой в конструкторское бюро. Потом перешла в молодежную газету «Московский комсомолец» – одно из лучших периодических изданий, которое все еще старалось быть живым и интересным. Вначале она работала там секретаршей, но, поскольку, как и многие из ее родни, обладала определенным литературным даром, стала репортером. О двух годах своей репортерской карьеры она навсегда сохранила приятные воспоминания. Затем кто-то порекомендовал ей обратиться в Министерство здравоохранения, где набирали сотрудников для Всемирной организации здравоохранения. Разузнав все получше, она так и поступила. Ей предложили место машинистки, с чего, собственно, и начиналась ее служебная карьера, и она согласилась, поскольку страстно желала работать и жить за границей. К тому же у нее оказалась и неплохая зарплата, несмотря на то, что львиную долю ее она должна была отдавать в посольство, как это делали все советские граждане, работавшие в зарубежных организациях.
В Москве, как рассказывала она мне в довольно скупых словах, у нее была любовная связь с совершенно неподходящим для семейных уз человеком. Горький пьяница, человек без каких-либо твердых жизненных устоев, он фактически сделал ее своей рабыней. Он не только наслаждался близостью с нею, но и нещадно эксплуатировал ее, обращаясь при этом с нею самым непозволительным образом. По прошествии какого-то времени она поняла, что не в силах более выносить такое, и они расстались.
Насколько я могу судить, у нее не было больше любовников, и у меня вообще сложилось впечатление, что ее опыт в интимных отношениях был крайне ограничен. Я объяснял это ее мусульманским воспитанием, и она согласилась, что обстановка, окружавшая ее с детства, не способствовала ее всестороннему развитию. И все же в ней от природы было много великолепных качеств: общительная, умная, обаятельная, со своеобразной внешностью, она отличалась к тому же и прирожденным остроумием и страстным желанием нравиться окружающим. Сама мысль о том, что когда-нибудь мы сможем с ней жить вместе, сводила меня с ума.
Вначале Елена не догадывалась о наших встречах. Затем она поняла, что со мной происходит что-то неладное, и закатила мне пару безобразных сцен. Хуже всего было то, что шум в нашей квартире привлек внимание датчан, и те поспешили уведомить о нашей ссоре англичан. Эндрю, не на шутку встревожившись, стал выяснять у меня, не явилось ли причиной скандала мое сотрудничество с ними. Может, мое нервное напряжение достигло крайнего предела? Я сообщил ему часть правды – только то, что моя семейная жизнь трещит по всем швам, и добавил затем:
– Не вините себя. Такое происходит из века в век, и вы тут ни при чем.
И все же это было не совсем так: мое решение помочь Западу привнесло новый элемент в мою жизнь. Я сознавал, что, как обычно, позволил разуму править моим сердцем. И понимал, что, после того как, действуя исключительно из идейных соображений, я вступил в тайную борьбу против коммунизма, половина моей жизни и моих мыслей должна быть сокрыта от окружающих плотной завесой. Это же означало, в свою очередь, что отныне я никому не мог открыть своего сердца. На Елене это едва ли могло сказаться, поскольку наше общение с нею всегда носило неглубокий, поверхностный характер. Но как, при таких обстоятельствах, у нас сложится жизнь с Лейлой? Удастся ли мне установить с ней близкие, теплые отношения, к которым я так стремился? Впрочем, сколько бы ни ломал я себе голову, единственное, что мне оставалось, это следовать своим инстинктам в надежде на то, что со временем все разрешится само собой.
Из месяца в месяц мои тайные встречи с англичанами проходили без всяких осложнений, не вызывая особых тревог. Но затем до нас, сотрудников копенгагенской резидентуры, стали доходить отголоски распространившихся по Москве слухов, будто из КГБ происходит утечка информации. Об этом рассказывали коллеги, возвращавшиеся после отпуска из Москвы. В управлении сотрудники перешептывались по данному поводу, без конца обсуждали столь животрепещущую тему. Для меня не было ничего зловещего в этих слухах – до января 1977 года. Но у меня по спине побежали мурашки, когда я узнал, что норвежцы арестовали в Осло некую женщину, Гунвор Галтунг Хаавик, которая занимала пост старшего секретаря в норвежском министерстве иностранных дел и, как оказалось, почти тридцать лет работала на КГБ. Раньше я никогда не слышал этого имени, но в прошлом году присланный из Москвы сотрудник КГБ Вадим Черный рассказал мне о женщине – советском агенте в Норвегии, известной под именем Грета, и я, естественно, уведомил об этом своих английских партнеров. Узнав об ее аресте, я подумал, не моя ли информация привела к ее разоблачению. И хотя я порою приписывал ее провал себе, впоследствии мне удалось все же выяснить, что норвежцы следили за ней по крайней мере с 1975 года, и, таким образом, то, что я сообщил англичанам, могло стать для них лишь еще одним подтверждением того, о чем они и сами уже знали. (За те двадцать семь с лишним лет, что она занималась шпионской деятельностью. Хаавик провела свыше 250 встреч с различными выходившими с ней на связь сотрудниками советской разведки и передала через них в КГБ тысячи секретных документов. Спустя шесть месяцев после ее ареста она умерла в тюрьме от сердечного приступа, не дожив до суда).
От Черного я узнал и о том, что у КГБ имеется в Норвегии еще один тайный агент, занимающий в том же министерстве иностранных дел куда более высокий пост, чем Хаавик, и что этот человек был когда-то журналистом. Я сообщил об этом англичанам, и моя информация помогла им в конечном итоге разоблачить Арне Трехолта, политического деятеля с пышной огненно-рыжей шевелюрой, входившего в руководство Норвежской рабочей партии. Ко времени ареста Хаавик ему было тридцать пять лет. Но прежде чем его схватили, прошли годы, на протяжении которых норвежцы тщетно пытались вычислить, кто же этот предатель. Достаточно сказать, что, когда я прибыл в 1982 году в Англию, этот поиск все еще продолжался. И только после того, как мне удалось точно идентифицировать его, он был арестован. Это произошло 1 января 1984 года, в тот самый момент, когда он собирался вылететь в Вену с кейсом в руках, в котором находилось шестьдесят шесть секретных документов из норвежского министерства иностранных дел.
В 1978 году я случайно услышал, что КГБ или ГРУ – если только не обе эти организации – сумели завербовать в Швеции сотрудника одной из служб безопасности, то ли гражданской, то ли военной. Полученная мною информация носила отрывочный характер, но я все же предупредил англичан, что в шведскую спецслужбу внедрен иностранный агент, и они сообщили об этом шведам. Оказалось, что у шведов уже имелись кое-какие, правда, весьма зыбкие основания подозревать, что в их рядах появился предатель. Но только после моей информации они смогли, наконец, выйти на Стига Берглинга, который работал когда-то в гражданской службе безопасности и, перейдя затем в военное ведомство, отправился в составе миротворческих сил Организации Объединенных Наций в Израиль. Там-то, при содействии израильтян, шведы и арестовали его, после чего доставили на родину и упрятали в тюрьму. Как я и предполагал, не будучи, однако, совершенно уверенным в этом, он был связан с двумя советским и спецслужбами: КГБ, завербовав этого человека, передал впоследствии его ГРУ, которое использовало его в своих интересах на Ближнем Востоке.
(В 1987 году Берглинга отпустили на уик-энд из тюрьмы домой, чтобы он смог провести выходные дни с супругой. Когда же он не вернулся, шведы совершенно резонно решили, что ему удалось удрать в Советский Союз. Направленный в Ливан Главным разведывательным управлением, он проработал там какое-то время в качестве его агента, но в 1994 году, не выдержав, сдался шведским властям и был вновь препровожден в тюрьму. (Примеч. автора.)
В Дании у КГБ не было ни одного агента, сопоставимого с Хаавик или Трехолтом. Единственную угрозу для Запада, да и то незначительную, представлял тучный полицейский из иммиграционной службы, которого сектор КР, одно из подразделений КГБ, использовал в качестве своего агента. К ГБ был заинтересован в сотрудничестве с ним в силу того, что он мог сообщать о действиях датской полиции, касавшихся в той или иной мере иностранцев, сотрудников посольств и так далее. Время от времени в Главное полицейское управление службы безопасности, являвшейся всего лишь специализированным подразделением этого учреждения, доходили слухи о разглашаемых кем-то служебных материалах. Чтобы приостановить утечку информации через этого человека, я сообщил англичанам о нем, и вскоре его перевели в какой-то небольшой городок. У властей, не пожелавших устраивать шумиху по поводу утечки информации, было достаточно веское основание для удаления полицейского из столицы, поскольку несчастный служака безбожно злоупотреблял спиртным.
В пасхальные дни 1978 года, воспользовавшись временным затишьем в работе КГБ, я лег в больницу, где мне должны были оперировать нос. В течение нескольких лет я страдал от нарушения носового дыхания, в результате чего приобрел астму, и для того, чтобы восстановить носовое дыхание, требовалась небольшая операция.
Когда я впервые явился в больницу, врач, обследовав меня, сказал:
– Поскольку у вас слишком высокое давление, вы неоперабельны в данный момент.
– Ну что же, – ответил я, – посмотрим, что будет завтра. Попробую еще разок наведаться к вам.
Отправившись в посольство, я раздобыл там несколько таблеток и принял их за двадцать четыре часа до повторного обследования. По-видимому, пилюли сделали свое дело. Во всяком случае, врач не обнаружил никаких противопоказаний к операции. Операция прошла благополучно, хотя, как сказал мне потом хирург, я потерял довольно много крови.
Следующие четыре дня я провел в больнице. Никто не пришел меня навестить: у Елены не было ни малейшего желания видеться со мной, а Лейла не была уверена, что вправе навещать чужого мужа. Сказать по правде, я не очень-то переживал из-за этого, поскольку оказался в приятном соседстве с одиноким стариком датчанином. После бесчисленных возлияний в пивном баре с ним, горьким пьяницей, приключилась беда. Когда он вышел ранним утром из означенного богоугодного заведения, где провел безрассудно всю ночь, то оказалось, что грянул мороз, и бедняга, поскользнувшись, разбил себе нос. Проживая в маленькой, плохо отапливаемой квартире, он был счастлив провести несколько дней в роскошной больнице с заботливым персоналом, превосходным питанием и к тому же в обществе русского. Когда по моей просьбе один из сотрудников посольства принес мне пару бутылок водки, медсестры, засуетившись, тут же приготовили чудесный пасхальный обед с изысканными блюдами и разбавленной фруктовым соком водкой.
Поскольку уже приближалось время моего возвращения в Москву, мы с Еленой все пытались решить, как поступим по возвращении домой. Ее раздирали самые противоречивые чувства: в любой другой стране она сразу же развелась бы со мной. У нас же, как мы прекрасно знали, КГБ в полном соответствии с ханжеской, поистине пуританской позицией в семейных делах примется чинить нам всевозможные препятствия. Что же касалось лично меня, то я, не питая никаких иллюзий относительно своих перспектив, знал вполне определенно, что мне предстоит выслушать язвительные нарекания со стороны моего начальства и партийного руководства и отражать по мере сил их нападки. Развод, несомненно, скажется и на моем служебном положении. Во всех без исключения отделах КГБ наблюдалась одна и та же картина: чем выше была открывавшаяся вакансия, тем ожесточеннее разгоралась борьба вокруг возможных кандидатов на этот пост. Я, как и другие в подобных случаях, нуждался в чьей-то поддержке и получил ее, должен заметить, от Михаила Любимова, который, сменив в свое время Могилевчика на посту резидента КГБ в Копенгагене, стал моим непосредственным начальником. Относясь ко мне исключительно доброжелательно, он предупредил меня: – К вам конечно же теперь станут цепляться. Не только осудят вас за развод, который, с точки зрения всех этих людей, вещь недопустимая, но и обвинят в любовных связях на стороне, что значительно усложнит ваше положение. Попробуйте смягчить удар, придумав что-нибудь такое, что произвело бы благоприятное впечатление на тех, кто будет решать вашу судьбу.
Любимов стал мне другом на всю мою жизнь. Жизнерадостный, общительный, со светлой головой, он был направлен в шестидесятых годах в лондонское отделение КГБ. Преисполненный решимости совершить в Англии настоящий переворот, не оставив в стороне и королевскую семью, он, однако, вскоре глубоко полюбил эту страну и стал ревностным защитником всего, что связано с нею, включая английскую литературу и шотландское виски.
Сейчас же, отправив в Центр пару служебных записок, характеризующих меня с самой лучшей стороны, он сумел убедить начальство, что более достойной кандидатуры на пост заместителя главы 3-го отдела Первого главного управления, чем я, просто не найти. В те времена должность заместителя начальника третьего по значимости подразделения КГБ считалась очень и очень высокой, что вполне соответствовало действительности. Предполагалось, что я стану курировать скандинавский и финский секторы, после чего, возможно, буду направлен резидентом в Стокгольм или Осло, а то и опять в Копенгаген.