355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Октавио Пас » Освящение мига » Текст книги (страница 4)
Освящение мига
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:45

Текст книги "Освящение мига"


Автор книги: Октавио Пас


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)

Произнести – создать

Роману Якобсону{8}

Перевод Вс. Багно

I
 
Между тем, что вижу и говорю,
между тем, что вижу и таю,
между тем, что таю и о чем грежу,
между тем, о чем грежу и что забываю,—
поэзия.
Она колеблется
меж «да» и «нет»:
произносит
то, что утаиваю,
утаивает
то, что произношу,
грезит
о том, что забываю.
Она не произносится,
а создается.
Создается тем,
что произносится.
Поэзия
в словах, в звучанье слов – сама реальность.
Но стоит лишь произнести:
«Сама реальность»,
как она истает.
Став еще реальней?
 
II
 
Осязаема мысль, слово
не осязаемо:
поэзия
снует
меж тем, что есть и чего нет.
Прядет из отражений пряжу
и распускает.
Поэзия
глазами страницу засеивает,
а глаза – словами.
И если говорят глаза,
глядят слова,
а взгляды мыслят,
то наши раздумья
услышат,
слова увидят,
а самую сокровенную мысль
познают
на ощупь.
Смежаются
глаза —
слова распахнутся.
 
Колонны

Перевод Вс. Багно

 
Как мала эта площадь
с пересохшим фонтаном.
Плесневелые стены,
две скамьи почернелые,
искореженный ясень.
Вдалеке раздается
рокот улиц центральных.
Ночь бесшумно струится
и стирает фасады.
Фонари загорелись.
Среди волн полумрака
в закоулках, в подъездах
вырастают колонны
из трепещущей жизни,
в замирании пары
сплетены воедино
бормотанье недвижном.
 
 
В полушарии южном
ночи с женщиной сходны,
плодовитой и влажной.
Острова, что пылают
в океанах небесных.
Тень банановой пальмы
зеленеет от листьев.
Вот и неотторжимы
друг от друга мы стали,
словно дышащим древом
и плющом зарастают
оба тела сплетенных.
 
 
Бормотание листьев,
среди спящих травинок
скрип сверчков неустанных,
звезды лезут плескаться
в лужу к скромным лягушкам,
лето впрок наполняет
все кувшины водою,
незаметным движеньем
ветер дверь отворяет.
Месяц высветил лоб твой,
предпочтя всем террасам.
 
 
Словно вечность, мгновенье,
а весь мир – на ладони.
Раз твоими глазами
на тебя же смотрю я,
я в твоих потерялся,
ты в мои погрузилась.
Нет имен больше – пепел,
и слились с горизонтом
наших тел силуэты,
что от нас отдалились.
 
 
Недвижимые пары
то ли в Мексике, в парке,
то ли в Азии где-то:
безучастные звезды
над мильоном причастий.
Целой гаммой касаний
снизу кверху, и снова
вниз и вверх, и сначала,
то в корней королевство,
то в республику крыльев.
 
 
Два сплетенных тела
о душе нам пророчат:
я глаза закрываю,
пальцев легким касаньем
в твоем теле читаю
мироздания книгу.
Привкус мудрости вечной
вкус земли нам напомнит.
 
 
Еле видимый лучик,
осветив нас, сметает;
ослепляющей почкой
разрождается семя.
Этим вечным качаньем
меж концом и началом
кровь пульсирует в арке,
что над небытием.
 
 
Тела в молнию свились
и застыли навек.
 
Воскрешение в памяти

…Мне бы хотелось умереть так, чтобы люди удостоверились, что жил я не напрасно, и чтобы за мной не осталось прозвание сумасшедшего, – пусть я и был таковым, однако же смертью своей я хочу доказать обратное.

Мигель де Сервантес

Перевод Вс. Багно

 
Я разумом об этом знал,
не сердцем:
после аккорда быть последует не быть.
Такой же звук, такой же миг,
но имя и лицо уже в прошлом. Время —
личина без лица —
стирая имена, стирая лица,
себя стирает.
 
 
Я не обучен умирать Буддой.
Он говорил: истаивают лица,
а имена – пустые звуки.
И все-таки у каждого из нас в минуту смерти
есть и лицо, и имя.
На пепельном пороге
кто мне глаза откроет?
 
 
Я возвращаюсь вновь к моим священным текстам,
к истории идальго, прочитанной столь скверно
в детстве, озаренном солнцем,
которое неистовствовало
между исполосованными льяносами,
схватками ветра с пылью,
к пиру, зеленеющим источником тени,
сьеррой, набычившейся
при встрече с чреватой химерами тучей,
молниеносным лучом,
прорезавшим живое тело пространства,—
жертва и геометрия.
 
 
Я погружался в это чтение,
обволакиваемый чудесами и разочарованиями:
два вулкана на юге
из времени, снега и дали;
неистовые герои,
встающие со страниц из камня;
террасы бредовых видений;
почти лазурные холмы,
раскрашенные невидимыми руками;
полдень-резчик,
готовый без устали ваять,
и просторы, благодаря которым глаз
осваивает мастерство пичуги и зодчего-поэта.
 
 
Плато, терраса зодиака,
арена солнца и планет,
луны зеркальность,
прилив, взвихривший камень,
уступы безмерности,
рвущейся вверх с рассветом
и теряющейся внизу с наступлением тягостной ночи,
заполненный лавой сад, дом, исполненный эха,
барабаны грома, раковины ветра,
вертеп дождя,
ангар облаков и туч, голубятня звезд.
 
 
Вихрем кружатся времена года и дни,
кружатся небеса то медленнее, то быстрее,
скользящие предания туч,
поля игры, поля сражений,
трепещущие сплетениями бликов,
империи ветра, рассеянные ветром:
в ясные дни даль подернута маревом,
у звуков появляются очертания,
отзвуки становятся видимыми, а тишина слышимой.
Источник образов,
струится день, претворяясь в фантомы.
 
 
Льяносы покрыты прахом.
Перемолоты солнцем кости веков,
время, ставшее жаждой и светом, призрачный прах
под куполом сквозным небес,
покинув свое каменистое ложе,
танцует в спиралях красновато-бурых,
танцует прах, от нас сокрытый.
В мгновении таится вечность,
самодостаточная вечность,
долгие паузы, выпавшие из времени,
ибо каждый час осязаем, в очертаниях
раскрывается мысль, а в покое пульсирует танец.
 
 
Отдавшись воле вечеров, как волн,
я эти страницы прожил, не прочел:
и недвижный, трепещущий горизонт;
и мертвенный ливень,
низринутый на льяносы с Ахуско
под грохот падающих глыб и цоканье копыт,
чтобы тихой заводью вдруг обернуться;
и босоногий дождь
на красноватых кирпичах двора;
и бугенвилья, фиолетовый порыв,
в саду заглохлом…
Мои чувства в разладе с миром:
не надолго нас примирило чтение.
 
 
Память властно вторгается в день сегодняшний,
вторгаясь в меня самого. Сплетается
с прожитым настоящее.
Я эту книгу читаю, не открывая глаз:
вернувшись из сумасбродства,
идальго возвращается к имени, вперив взор
в дремотную поверхность неподвластного времени мига.
На расплывчатом зеркале
в дрожащих лучах солнца проступит лицо.
Умершего лицо.
В такую минуту,
сказал он, человеку шутить со своею душою не стоит.
Он видит свое лицо,
тающее среди бликов.
 
В нескольких словах

Перевод Б. Дубина

 
Стихи нельзя объяснить – только понять.
 
 
Стихи – это ритм, ставший словом, а не просто, как в песенке, положенные на ритм слова или словесный ритм любого высказывания, включая прозу.
 
 
Ритм живет отличием и подобием: этот звук не тот, но как бы такой же.
 
 
Ритм – уже метафора, остальные следуют за ней. Скажу иначе: смена – это повторение, а время – вневременность.
В лирике ли, эпосе или драме поэзия – всегда последовательность и повторение, миг и обряд. Хэппенинг – тоже поэзия (представление) и обряд (празднество). Но в нем нет одного и главного – ритма, перевоплощенного мига. Мы вновь и вновь повторяем пятистопные строки Гонгоры и финальные односложники из «Высоколенка» Уидобро; снова и снова Сван слушает сонату Вентейля, Агамемнон приносит в жертву Ифигению, Сехисмундо понимает, что пробуждение – тоже сон. Хэппенинг однократен.
 
 
В свою очередь любой миг растворяется в безликой последовательности мгновений. Мы сберегаем его, обращая в ритм. Хэппенинг приоткрывает другую возможность – неповторимого мгновения. Поэтому оно последнее, а сам хэппенинг – аллегория смерти.
 
 
Римский цирк – предвестие и опровержение хэппенинга. Предвестие, поскольку по законам подлинного хэппенинга действующие лица здесь обречены на смерть, а опровержение – потому, что представить действительно последний миг можно лишь ценой гибели всего человеческого рода. Единственное взаправду неповторимое мгновение – конец света. Между римским цирком и современным хэппенингом я бы поставил бой быков. Риск – и стиль.
 
 
Поэма из одного слога может быть не проще «Божественной комедии» или «Потерянного рая». Сутра «Сатасагашрика» излагает учение в ста тысячах строф; «Эксаксари» – в единственном звуке «а». В нем весь язык со всеми своими смыслами и вместе с тем – последнее упразднение смысла, и языка, и мира.
 
 
Понять стихотворение – значит прежде всего его услышать.
 
 
Слова входят через слух, сменяются перед глазами, тают при всматривании. Любое прочтение стихов завершается безмолвием.
 
 
Читать стихи – значит слушать глазами, слушать – читать слухом.
 
 
В Соединенных Штатах стало модно исполнять свои стихи перед публикой. Затея малоудачная – настолько мы растеряли искусство слушать стихи; кроме того, нынешние поэты – мастера письменной речи и потому плохие исполнители собственных чувств. И все же будущее – за изустной поэзией. Сотрудничество говорящих и мыслящих машин с публикой, состоящей из поэтов, станет искусством слушать и сочетать высказывания. А разве не ему предаются всякий раз, читая книгу стихов?
 
 
Читая или слушая стихи, не пользуются нюхом, вкусом или осязанием. Все эти чувства пробуждают мысленные образы, А чтобы пережить стихотворение, его нужно понять, но чтобы понять – надо услышать, увидеть, охватить зрением, то есть обратить в отзвук, призрак, ничто. Понимание – это усилие чистого духа. Художник Марсель Дюшан говорил: если трехмерный предмет отбрасывает двухмерную тень, поищем четырехмерный, чья тень – мы сами. Я же ищу одномерный предмет, вовсе не отбрасывающий тени.
 
 
Каждый читатель – тот же поэт, каждое стихотворение – любое другое. Ни минуты не стоя на месте, поэзия никуда не спешит. В разговоре каждая фраза предвосхищает следующую: у этой цепи есть начало и конец. В стихах первая фраза содержит последнюю, как последняя – первую. Поэзия – единственный способ противостоять линейному времени, так называемому прогрессу.
 
 
Мораль писателя не в темах и не в мыслях, а в поведении один на один с языком.
 
 
Техника в поэзии и есть мораль, поскольку она не манипуляция, а страсть и аскеза.
 
 
Виршеплет говорит о себе и, как правило, от лица других. Поэт, обращаясь к себе, говорит с другими.
 
 
Противоположность «замкнутого» и «открытого» в искусстве относительна. Герметичным стихам тоже необходимо вторжение читателя, иначе кто их разгадает? А «открытые» невозможны без какой-то, пусть минимальной, структуры – отправной точки, или, как выражаются буддисты, «опоры» для мысли. В первом случае стихи открываются читателю, во втором – читатель их доводит и замыкает.
 
 
Чистая страница либо страница с одними знаками препинания – это клетка без пичуги. В подлинно открытом произведении дверца заперта: распахнув ее, читатель выпускает на волю птицу стихотворения. Открывая стихи в поисках этого, обнаруживаешь то – и всегда иное.
 
 
Открытые стихи или закрытые, они всегда предполагают уход со сцены написавшего их поэта и рождение поэта, их читающего.
 
 
Поэзия – это вековечная борьба с предрешенным смыслом. У нее две крайности: либо стихотворение вбирает в себя все возможные смыслы и становится знаком чего угодно, либо оно вообще отрицает наличие у языка какого бы то ни было смысла. В наше время по первому пути пошел Малларме, по второму – дадаисты. Язык по ту сторону языка – или разрушение языка его собственными средствами.
 
 
Дадаисты потерпели крах, видя торжество поэта в разрушении языка. Сюрреализм, напротив, утвердил верховенство языка над поэтом. Сегодня же молодые поэты стремятся стереть различие между творцом и читателем, найдя точку встречи говорящего со слушателем. Эта точка и составляет центр языка – не диалога между «я» и «ты», не «я», помноженного на два, но многоголосого монолога, исходной несогласованности, иносогласия. Сбывается пророчество Лотреамона: поэзия будет делом всех.
 
 
С разложением средневекового католицизма искусство отделилось от общества. Вскоре оно стало индивидуальной религией, замкнутым культом в рамках той или иной секты. Родилось понятие «произведения искусства», а с ним – идея «эстетического созерцания», Кант и так далее. Начинающаяся сегодня эпоха рано или поздно покончит с так называемыми произведениями и растворит созерцание в действии. Не новое искусство, а новая обрядность, празднество – изобретение образца страсти, который станет началом нового упорядочения времени, пространства и языка. Исполнить завет Ницше, довести его отрицание до конца. Там нас ждет игра – праздник, завершение искусства в мгновенном воплощении и рассеянии. Довести его отрицание до конца. Там нас ждет созерцание – развоплощение языка, полная прозрачность. Что предлагает буддизм? Конец связей, упразднение диалектики – безмолвие, в котором не разложение, а разрешение языка.
 
 
Стихотворение должно провоцировать читателя, заставляя его вслушиваться – и слышаться.
 
 
Стихи рождаются из отчаяния перед бессилием слова, чтобы в конце концов склониться перед всесильем безмолвия.
 
 
Не представляю себе поэта, в жизни не поддавшегося соблазну упразднить язык и создать другой, не испытавшего колдовскую власть бессмыслицы и еще более жуткую мощь несказанного смысла.
 
 
Стихи пробиваются из расщелины между воплем и немотой, смыслом всех смыслов и утратой всякой осмысленности. О чем говорит эта ниточка льющихся слов? О том, что не сказала ничего, уже не сказанного до нее немотой и воплем. И тут же звук и безмолвие обрываются. Хрупкое торжество под угрозой пустых, незначащих слов и безмолвия, означающего пустоту.
 
 
Верить в бессмертие стихов – то же самое, что верить в бессмертие языка. Смиримся с очевидным: языки рождаются и умирают, любой язык рано или поздно теряет значение. Но может быть, эта потеря – знак какого-то нового значения? Смиримся с очевидным…
 
 
Торжество слова: стихотворение напоминает обнаженные женские фигуры, что символизирует в немецкой живописи торжество смерти. Живые и величественные памятники распаду плоти. Поэзия и математика – два полюса языка. За пределами их – пустота, область несказанного. Между ними – обширная, но строго очерченная область речи.
 
 
У влюбленного в безмолвие поэта есть лишь одно спасение – речь.
 
 
Слово опирается на безмолвие, предшествующее речи, – это предвосхищение языка. Безмолвие, следующее за речью, покоится в лоне слова – и это безмолвие тайнописи. Стихотворение – мостик между одним и другим безмолвием, между тягой к речи и безмолвием, которым живы и тяга, и речь.
 
 
По ту сторону новшеств и перепевов.
 
Синий букет

Перевод В. Резник

 
Я проснулся весь в поту. От недавно сбрызнутых водой красных кирпичей пола шел теплый пар. Бабочка с тускло-серыми крылышками слепо вилась вокруг желтоватой лампочки. Я выпрыгнул из гамака и босиком прошел через комнату, стараясь не наступить на выбежавшего из норки подышать свежим воздухом скорпиона. Подойдя к форточке, я вдохнул воздух с полей. Прислушался к дыханию необъятной и пышнотелой ночи. Вернувшись на середину комнаты, я налил воды из кувшина в оцинкованный умывальный таз и смочил полотенце. Влажной тканью я растер туловище и ноги, немного обсох и, удостоверившись в том, что в складки одежды не заползла никакая букашка, оделся и обулся. Перепрыгивая через ступеньки, я спустился по выкрашенной зеленой краской лестнице. В дверях гостиницы столкнулся с хозяином, кривым типом очень себе на уме. Сидя на плетеном стульчике, он дымил, полуприкрыв свой единственный глаз. Хриплым голосом он спросил:
– Далеко собрались, сеньор?
– Пройтись. Очень жарко.
– Хм, да ведь все уже закрыто. И темно в наших местах. Уж лучше посидите-ка дома.
Я пожал плечами и, пробормотав: «Я сейчас», ринулся в темноту. Вначале я ничего не различал. Я шел по мощеной улице совсем вслепую. Закурил сигарету. Внезапно из черной тучи вышла луна и осветила белую, кое-где осыпавшуюся стену. Ослепленный белизной, я остановился. Потянул ветерок. Я вдохнул запах тамариндового дерева. Ночь дрожала листьями и мошкарой. В высокой траве разбили бивуак кузнечики. Я запрокинул голову: звезды наверху тоже раскинули лагерь. Мне подумалось о том, что, в сущности, мироздание – это необъятная система знаков, собеседование существ, границы которых размыты. Какие-то мои движения, стрекотание кузнечиков, мерцание звезд не что иное, как паузы и слоги разрозненных фраз одного диалога. Но какого же слова я слог? Кто говорит это слово и кому? Я бросил сигарету. Падая, она описала светящуюся кривую, рассыпав брызги искр, точь-в-точь малюсенькая комета.
Я долго тихо шел. В устах, так победно выговаривавших меня, я чувствовал себя спокойно и уверенно. Сад ночи расцветал глазами. Когда я переходил улицу, мне почудилось, что кто-то отделился от двери. Я обернулся, но в темноте ничего не разобрал. Я прибавил шагу. Спустя несколько мгновений я уловил шарканье сандалий по нагретым камням. Мне не хотелось оборачиваться, хотя я и чувствовал, что тень все ближе и ближе. Я подумал было бежать, но бежать у меня не получилось. Я резко остановился. Не успел я сообразить, что мне делать, как ощутил упершееся в мою спину острие ножа и услышал вкрадчивый голос:
– Ни с места, сеньор, а не то вам крышка.
Не оборачиваясь, я спросил:
– Что тебе надо?
– Ваши глаза, сеньор, – ответил мне мягкий, едва ли не соболезнующий голос.
– Мои глаза? Да на что тебе мои глаза? Послушай, у меня с собой кое-какие деньжата. Это немного, но все же… Если ты оставишь меня в покое, я все тебе отдам. Не убивай меня.
– Не бойтесь, сеньор, я не стану вас убивать. Кроме глаз, мне ничего не надо.
Тогда я спросил его:
– Но для чего тебе мои глаза?
– Прихоть моей суженой. Ей захотелось букетик синих глазок. А здесь мало у кого они есть.
– Мои глаза тебе не годятся: они не синие, а желтые.
– Ну уж нет, сеньор, меня вам не провести. Я точно знаю, что они у вас синие.
– Да по-христиански ли это – выкалывать вот так глаза? Я тебе дам что-нибудь другое.
– А ну хватит ломаться, – сказал он жестко. – Поворачивайтесь.
Я повернулся. Он был маленьким и тщедушным. Сомбреро из пальмовых листьев скрывало половину лица. В правой руке он сжимал блиставшее в лунном свете мачете.
– Осветите лицо.
Я зажег спичку и приблизил пламя к лицу. От света я зажмурился. Твердой рукой он разжал мне веки. Ему было плохо видно. Он приподнялся на цыпочки и принялся напряженно в меня вглядываться. Пламя обжигало мне пальцы. Я уронил спичку. Он выжидательно молчал.
– Теперь ты убедился? Они у меня не синие.
– Вот какой хитрец, – отвечал он. – А ну-ка посмотрим еще раз.
Я чиркнул другой спичкой и поднес ее себе к глазам. Дернув меня за рукав, он приказал:
– На колени.
Я встал на колени. Схватив меня за волосы, он запрокинул мне голову назад и наклонился надо мной с напряженным вниманием, в то время как мачете медленно приблизилось к моим векам и коснулось их. Я зажмурился.
– А ну открой глаза как следует, – приказал он.
Я широко открыл глаза. Огонек опалял мне ресницы. Внезапно он меня отпустил.
– И вправду не синие, сеньор. Извините.
И он исчез. Я прислонился к стене и обхватил голову руками. Спустя некоторое время я оторвался от стены и, спотыкаясь, поднимаясь и падая, целый час бежал по пустынному селению. Когда я добрался до площади, я увидел хозяина гостиницы, он все так же сидел возле дверей. Я вошел, не проронив ни звука. На другой день я сбежал оттуда.
 
Сила воли

Перевод В. Резник

 
Ровно в три часа дон Педро возникал около нашего стола, здоровался с каждым из сотрапезников, произносил себе под нос что-то непонятное и тихонько садился. Он заказывал чашечку кофе, закуривал сигарету, прислушивался к беседе, выпивал в несколько глотков свой кофе, расплачивался, брал шляпу, защелкивал портфель, прощался и уходил. И так каждый день.
Так что же именно так серьезно и весомо произносил дон Педро, садясь на стул и вставая? А говорил он вот что:
– Чтоб тебе сдохнуть.
Много раз в день повторял дон Педро эту фразу. Вставая с постели, завершая утренний туалет, входя в дом и выходя из него; в восемь, в час, в половине третьего, в четверть восьмого; в кафе, в конторе, до и после еды, ежевечерне отходя ко сну. Он твердил это сквозь зубы и в полный голос, наедине с самим собой и в компании друзей. А если он молчал, это ясно говорил его взгляд. Никто не знал, кому предназначались слова. Никто не догадывался об истоках этой ненависти. На все попытки проникнуть в его тайну дон Педро ответствовал презрительным покачиванием головы или просто пропускал их мимо ушей. Может статься, это была какая-то беспричинная ненависть, ненависть в чистом виде. Как бы то ни было, это чувство питало дона Педро, придавая его жизни весомости, а летам – почтенности. Облаченный в черную пару, он, казалось, заблаговременно носил траур по тому, кого приговорил.
Однажды дон Педро появился исполненный еще большей важности, чем обычно. И, степенно усевшись, он в воцарившейся вокруг тишине без затей обронил следующее:
– Я его прикончил.
Кого и как? Кто-то, желая обратить все в шутку, улыбнулся. Взгляд дона Педро его остановил. Все мы почувствовали себя неловко. Так оно и было: в воздухе витала смерть. Компания медленно разошлась. Дон Педро остался один, серьезнее, чем когда-либо, слегка обмякший, он напоминал потухшее светило, но был спокоен и невозмутим.
На другой день он не пришел. Больше он никогда не приходил. Может быть, он умер? Ведь истощилась живительная сила ненависти. А может быть, он жив и ненавидит кого-нибудь еще. Я перебираю в памяти свои поступки. И тебе советую припомнить твои, и да не возгорится твой взор тем ровным безумным огнем, каким горели эти маленькие близорукие глазки. Приходилось ли тебе думать о том, как часто на тебя смотрят глазами дона Педро?
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю