Текст книги "Пепельная тетрадь"
Автор книги: Оксана Ветловская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Дальше рассказывать слишком долго, замечу лишь, что тетрадь мне и впрямь помогала, и в Академию я вернулся, и блестяще окончил ее, но вскоре совсем забросил ремесло, ибо меня не отпускала мысль, что всеми успехами я обязан не себе, а тварям, которые читали мои пожелания в проклятой тетради. И чем я заплатил за свои успехи – полагаю, вы догадываетесь. Это подобно карточной игре: стоит начать играть по-крупному, как притупляется здравомыслие и даже сам страх перед болью. Они, эти создания, невзирая на свой облик, вполне разумны, они любят забавляться людьми, любят лакомиться живым и свежим; я отдавал им то, что они просили…
Я много раз намеревался закопать где-нибудь злополучную тетрадь, но малодушие не позволяло мне – я думал, вдруг она мне однажды еще пригодится? Так и случилось: придя в училище, я увидел вас. О, если бы только я не потерял тетрадь! Я пожелал забрать вас с собой после вашего выпуска, чтобы вы были моей… Простите меня, простите, ради Бога, если Он меня еще слышит.
Умоляю, закопайте тетрадь!
И прошу, уничтожьте это письмо после прочтения.
С превеликим раскаянием, Э. Б.».
Это письмо Саша смогла прочитать только поздним вечером, запершись в нужнике. Весь день ей не удавалось остаться наедине с собой: казалось, Маруся Дублянская, смешная и нелепая со своими остриженными волосами, нарочно старается находиться где-то поблизости, следит за ней и что-то подозревает. В последние дни все воспитанницы были несколько не в себе из-за происходящего, но Саша, бледная, с темными от недосыпания подглазьями, слишком задумчивая, не всегда способная вникнуть в то, что ей говорят, все равно выделялась среди прочих девушек.
«Милая, дорогая…» Саша свернула письмо, смаргивая слезы. Если бы только она тогда бросилась вслед за учителем и вернула ему тетрадь! Хотя… Кто знает, какую плату потребовали бы с Бергера за исполнение его нового желания. Судя по его увечьям, он всегда платил собой. Остался бы он жив после новой платы?
Маленький кусок письма со словами «милая, дорогая Саша» она оставила, остальное мелко порвала и утопила в нужнике. Вернувшись в дортуар, наткнулась на пристальный взгляд Маруси, но та ничего не сказала. Сжимая клочок письма в руке, Саша ждала, когда подруга заснет и можно будет пойти в умывальню писать ответное письмо, но вместо того сама заснула так внезапно, будто кто-то вынул из нее дух.
Утром, еще до завтрака, дежурная классная дама повела Сашу к начальнице училища. «Неужели что-то открылось?» – обмирала Саша. Однако едва она зашла на холодеющих ногах в кабинет, как увидела у окна высокую фигуру генерала Абашева.
– Мадемуазель Руднева, вам позволено на несколько дней уехать домой, – бесстрастно произнесла начальница, сухая дама, бесконечно равнодушная ко всему, кроме прилежания учениц. – У вас дома несчастье.
– Твой отец при смерти, хочет видеть тебя, – в своей обычной холодноватой манере сказал Абашев. – Собирайся, поедешь со мной.
– Как, как… – залепетала Саша.
– Чахотка. Когда я его в последний раз видел, он лежал в жару и плевал кровью, но был в ясном сознании. Поторопись, если хочешь попрощаться с ним. Я жду тебя здесь.
Саша опрометью бросилась в дортуар, достала тетрадь, уже не заботясь, видит ли ее кто. Карандаш плясал в руке. Рисовать получалось плохо, еле вышли два смутно похожих на оригиналы профиля; ниже она скачущими буквами написала:
«Пусть папенька будет жив и здоров, пожалуйста, умоляю, сделаю что хотите! Заберите вместо папеньки Абашева, пусть он кровью харкает до смерти!»
Швырнув тетрадь под матрас, Саша обняла себя за плечи, ее трясло. Прочтут ли пожелание? Исполнят ли? Не находя себе места, она вышла в коридор и услышала шум и топот. От кабинета начальницы раздавались крики:
– Кто-нибудь, позовите доктора!
«Получилось», – эта мысль всплыла посреди опустошенного сознания, будто утопленник из холодной реки. Но тут из кабинета выскочил генерал Абашев. Он остановился, уставившись на Сашу, затем выкатил глаза, замычал, стиснул одежду на груди побелевшими пальцами, со страшным глухим стуком рухнул на колени, и из его рта потоком хлынула кровь и рвота. Он упал лицом в пол, задергался, заскреб пол ногами, и крови под ним становилось все больше, целое кровавое море захлестнуло вытертый ковер; ткань, впитавшая кровь, выглядела черной, лоснящейся. Саша опрометью бросилась прочь и без чувств упала возле лестницы.
Почти трое суток она провела в лазарете, в глубоком бреду. То ей чудилось, что пламя охватывает палату; то пол заливала свежая кровь; то Бергер наклонялся над ней, проводил указательным пальцем искалеченной руки по ее губам и произносил «милая, дорогая Саша»; то опускались сумерки и из темных углов прямо по воздуху выплывали гигантские рыбины с мертвыми глазами-лунами, с игольчатыми плавниками: они подплывали к Саше и выдыхали ей в лицо пепел.
Очнулась Саша от боли в правой руке. Поднесла к глазам ладонь и увидела, что в самую мясистую ее часть, возле большого пальца, воткнута тонкая костяная игла. Ничего не понимая, выдернула ее; тут же боль пронзила ногу, Саша до крови закусила губу; новая игла торчала уже из щиколотки. Мысли были тяжелые, неповоротливые, будто слипшиеся, зато боль – острой, требовательной. Понукающей.
– Какой сегодня день? – хрипло спросила Саша у нянечки, вязавшей в углу.
– Воскресенье, – ответила та.
«Письмо… Плата!» – спохватилась Саша. Она не ответила на письмо, а главное, она не оплатила по счету в тетради, и даже еще не знала, какой счет ей на сей раз выставили. Судя по этим иглам, Абашева тварям было совершенно недостаточно либо его смерть не входила в плату.
Нужно было выбраться из лазарета, дойти до своей кровати в дортуаре, достать тетрадь (только бы ее никто не нашел за минувшие дни!). Нужно было расплатиться с тварями, пока их костяные иглы не истыкали сплошь ее тело, будто подушку для булавок.
Было воскресенье и, судя по умирающему свету в окне, вечер; значит, ученицы находились в зале для визитов, беседовали с родными, классные дамы присутствовали там же.
– Нянечка, поесть принеси, – сказала Саша. – Голодная, сил нет терпеть.
– Принесу, барышня. Вы лежите, вам дохтур вставать строго-настрого запретил.
Женщина поднялась, отложила вязание. Вышла за дверь.
Саша вскочила и, как была босая, лохматая, в одной рубашке, выбежала из палаты и понеслась по темным коридорам. Новая вспышка боли настигла ее у дверей, она грянулась в них, как птица, – открылись… Были бы двери заперты – можно было бы сразу попрощаться с жизнью. Саша побежала дальше, на ходу вытаскивая иглу из плеча. На лестнице, ведущей к дортуарам, еще одна игла из ниоткуда вонзилась ей в левую грудь. Кто-то словно играл ею.
Саша упала на колени возле своей кровати, запустила руку под матрас: тетрадь была на месте. Подвывая от облегчения, Саша открыла ее и прочитала написанное под кривой чертой:
«1 голова, 1 сердце, 1 печень, 2 руки от живого человека, отнеси под землю, даю три дня».
Саша протяжно всхлипнула. Плата оказалась немыслимой, неисполнимой, оставалось разве что отправиться прямиком тварям в пасть… «2 руки». Она истерически хохотнула. Почему именно две руки, а не две ноги? Голова, сердце, печень… Как вообще быть?
Босая, трясущаяся от холода, слабости и невыносимой безнадежности, Саша медленно вышла в коридор, прижимая к себе проклятую тетрадь со вложенным в нее карандашом. Новая игла уколола ее в бедро, но на сей раз боль оказалась далекой, притупленной. Саша сама не понимала, куда идет, – но тут услышала чей-то тихий плач.
Завитая рыжая девочка лет десяти, ученица младшей ступени, в новеньком форменном платьице, в отглаженном фартучке и пелеринке стояла у стены и плакала. Саша только глянула на нее – и сразу поняла, что дальше сделает, и понимание это было подобно ощущению полета в пропасть.
– Ты почему плачешь?
– Ко мне никто не приехал… Ни маменька, ни сестры… Сказали идти наверх…
– Смотри, видишь, у меня альбом? Пойдем, я тебе что-нибудь нарисую. Только с одним условием: пока я буду рисовать, ты закроешь ладошками глаза и будешь считать до пятидесяти. Ты умеешь считать?
Девочка, мелко кивая, покорно пошла за Сашей, тянувшей ее за руку.
– Как тебя зовут?
– Катя. Куда мы идем?
– А меня Саша зовут. Мы идем туда, где у меня спрятаны краски. Ты ведь знаешь, от классных дам все приходится прятать, потому что они все на свете запрещают.
В подвале было сумрачно, но еще не вполне темно, серели под потолком окна. Ступени лестницы громко взвизгивали рассохшимися досками.
– Мне страшно! – Девочка слабо задергалась. – Куда ты меня ведешь?
– Я же говорю, тут у меня спрятаны…
– Тут темно, тут нет никаких красок!
– Это особенные краски, они светятся в темноте. Хочешь посмотреть? Тогда закрой глаза и считай…
В сумерках было видно, как девочка закрыла ладонями глаза, впрочем подглядывая сквозь пальцы. Саша повела ее под лестницу.
– Считай.
– Один, два, три, четыре, пять… – Тихий дрожащий голос девочки тонул в подвальной тишине.
На «двенадцать» из тьмы под лестницей выдвинулась рыбья голова, таких огромных Саша еще не видела: в сумерках были различимы древние костяные пластины на голове, шипы на грудных плавниках, круглые тускло светящиеся белесые глаза без зрачков. Пастью в зубах-иглах рыбина наделась на голову девочки, будто чудовищный колпак; твари поменьше, лоснящиеся и гибкие, вцепились ей в бока, принялись рвать плоть. Девочка только успела коротко взвизгнуть, а дальше ее уже было не слышно.
Саша на подгибающихся ногах отступила к стене возле лестницы, сползла на пол. Она чувствовала себя мертвецом, словно бы некая бестелесная ее часть стремительно разлагалась и смердела; она чувствовала этот запах отчетливей, чем запах свежей крови. С хриплым воем она обратила взгляд к темному потолку, что закрывал далекое и, верно, совершенно пустое небо. Руки ее судорожно тискали тетрадь и карандаш.
«пусть всего этого не будет
небудетнебудет
отстаньте от меня я просто хочу жить счастливо»
Наверху подвальной лестницы распахнулась дверь. Вниз начала спускаться Маруся, ее коротко стриженные волосы топорщились ореолом, свеча в руке дрожала. На последних ступенях она остановилась, испуганно разглядывая Сашу: та, сидящая на полу, в одной рубахе, с грязными ногами, с бледным безумным лицом, что-то царапала в тетради и не сразу обратила на нее темный дикий взгляд. А затем Маруся увидела брызги крови у лестницы.
– Боже, я так и знала, ты совсем безумна, – прошептала Маруся и бросилась обратно с истошными криками «Помогите!», но споткнулась на самом верху лестницы и упала на четвереньки, и тут Саша нагнала ее, схватила за пелерину и со всех сил дернула вниз. Маруся скатилась по крутой лестнице, упала навзничь, стукнувшись затылком о каменный пол, и больше не двигалась.
– Марусь… – Саша наклонилась, дотронулась до плеча подруги. Маруся остановившимся взглядом смотрела перед собой. Рядом теплился выпавший из подсвечника огарок свечи, от него понемногу занималась пламенем Марусина белая пелеринка.

Вот теперь не осталось ни страха, ни жалости, ни даже раскаяния, лишь огромное желание прекратить все это, швырнуть в вечную тьму беспамятства и небытия. Саша обернулась к темноте под лестницей. Ее луноглазые рыболикие боги смотрели на нее, боги, что всегда отвечали, в отличие от прочих богов, всегда выполняли то, что у них просили, по человечьему хотению, по их всемогущему велению, но требовали непомерную плату. Саша не отводила взгляда.
Затем она взяла тетрадь и карандаш и в свете костерка от уже вовсю полыхающей пелеринки на мертвой подруге начала рисовать. Она изобразила тетрадь с обгоревшим обрезом, объятую огнем, что перемалывал ее в пепел, и подписала:
«Уничтожьте ее, не нужна она мне больше».
И сразу же внизу, под чертой, проявилась надпись кривыми, изломанными буквами:
«Сделано».
Тетрадь в ее руках вспыхнула огнем по обрезу. Так просто, так легко! Почему Бергер не догадался, почему она сама не додумалась раньше?! Но прежде, чем отбросить тетрадь от себя, Саша успела прочесть и другое: под ее предыдущим пожеланием, про «жить счастливо», под чертой уже выставлен, как обычно, счет:
«1000… 10000…
«Сколько-сколько?! Я не успеваю сосчитать нули!»
…живых человеческих тел, даю год».
В следующее мгновение огонь охватил всю тетрадь. Саша отшвырнула ее – та угодила точно в груду старой мебели, и вскоре из недр как попало сваленных стульев вырвались длинные языки пламени. Дым заполнял помещение, душил, затмевал сознание. Кашляя, Саша упала на колени; древние рыбьи лики по-прежнему смотрели на нее, и в их мертвых круглых глазах светилась холодная насмешка.
«Я сейчас сгорю тут, – было ее последней мыслью. – И слава Богу».
Но Тот, кого она славила, ее, по-видимому, так и не услышал.
* * *
Очнулась Саша на снегу. Пахло гарью, в стылом воздухе летал пепел, и пепел покрывал ее с ног до головы. Училище полыхало, перед главным фасадом без толку метались пожарные, и Саше показалось, будто в золотящихся пламенем окнах она видит гибкие черные тени, что скользили в огне и воздухе, словно в водной стихии, и пировали, ликовали – в училище было несколько сотен душ.
Кто ее вынес из горящего подвала?

Саша посмотрела на свои перемазанные гарью руки. Встать и пойти прямиком в огонь. Но позволят ли ей это сделать? Ведь она еще не заплатила по выставленному счету. Тысяча. Или десять тысяч. Живых человеческих тел. И несколько сотен уже заплачено.
Саша невольно оглянулась.
Тысяча или десять тысяч… Не так уж много, в сущности. Москва большая.
Мать-гора
Склонившись над чертежами, Кайсаров невольно прислушивался к доносившемуся из отворенного окна чужому, непривычному говору.
– …Змей к нему, говорили, все летат да летат. Змей, грят, богатство таскат. А он и впрямь богато жил, а как помер – ничо в доме не нашли, одни стены голые…
Было жарко, и вязкая, муторная эта жара казалась сродни редкой петербургской – словно дышишь сквозь горячую мокрую тряпку и такая же тряпка облепляет все тело. Вообще, климат тут напоминал столичный: со своенравной, переменчивой погодой и холодными ветрами, но здешний лесной воздух отчего-то казался Кайсарову тяжелым, будто близость гор каким-то образом передавала воздуху плотность камня. Порой болела голова, тоже как-то непривычно тягостно, начиная с затылка. Инженер Остафьев говорил, что это все из-за постоянных перепадов атмосферного давления. Остафьев, старше Кайсарова на десяток с лишним лет, маялся тут головной болью почти беспрерывно, еще с тех пор, как зимой приехали сюда на изыскания.
– …Чо помер? Да рыба каменная ему в рот залетела. Зевал, и залетела. Каменную Девку он чем-то обидел, а кого она занелюбит, тому сделает чо-нибудь. Грят, под Мать-горой не то река, не то озеро и там рыбы с каменными зубами. Таку рыбу пошлет, и та все потроха выест. После того человек быстро помират…
Голос принадлежал крестьянке Авдотье, которая каждое утро ходила на рынок мимо дома, что Кайсаров нанял под контору, а после полудня возвращалась, по дороге успевая громко переговорить со всеми встречными, и разговоры ее обычно сводились к диким небылицам про ее родню и соседей. Кайсаров давно утвердился во мнении, что Авдотья была просто-напросто кем-то вроде местной блаженной. При ней постоянно находился мальчик лет шести, тоненький, с большой круглой шелковисто-белой головой, похожий на одуванчик. Очень тихий, мальчишка этот иногда принимался так же тихо, но очень неприятно шалить: подбирал с дороги какой-нибудь мусор или конский навоз и кидал в окна ближайшего дома, особенно в раскрытые. Авдотья тогда давала ему подзатыльников и говорила: «Чо барагозишь?»
Здесь, на Урале, можно было услышать всякий говор: то акающий среднерусский, то окающий северный – здесь сначала беглые селились, а позже сюда стали привозить со всей России крестьян, проигранных помещиками уральским заводчикам. Но больше всего уже было своего, сложившегося, самобытного: очень быстрая, монотонная, неживая какая-то речь, с проглатыванием целых слогов и невыносимым «чоканьем». Местные говорили так, будто кашу во рту языком гоняли. Кайсарова это раздражало.
Впрочем, в последнее время его раздражало все, куда ни глянь. С тоннелем дела шли совсем плохо. При изыскании, когда в любую погоду инженеры поднимались на окрестные склоны, Кайсаров разработал такой вариант, при котором строительство тоннеля сокращало железную дорогу аж на десять верст и давало экономию в миллион рублей. Своим вариантом Кайсаров гордился и долго его пробивал. Начальник железной дороги никак не желал принимать новый проект, стоял на том, что строительство пути в обход самого непреодолимого участка гор не только разумнее, но и безопаснее, однако истинная причина была в другом: чем дороже казне выходило строительство, тем больше можно было растащить казенных денег. Вообще, нажива да стяжательство при постройке всегда шли далеко впереди государственных интересов, и не принимавший подобных порядков Кайсаров, даром что ему только тридцать лет исполнилось, уже успел нажить себе в Управлении железной дороги множество врагов. Однако находились у него и защитники. В конце концов, под его началом железная дорога строилась быстро и действительно выходила куда дешевле обычного, да еще славился Кайсаров среди инженеров тем, что умел провести железнодорожную ветку по самым, казалось бы, непроходимым местам.
При изысканиях картина выглядела вполне обнадеживающей: геологи предупреждали, что весь горный хребет в окрестностях испещрен глубокими трещинами, но одна гора, Мать-гора, как ее называли местные жители, представлялась геологам состоящей из породы относительно однородной и потому пригодной для безопасного строительства. Однако на деле все оказалось по-иному.
– …А ишшо другой мой сосед все жену бил да к вдове напротив хаживал, так жена Каменной Девке пожалобилась, и стал у мужа его нечестивый уд каменным, а вскоре помер он… – струился с улицы монотонный говорок крестьянки.
Когда ж она умолкнет-то, поморщился Кайсаров. Окно, что ли, закрыть. Но духотища была нестерпимая, да накурено – не продохнуть. Троих инженеров, своих подчиненных, Кайсаров отпустил обедать, а сам все сидел над планами и профилями, ерошил волосы. Вот кому тут «уд каменный» будет вместо дальнейшей службы, так это ему, Кайсарову, если ветку все же придется вести южнее и получится перерасход. И надо же было такому случиться, когда тоннель почти пробит. Да, с самого начала работа шла негладко: внутренности горы оказались непредсказуемы – то на подземную реку рабочие наткнутся, то обвал случится. Воду отвели – устроили дренажную галерею, проходку после обвала повторили, установили дополнительную крепь. Каждый раз при авариях гибли рабочие, но вот людей-то, в отличие от денег, Кайсаров не считал. Люди – самый непрочный материал. Самый легкозаменяемый.
Тоннель пробивали с двух сторон, и когда уже почти насквозь прошли, то часть стены, казавшейся надежной, монолитной, обрушилась, и за ней открылся большой разлом, такой глубокий, что даже нельзя было сказать, как далеко он уходит в недра. Пока приняли решение наблюдать – если разлом не будет увеличиваться, то заделать его цементом и продолжить работы, а если трещина начнет расширяться, то убирать породу, пока состояние разлома не станет стабильным. Однако чутье подсказывало Кайсарову, что в проклятый этот разлом может рухнуть преизрядный участок тоннеля и пускать там поезда опасно. И, как ни поверни теперь, что прокладка нового тоннеля, что постройка железной дороги в обход – все грозило задержкой, перерасходом казны и немилостью начальства.
– Каменная Девка – она в горе живет? – Кайсаров узнал живой, любопытствующий голос Елецкого, самого молодого своего инженера, недавно закончившего учебу. Елецкий, по его собственному признанию, «баловался литературкой» и, приехав в это богом забытое уральское село у подножия горы, с азартом принялся собирать здешние предания, легенды и былички.
– А то, – охотно ответила Авдотья. – Каменна Девка – дочь, а гора – ейная мать.
Тут в стекло распахнутой створки звонко стукнуло, и по столу, по разложенным бумагам покатилось что-то небольшое, круглое – сухое конское яблоко?
Кайсаров в бешенстве шагнул к окну, перегнулся через подоконник.
– Пошла вон отсюда! – крикнул он Авдотье. – И щенка своего забери, и чтобы к этому дому близко не подходила, не то прикажу плетьми гнать!
Белобрысый мальчик опустил поднятую было в замахе руку и спрятался за материн подол. Авдотья всмотрелась в Кайсарова белесыми своими глазами – бледные радужки и белые брови в сочетании с грубым, лошадиным лицом делали ее похожей на старуху – и сказала:
– Ох, тяжко тебе, барин: сердце у тебя каменное.
– Пошла!..
– Зачем вы так, Георгий Иванович? – осторожно спросил Елецкий, когда крестьянка удалилась. – Живая энциклопедия народного творчества, между прочим.
– Вы зачем сюда приехали? Ради работы или ради народного творчества? – сухо выговорил ему Кайсаров. – Займитесь делом.
Елецкий пошел в дом. Подчиненные весьма уважали Кайсарова, но не сказать чтобы любили. Рабочие же его вовсе боялись – если пройдет по готовому участку дороги и заметит что-нибудь неладное, кары воспоследуют самые суровые, начиная со штрафов. Высокий, худой, с копной темных волос и орлиным носом, Кайсаров выглядел неприступным и мрачным; при разговоре имел привычку слегка поворачивать голову из стороны в сторону, пристально глядя на собеседника поверх мелких очков; и оттого не раз коллеги отмечали – было в нем что-то от ворона, который высматривает, как бы в глаз клюнуть.
Имелась у него еще одна примечательная особенность: хоть и молод, и недурен собой, не был он женат и чурался общества женщин. Однажды он случайно подслушал, как Жеребьёв тихо спросил у Елецкого (оба молодых инженера были из одного города и приятельствовали), не из этих ли Кайсаров. Из кого, не уточнил, но было ясно, что говорил он о грехе, порицаемом людьми и караемом государством. Тут Кайсаров зашел в комнату, и Жеребьёв мигом стушевался под его тяжелым взглядом.

Собственно, Кайсарова не интересовало ничего, кроме работы. Покрыть сетью железных дорог всю страну. Чтобы поезда неслись от Петербурга до Владивостока. Чтобы дикие, непроходимые, нескончаемые просторы прирученными, укрощенными верстами ложились под ноги, пронзенные надежной железной колеей, которая сокращает время пути, приближает великолепие технически оснащенного будущего. А женщины – что женщины… Расходный материал природы для строительства последующих человеческих поколений. Не более того.
Тут в комнату вошел как раз Жеребьёв – еще прежде, чем отворилась дверь, Кайсаров узнал его по надсадному кашлю. Зимой на изысканиях Жеребьёв сильно простудился, с тех пор так и кашлял – все глуше, все утробнее, с хрипами глотая воздух во время приступов. Остафьев на правах старшего не раз обращал внимание Кайсарова на это обстоятельство: «Сгорит ведь, дайте вы ему отпуск, Георгий Иванович», – но Кайсаров напоминал, что вместо обещанных восьми человек Управление направило ему лишь трех и отпуск всем будет только тогда, когда закончат работы.
Между тем выглядел Жеребьёв уже совсем измученным и нездоровым. Вместе с молодым инженером в комнату вошел бровастый насупленный Гуров – начальник работ, а следом один из десятников – коротконогий мордатый малый с очень хитрым прищуром, из тех, что записывают за рабочими каждый прогул, а сами подворовывают по мелочи – на такое даже Кайсаров закрывал глаза, потому что иначе пришлось бы разогнать вообще всех.
– Георгий Иванович, у нас тут еще одна беда приключилась, – обреченно сообщил Жеребьёв и посмотрел на начальника работ.
– Беда не беда, а дичь какая-то. – Гуров развел тяжелыми ручищами. – Ну, Семён, ты не тяни, говори сам, – это было сказано десятнику. Тот, аж приседая от подобострастия перед начальством, зачастил:
– Ваш-благородие, вот как на духу, сам слыхал! В разломе девка поет. Тоненький такой голосок. Старатели говорят – где в горе девка поет, там самоцветы лежат или золото. Это у нас все знают…
– И что дальше?! – свирепо спросил Кайсаров. – Какой еще голосок в разломе, вы что там, очумели все, да еще чтобы мне такое рассказывать?!
– Ну, один из мужиков наших и полез проверить, прям в провал, – пояснил десятник, попятившись. – А дальше я и рассказать не умею, ваш-благородие. Это видеть надобно. Из провала он вылез еще живой, но говорить уже не мог, а потом…
– К доктору его понесли, только донесли уже мертвым, – закончил Гуров. – В мертвецкой лежит. Вам, верно, лучше глянуть. Всякое у нас на проходке случалось, а такого еще не видал.
– Прямо сейчас пойдем! – резко сказал Кайсаров. Все равно работа не спорилась, а тут хоть пройтись, развеяться да посмотреть, в самом деле, что там у рабочих такое стряслось. Если бы кто в этот провал проклятый упал и голову бы себе насмерть разбил – ради такого сообщения к самому́ главному инженеру не пошли бы. Значит, и впрямь нечто из ряда вон.
Уже выходя из комнаты, Кайсаров вспомнил: надо бы убрать ту дрянь, что ему крестьянский мальчишка в окно кинул. Наклонился под стол – кругляш лежал там. Не конское яблоко, а округлый камешек с какими-то блестками. На миг Кайсарову почудилось, будто блестящие вкрапления – золотые крупицы. Поднял, хмыкнул: да не, какое там, всего-навсего «золото дураков». В камешке были крохотные кубические кристаллы пирита.
На улице жара навалилась разом, так, что через пару шагов взмокли виски. Небо выгорело добела, и обычно темная громада горы тоже словно поблекла. Заросшая густым сосняком Мать-гора была видна отовсюду, село приткнулось как раз под ее тучным хвойным боком. На первый взгляд Уральские горы вовсе не казались грозными. Сизо-зеленые, совсем вдали млечно-голубоватые, они плавными волнами уходили к горизонту, вкрадчиво касались неба опушенными лесом вершинами – никакого сравнения с хищными гигантскими зубцами Альп, на которые Кайсаров насмотрелся в годы учебы. Впрочем, месяцы изысканий и работ показали, что первое впечатление было обманчивым, горы могли показать крутой нрав, особенно для строителя: выветренные породы, трещины, провалы…
Земская больница была совсем недалеко, через несколько домов, – такой же серый бревенчатый сруб, как прочие избы по соседству. Сам Кайсаров, отличавшийся завидным здоровьем, не заходил сюда еще ни разу, зато слышал от маявшегося кашлем Жеребьёва, что больничка одна на сорок верст окрест, всего один врач и дочь его, фельдшерица, и десяток коек, которых, конечно, всегда не хватает. Врач, еще нестарый, но сутулый и плешивый, встретил их и сразу, без предисловий, повел в мертвецкую, что стояла на задах, – глубоко утопленный в землю сарай с погребом. По дороге договаривал о чем-то со своей дочерью, крупной высокой девицей с простонародным открытым лицом, та отвечала:
– …Потому как дурень он, и губа у него отвислая, а в голове только мухи гудят.
– Твоя мать тоже не семи пядей во лбу, – урезонивал ее отец, – а взял в жены, чтобы одному не остаться.
Фельдшерица посторонилась, пропуская мужчин вперед, и в ее взгляде, случайно и равнодушно пойманном Кайсаровым, читалась вся усталость от этого тоскливого места, мелкотравчатого народа, собственной судьбы; девицу поначалу очень интересовали приезжие специалисты, но все, кроме Кайсарова, уже были женаты.
Именно мухи жирно гудели в погребе, где было прохладнее, чем на улице, но все же недостаточно холодно для того, чтобы приостановить разложение. Запах стоял ужасающий. Покойников было трое: высохший старик, какая-то баба и рабочий. Врач сдернул с лица последнего грубую холстину. Мухи от размашистого движения взбесились, замельтешили перед лицом, полезли в уши и за шиворот.
Кайсаров невольно стиснул в ком прижатый к лицу платок. Он ожидал увидеть что угодно – размозженное камнями лицо, пробитую черепную кость, но чтобы такое…
Разверстый рот покойника напоминал диковинный хрустальный цветок. Длинные крупные кристаллы, вроде кварца, росли под разными углами прямо из глотки, кристаллы поменьше блестящей сыпью усеяли губы. Неведомые образования были не прозрачными, а мутно-розовыми и багровыми, словно вобрали в себя кровь и прочие соки тела. То же творилось с глазами мертвеца: между вывернутых век торчали кварцевые друзы.
Жеребьёв мучительно закашлялся, затем со звуком тщетно подавляемой рвоты схватился за горло и выскочил из погреба. Кайсаров заставил себя спокойно смотреть.
– Я не знаю, что это, – как можно ровнее сказал он наконец. – Я о таком не читал и не слышал.
– Возможно, под горой в разломы выходят подземные газы, – начал медик, – и при их попадании на слизистые оболочки происходит неизвестный науке процесс…
– А не заразна ли эта хворь? – прервал его Кайсаров.
– Если это и болезнь, то она не передается от человека к человеку. Иначе бы тут уже все село вымерло. Прежде мне доводилось видеть подобное. Несколько лет тому назад привозили ко мне старателей с той стороны горы. У всех кристаллизировались ткани предплечий. Руки пришлось ампутировать. Один, правда, не дождался операции, сбежал через окно, не знаю, что с ним сталось. Ведь до сих пор среди народа ходят дремучие небылицы про докторов. Вот, пожалуйста, – врач указал на накрытую холстиной бабу, – если бы привезли ее раньше, так выжила бы и она, и младенец. Нет, двое суток ждали, а когда надумали на третьи привезти, она уж кровью истекла. Спрашиваю родню: ну отчего же так-то?! А те отвечают – да всем известно, что в лечебницах людей, видите ли, нарочно морят и потом делают из человечьего сала мази, а из костей порошки. Дикость, милостивый государь, дикость прямо-таки доисторическая!
Кайсаров мельком глянул на тело в окровавленной рубахе под приподнятой врачом тряпкой и поскорее отвел взгляд. Ведь тут холод его продрал даже больший, чем при взгляде на рабочего, погубленного неведомой подгорной хворью, – нутряной холод, склизкий, брезгливый ужас.
Окровавленный подол. Стоны, крики. «Вот, гляди, гляди, что с нами мужчины творят!..»
– Слыхал еще такую историю, не знаю, правда или нет, – продолжал доктор, – давно случилось, еще при крепостничестве. Была у одного горнозаводчика жена, самая лютая помещица в округе, крестьянских детей в прорубь кидала ради потехи. Так местные сказывают, родила она в страшных муках каменную глыбу вместо младенца и вскоре скончалась. Народное предание, разумеется. Но кто знает, может, как-то связано…
Кайсаров мотнул головой, не желая слушать далее.
На плоском камне возле входа в покойницкую сидела на солнцепеке ящерица с нарядным медным узором вдоль гибкой спины. Посмотрела Кайсарову прямо в душу крохотными, но необыкновенно разумными глазами. Сельчане звали этих тварей ласково, ящерками, и старались не обижать. По рассказам Елецкого, охотно делившегося своими фольклорными находками, ящерицы в местных преданиях были как-то связаны с духами окрестных гор, были вроде свиты или сестер Каменной Девки. Сознание местных жителей и впрямь изобиловало первобытными образами. Здесь строили церкви, но верили в огромного змея, живущего в озере, и в еще более огромного лося, поднимающего из-за гор на своих рогах солнце, и в Девку, которую боялись, но и любили, которую старатели почитали больше Богородицы…




























