Текст книги "Пепельная тетрадь"
Автор книги: Оксана Ветловская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Как раз в это время русскую литературную общественность Берлина потрясло одно событие. Что являл собой наш берлинский литераторский павлятник[3]3
Павлятник (уст.) – специальное помещение, где содержат и разводят павлинов.
[Закрыть]? Его составляли, кроме издателей и критиков всех мастей, во-первых, немногие (большинство уехало в Париж) писатели и поэты, признанные еще в России; во-вторых, более или менее многообещающая молодая поросль вроде меня, с именами на слуху; в-третьих, все остальные – посредственные литераторы, бездари, графоманы, чудаки и сумасшедшие. Жизнь этого тесного сообщества бурлила в своем небольшом котле, чаще с ароматами отнюдь не благовонными: скандалы, ссоры, обиды – и зависть, зависть, зависть. Завидовали по любому поводу: бездарности завидовали талантам, те, кого не печатали, завидовали тем, у кого имелись публикации хотя бы в газетах, последние, в свою очередь, завидовали авторам вышедших книг, безвестные сочинители завидовали популярным, пусть даже слава их была крохотная, карманная, эмигрантская. В сущности, вот это все и зовется «литературной жизнью». Я к ней привык: мне завидовали многие, завидовали всему подряд, даже молодости. За пределы своего круга наши страстишки не выходили. Наверняка у немцев, берлинцев, тоже была какая-то своя литературная жизнь, пусть и плохонькая, немецкая – я утверждал и буду утверждать, что величие немецкой литературы – миф и вся немецкая литература – это квинтэссенция пошлости. Однако, несмотря на мое глубочайшее презрение к литературным разделам немецких газет, я ощутил леденящую, совершенно убийственную зависть, когда там написали о романе моего соотечественника.
Его имени я тут называть не буду. Обойдется безликим N. Его роман был почти мгновенно переведен на основные европейские языки. Вот его-то слава вылетела стремительной птицей далеко за пределы русской эмиграции.
От зависти я чуть не заболел.
Моя самая жгучая, самая яростная мечта сбылась у другого человека. Об N. ведь – в отличие от меня – даже и не слыхать было раньше. Он, лет на семь старше, нечасто появлялся на литературных вечерах, напечатал пару-тройку никем не замеченных, хотя и недурных рассказов в русских берлинских литературных журналах и мной воспринимался как едва различимая тень на самой границе литературного зрения, что-то совершенно незначительное и уж точно не угрожавшее моему месту на нашем миниатюрном Олимпе. И вдруг – такое.
Русский писатель-эмигрант, прогремевший на всю Европу. Разумеется, о нем заговорили все. Я в числе прочих наших литераторов мгновенно оказался задвинут на самые задние ряды интереса публики. И что бы я теперь ни предпринял, что бы ни написал – N. мне было не нагнать. Французские, немецкие, итальянские литературные обозреватели понятия не имели о моем существовании. А об N. теперь знали даже простые немцы, которых я почти не замечал и даже не подозревал, что они способны читать что-то, кроме своих идиотских газет: однажды я увидел книгу N. в немецком переводе у своей квартирной хозяйки. Меня прямо-таки скрутило, аж до тошноты. Некая наиболее трезвомыслящая и, к сожалению, незначительная часть моего воспаленного эго тихо пыталась убедить меня, что это – не боль, а лишь пародия на нее, истинную боль я испытал, когда потерял отца, а нынешнее – вздорная, гнусная дурость. И все-таки, как мне было больно. Почти так же, как тогда. Какое кощунство! Почти так же…
Теперь N. появлялся на публике чаще – разумеется, кто ж будет пренебрегать своей славой. Литературных собраний с его участием я всячески избегал – слишком мучительно было смотреть на чужой поразительный успех. Тем более что моя собственная литературная плоскодонка дала течь: последние стихи вышли особенно сухими и мертвенными, и мне отказали в публикации там, где прежде брали почти не глядя. К тому же квартирная хозяйка настойчиво требовала освободить комнату – долги мои были безнадежны, и я едва не подрался с сыном немки, к своему счастью, потому что здоровяк в последний миг передумал меня бить и только грохнул кулаком по моему письменному столу так, что треснула столешница, и пригрозил, что в следующий раз на месте стола окажется мой хребет, если я не заплачу за комнату до конца недели.
На душе было гадко настолько, что в своих горестях я начал находить некое извращенное наслаждение. Нарочно, чтобы уж совсем себя добить, упиваясь своими несчастьями, я отправился на литературный вечер, где должен был выступать N. – читать что-то из нового. Против ожидания, все прошло вполне терпимо. N. вел себя скромно, читал что-то о детстве, не блестящее, но и далеко не скверное, вокруг было много знакомых, мне были рады, кое-кто обратил внимание на мой нездоровый вид, интересовался, сочувствовал. Хозяйка вечера, узнав, что меня выселяют, обещала помочь с поисками жилья.
Волей случая в прихожей мы с N. оказались одновременно. Он, по-русски придерживая подбородком шарф, дергая плечами, влез в пальто, отыскал свой зонтик – на улице хлестало немилосердно – и вдруг посмотрел на меня. Прямо в глаза, с неожиданным сочувственным вниманием.
– Что-то с вами нехорошее происходит, – сказал он, – я читал ваши последние публикации. Вы же большой талант, что вы с собой делаете?
Признаться, я опешил. В смущении забормотал, что ничего особенного с собой не делаю, просто некоторые денежные затруднения, сущая ерунда.
– Я не об этом, – отрезал он. Вместе мы спустились по лестнице и вышли на улицу под дождь, одновременно раскрыв столкнувшиеся зонтики. – Вы загоняете свой дар, вместо того чтобы просто позволить ему расти, – продолжил N. – Зря, ох зря вы так.
– Кому он нужен, мой дар, – зло сказал я. – Горстке снобов.
N. снова пристально поглядел на меня – его глаза остро, как-то воспаленно блестели в свете фонарей – и ничего не сказал.
– Как у вас это получилось? – вырвалось у меня против воли. – Как вам удалось написать такой популярный роман? Как вы сами думаете, почему… почему именно он наделал столько шума?
– Лучше вам этого не знать, – буркнул N., направляясь к трамвайной остановке.
– Отчего же! – Я побежал за ним, как мальчишка. Меня так и жгла зависть, неудовлетворенность, я готов был вцепиться в него, чтобы вытрясти ответ.
– У вас есть дар, вам этого не достаточно? У меня и того нет, – отрывисто произнес N. – Вам хватит сил и таланта честно пройти свой путь! А вы этого не цените. Смотрю на вас и поражаюсь. Господи, нашли чему завидовать.
– Да я готов душу продать, чтобы оказаться на вашем месте! – в запале воскликнул я, не обратив внимания на его загадочные слова.
N. резко повернулся ко мне, страшно вытаращив лихорадочно блестевшие глаза.
– Дур-рак вы! – припечатал он и быстро зашагал прочь.
Я остался стоять, пораженный, оскорбленный, недоумевающий. Руки мои так затряслись от бессмысленного негодования, что зонтик накренился, и ледяной дождь полился мне за воротник. Это несколько отрезвило меня. Я с чувством плюнул и пошел к себе, в чужую квартиру, к унылой комнатушке с залежами рукописей и треснувшим письменным столом. Денег не было даже на трамвай, и предстояло добираться пешком, а путь был неблизок.

Ночные берлинские улицы в истерически кричащих огнях навевали на меня такую же стылую тоску, как и доносившееся из пивных гоготливое немецкое веселье – бесконечно чуждое, бесконечно примитивное. Ненавистный, некрасивый город. Жалкий, гнусный народ. Как же я не любил немцев – за их дубовый юмор, за казенные, неизменно конторские разговоры (деньги, служба, цифры), за врожденную безвкусицу, заурядность, армейскую страсть к порядку; за их почему-то так ценимую некоторыми русскими национальную недолитературу, в конце концов. Надо быть самым русским из русских, чтобы почувствовать невероятную пошлость в «Фаусте» Гете.
Мои дырявые ботинки нахлебались воды из луж, и ноги уже сводило от холода, а тощее пальто не спасало от пронизывающего ветра. Именно эти удручающие обстоятельства послужили причиной, по которой я стал вглядываться в вывески на пути, подыскивая какую-нибудь закусочную, куда можно было бы зайти и немного погреться, пока не попросили вон – купить что-либо я все равно не мог. Внимание мое привлекла прелюбопытная вывеска книжной лавки, написанная какими-то особенно фасонистыми готическими литерами сразу на четырех языках: на немецком, русском, английском и французском. Самое же удивительное было в том, что в такой поздний час лавка еще была открыта – на двери висела соответствующая табличка, и в окнах горел свет. Вот где можно было погреться, да в придачу полистать книги, не испытывая неловкость от своей неспособности заплатить. И я, недолго думая, дернул на себя тяжелую дубовую дверь.
Помещение оказалось неожиданно большим, гораздо больше, чем мне показалось с улицы, когда я заглядывал в окна. Удивительно, как в совсем небольшом здании уместилась такая солидная зала. Ее освещало бесчисленное количество светильников: отчего-то электрические лампы соседствовали с керосиновыми чадильнями и даже с канделябрами, коронованными множеством мягко сияющих свечей. Из-за обилия огней было жарко и душно, пахло гарью от керосина, а еще воском, будто в церкви. Яркий свет озарял столы и шкафы с разложенными книгами. Здесь, в точности под стать вывеске, были издания на разных языках. Немецкие обложки в непременной готической вязи; изящные французские и британские переплеты; простые белые томики русских эмигрантских изданий и ад советских книг с каким-то алыми кругами и клиньями между как попало расположенных заглавий. Таких книжных лавок в Берлине мне еще не попадалось… Я часто захаживал в русские лавки и избегал немецких и не понимал, в чем тут смысл – собрать вместе столько разноязычных книг. В замешательстве я приметил обложки с иероглифами и с такими символами, в которых не сразу опознал индийское письмо. Зачем все это здесь? Какому полиглоту вздумалось собрать все в одном месте – и неужели он находит на эдакое разнообразие покупателей?
Словно в ответ на мои мысли где-то в глубине помещения скрипнула дверь, и в залу вошел, не иначе, хозяин странной лавки.
– Вы меня звали? – спросил он по-немецки, неторопливо лавируя между столов с книгами.
– Нет, извините, – пробормотал я, отчаянно стесняясь лужи грязной воды, которая успела натечь с моих ботинок. – Я просто зашел… посмотреть.
– Вы меня звали, – утвердительно повторил хозяин.
Выглядел он не менее занятно, чем обстановка его лавки. Высокий худой мужчина лет сорока с лишним, типичнейший немец: водянистые бледно-голубые глаза, блекло-золотые, с проседью на висках, слегка вьющиеся волосы, крючковатый нос, который в сочетании с прочими чертами – острыми и одновременно сусальными, будто у потасканного и постаревшего херувима, – создавал впечатление почти отталкивающее, и в то же время это лицо было странно притягательным. Одет торговец был вызывающе не по сезону: дурацкий тирольский костюм с гольфами и с короткими, выше колена, штанами, который на местных толстозадых бюргерах смотрелся особенно убого, как корсет на свинье, однако на поджаром и собранном хозяине лавки даже эта потешная одежка сидела солидно, как фрак. Образ довершала легкомысленная тирольская шляпа с петушиным пером, которую торговец отчего-то так и не потрудился снять. Длинное перо покачивалось от малейшего движения его головы, и эти беспорядочные плавные колебания отчего-то действовали на меня гипнотически.
– Что желаете? – продолжил хозяин. Он улыбался, как и полагалось торговцу, приступившему к обработке возможного покупателя, но улыбка его тоже была странной: одновременно и несколько паяснической, и невыразимо печальной.
– Простите, но, думаю, ничего, – ответил я на своем более чем посредственном немецком. – Но если вы не возражаете, я немного полистаю книги.
– Вы же не за тем пришли. – Хозяин склонил голову набок. Перо снова качнулось.
– А за чем, по-вашему? – Я ощутил раздражение. Пора было убираться, пока он не начал мне что-нибудь всучивать.
– Вам непросто изъясняться на немецком, я вижу, – сказал хозяин. – Давайте лучше перейдем на русский. – Последнюю фразу он произнес по-русски, безупречно чисто, без малейшего акцента, с петербургским грассированием – точно как говорил я сам.
Наверное, он из русских немцев, мельком подумалось мне.
– Вы пришли, потому что вам нужна помощь, – заключил торговец.
– Вы мне точно ничем не поможете, сударь, – отрезал я. Раздражение росло вместе с усталостью, кроме того, я уже одурел от жары, духоты, чада и этого проклятого завораживающего покачивания пера.
– Отчего же? Я-то как раз помогу. И никто вам не поможет, кроме меня.
– Послушайте…
– Владимир, да вы сядьте, в ногах правды нет. – Хозяин лавки указал на стул возле одной из книжных полок. – Но прежде снимите пальто, вам ведь жарко. Вешалка вон там.
– Так вы меня знаете…
Еще бы ему меня не знать, русскому (пусть и немцу), который интересуется литературой и торгует книгами. Наверняка где-то среди эмигрантских изданий в этой лавке сыскались бы и мои сборники.
– А вот с вами я не имею чести быть знакомым.
– Зовите меня… м-м-м… зовите Манфред.
– Вы немец, господин Манфред?
Торговец помолчал и снова склонил голову к плечу, будто прислушиваясь к себе.
– Я – немец?.. Пожалуй, да… Немец. Во всяком случае, на данном временном отрезке…
Создавалось впечатление, что человек этот был с большими странностями – впрочем, к странностям я, вращаясь в литературных кругах, давно привык, среди литераторов мне еще и не такие субъекты встречались.
– А ведь вы не любите немцев, Владимир.
Я стыдливо промолчал.
– Что ж вы так? Художник, а не видите, насколько прекрасна эта нация. Столько идеализма, столько романтизма, столько страсти и жажды реванша… Такое очаровательное чувство собственной неполноценности… Вы даже вообразить не сумеете, что тут начнется через какой-то десяток лет! О, что тут начнется!.. – Торговец запрокинул угловатое лицо и мечтательно прикрыл глаза. – Здесь будут зажжены факелы, от которых займется пожар на полмира… Это прекрасно. Неописуемо прекрасно. Обожаю немцев.
Точно – сумасшедший, решил я. И резко поднялся со стула.
– Сидите-сидите. – Торговец остановил меня жестом. – Вы правы: я отвлекся. Давайте-ка поговорим о вас, Владимир. Сейчас я расскажу, что вам следует сделать…
– Простите, мне пора, – сказал я, стараясь обойти его подальше.
– Признайтесь себе, что пока вы пишете на русском – мировая слава здесь, в эмиграции, вам не светит, – затараторил торговец, увещевающе взмахивая руками. – В лучшем случае – яркая вспышка, как у одного вашего соотечественника. Европе вскоре станет совершенно не до книг, европейцев будут терзать совсем иные, далекие от литературных страсти…
– Почему вы так уверены в этом? – мрачно спросил я. Торговец был полоумен, не оставалось сомнений, но в его бреде сквозила некая до оторопи жуткая логика. – И какое вам вообще дело до моей литературной славы?
– Я – последний рубеж. – Хозяин лавки развел руками, и на его лице вновь заиграла странная печальная улыбка. – Если я вам не помогу – то уже никто не поможет. Остальным до вас нет дела. Всем наплевать и на вас, и на ваши мечты. Там, – он ткнул пальцем вверх, – в особенности.
Мне припомнился ломкий от боли голос папиного друга в трубке, и бесконечная, как в кошмаре, где-то по ту сторону жизни, поездка в берлинскую филармонию, где прошел митинг с треклятой стрельбой, и как мама потом молча сидела на стуле в окружении хмурых друзей и знакомых моего отца (в залу с убитым полиция нас не пустила), а потом мама вдруг начала страшно, с подвываниями, даже не рыдать – кричать, никогда и ни от кого я не слышал таких криков…
– Я неверующий, – сказал я.
– Я тоже, – живо откликнулся торговец. – Давным-давно, давным-давно… И даже если бы я желал вам зла, в любом случае я совершу только благо.
– Господин Манфред, ну что вам от меня нужно? Вы мне все равно ничем не поможете.
– Да вы послушайте меня сначала. Смотрите: по-русски вам, с вашей целью, вашей мечтой, писать бесполезно. Посмертная слава среди потомков, я так полагаю, вас мало интересует. Вам нужно здесь и сейчас. Так вот – вы же в совершенстве владеете английским, вы по-английски научились читать раньше, чем по-русски, верно? Настоятельно советую вам выбрать для литературных трудов английский, потому как Европу вам в конце концов придется покинуть, вы ведь даже не представляете, что тут будет…
– Вы в своем уме? Зачем мне писать по-английски? – Я поперхнулся словами. – Я русский, я мыслю по-русски, я чувствую по-русски…
– Вы сами знаете, что это не совсем так. Вы вполне отдаете себе отчет в том, что способны перенести все ваше стилистическое богатство на почву английского языка. Для вас это даже не составит особого труда.
– Да о чем я буду писать по-английски? Кто меня будет читать?
– А-а, наконец-то вы заговорили о деле! О чем вы будете писать – вот это самое интересное. В сущности, писать вы сумеете о чем душа пожелает. И вас будут читать по всему миру. Можете сколько угодно упиваться вашими стилистическими изысками, вам еще и будут платить за них хорошие деньги, недурной расклад, верно? Но для начала вам нужно будет написать то, что откроет перед вами все двери… Не беспокойтесь, никакого насилия над вашей ранимой писательской сутью от вас не потребуется. Напротив, уверяю, вам понравится!
Я украдкой ущипнул себя за руку – уж больно все происходящее напоминало сон. От свечного и керосинового чада кружилась голова, в зале под потолком клубилось сияющее марево, нестерпимо-золотой свет резал глаза. Этот престранный сумасшедший заговорил меня, опутал словесной сетью, к тому же смысл сказанного им пронзительно-звеняще отзывался в самых потайных струнах моей души. Я ведь и сам думал, пока больше понарошку, о том, чтобы сменить язык – правда, на французский. Я ведь и сам понимал, что мне всеми правдами и неправдами нужно где-то раздобыть такой сюжет, который вынесет меня на самый гребень литературной волны…
Манфред молча закивал, словно в такт моим мыслям. Длинное петушиное перо на его шляпе вновь замоталось, своими покачиваниями еще больше вгоняя меня в мутное, полусонное, почти наркотическое состояние.
– Если бы я знал, что такого можно написать, дабы «открыть все двери»… – сказал я больше для себя. – Что-то невероятно скандальное, должно быть. Но я не мастер на скандалы.
– Пока не мастер, – ухмыльнулся Манфред, выудив из кармана тирольских штанов маленький, будто от серванта, ключ, золотой или позолоченный. – Вуаля! Вот он, ваш сюжетец. Запомните: пишете по-английски, публикуете во Франции. Просто потому, что в Великобритании или Соединенных Штатах это публиковать испугаются. Поначалу. Но после французов они все побегут к вам галопом…
– Я вас совершенно не понимаю. – Я вновь попытался подняться, что мне со второй попытки удалось, но комната кружилась, духота сдавливала виски, а жар сделался нестерпимым, будто я стоял на раскаленной сковороде.
– Сейчас поймете.
Манфред шагнул к ближайшему книжному шкафу, повернул ключ в скважине, открыл высокие глухие дверцы. За ними, разумеется, были полки с книгами – с изданиями на всех основных языках мира. Торговец принялся вытаскивать книги и складывать прямо на пол.
– Помогите-ка, – обратился он ко мне.
– Я не понимаю, зачем все это.
У меня все более обострялось чувство нереальности, лихорадочной бредовости происходящего. Что я здесь делаю? Зачем слушаю этого человека? И пока я переминался с ноги на ногу, снова порываясь уйти прочь отсюда, но не решаясь – быть может, оттого, что мне уже стало любопытно, чем закончится этот спектакль, – хозяин лавки быстро и ловко освободил шкаф от книг. Последнюю из них торговец прижал обрезом к худой гладко выбритой щеке, и на лице его проявилось выражение почти сладострастное, точно он приник не к книге, а к ножке молодой любовницы.
– Люблю литературу, – нежно произнес он. – Обожаю писателей. Такая буря страстей из-за каких-то значков на бумаге… Столько метаний, страданий, безумия, восторгов… Это прекрасно. Невыразимо прекрасно. Добавим пару ярких мазков?
– Все-таки вы сумасшедший, господин Манфред, – вырвалось у меня.
– Сумасшедшим меня еще никто не называл, – обрадовался он. – Пусть сумасшедший. Но не более, чем вы. Я всего-навсего эстет. И художник.
Манфред зачем-то вытащил из шкафа и полки, а затем указал мне на пустую заднюю стенку:
– Толкайте.
– Что?
– Да толкните же.

«Вот глупость-то какая», – успел подумать я, но рука моя уже коснулась стенки шкафа – а та, точно не была закреплена вовсе, легко выпала наружу. И в лицо мне ударил свежий морской ветер.
Всему, что здесь происходило, должно было существовать некое удобоваримое для разума объяснение. Некая будничная, банальная, простая причина. Возможно, я надышался каких-то ядовитых трав в чаду этой проклятой лавки. Возможно, я заболел воспалением легких после продолжительной прогулки под ледяным дождем и теперь лежу в своей комнатушке в глубочайшем бреду, и хозяйка-немка не знает, что со мной делать. Возможно, меня попытались ограбить (хотя у меня и брать-то нечего) в том мерзком переулке у дома, где я часто срезал путь, и я валяюсь где-нибудь за углом с пробитой головой, а мой умирающий мозг порождает круговерть сказочных картин…
За стенкой шкафа обнаружился выход к морю. Южный берег, чистый, солнечный белый песок, мреющие розовые скалы. Двое играющих детей вдалеке.
– Я не понимаю, я не понимаю, – бормотал я тихо и монотонно, будто помешанный. – Что это, как это вообще?.. У меня галлюцинации. Признайтесь, вы тут жжете какую-то наркотическую отраву…
Манфред молча, спокойно и деловито переждал все стадии моего ужаса, недоумения, растерянности, отрицания очевидного. Я обходил шкаф и видел заднюю стенку, стоящую на месте как ни в чем не бывало. Возвращался и видел морской берег между раскрытыми створками. Оттуда тянуло соленой свежестью, запахом водорослей, слышались крики чаек… Проделав этот незамысловатый маневр пару десятков раз, я наконец смирился и осмелел настолько, что сунул в шкаф руку. Ладонь ощутила легкие порывы ветра, тепло южного солнца и легко прошла на ту, невозможную сторону… Я отшатнулся.
– Весьма рад тому, что вы начинаете осваиваться, – сказал Манфред. – Но прежде чем вы начнете ваше увлекательное путешествие, вам нужно будет подписать кое-какие бумаги.
– Да что же это такое? – Я протянул трясущиеся руки к шкафу. – Объясните, ради бога!
– Ради бога не буду, – с усмешкой произнес Манфред. – А вот просто так – объясню. Перед вами – вход в один из миров, которые в вашем обществе принято называть литературными. О, понимаю, вы считаете, что мир художественного произведения – всего лишь вымысел. Это не совсем так. Все дело в вашем восприятии. Обычно оно ограничено, как, например, возможности вашего зрения. Оттого, что вы не способны увидеть рентгеновские лучи, вы же не станете утверждать, будто их не существует? Так и здесь. Обычно люди не видят другие слои мироздания, но отдельные личности – такие, как вы, писатели, поэты, художники – способны их мимолетно ощущать. Это ощущение вы зовете вдохновением. У вас будет великолепная возможность прогуляться по миру, который иначе вы бы никогда не увидели – и, вероятно, даже не ощутили бы. Он очень похож на ваш. Однако же учтите: вы там будете невидимы. Потому что люди там, как и вы, способны разглядеть лишь очень немногое. Вы, конечно, можете бродить где пожелаете, но советую вам неотлучно следовать вон за тем ребенком справа, чтобы не заблудиться. Держитесь того мальчишки еще по одной причине: он – ваш главный герой.
– Что-что?..
Я затряс головой, помассировал виски. Мой мечущийся взгляд вновь приковало длинное петушиное перо на шляпе торговца. Оно раскачивалось, переливалось, прямо-таки струилось под ветром и солнцем потустороннего южного дня.
– Как вас на самом деле зовут, господин Манфред?
– У меня много имен. Все даже не упомню, – весьма насмешливо ответил он, словно потешаясь над тем, что я только сей миг осознал – и во что даже еще не вполне поверил.
– Что вы хотите в обмен на все… это? Хотя зачем я спрашиваю… Я и так прекрасно знаю.
– О нет, вовсе не то, что вы думаете, – произнес он с той странной грустью, которую я уже не раз за ним замечал. – Этого добра у меня и без того накопилось столько, что девать некуда. От вас мне потребуется другое…
Манфред вдруг извлек откуда-то солидный договор на желтоватой бумаге. Я принялся читать. Сначала строки прыгали перед глазами, я никак не мог сосредоточиться, ждал пробуждения, склонившихся надо мной докторов, чего угодно – и сознание выхватывало лишь отдельные фразы, будто во сне, когда не получается никак прочесть страницу из книги, однако запоминаются отдельные слова. Прошло изрядно времени, прежде чем я справился с собой настолько, что сумел прочесть все. То, чем мне предлагалось расплатиться за фантастическую – фантасмагорическую – возможность подглядеть сюжет своего будущего литературного шедевра, показалось мне смехотворно несущественным, мелким и уж точно совершенно мне ни к чему не нужным.
– Да забирайте на здоровье, – сказал я. – Если вы думаете, что у меня это вообще есть, в чем лично я сомневаюсь…
– Так вы согласны? – уточнил Манфред.
– Да, согласен, – решительно ответил я. К черту все. В буквальном смысле. Даже если это бред, он определенно прекрасен, он много ярче и увлекательнее, чем вся моя жизнь за последние годы, и пусть он длится дальше, в конце концов, вдруг я и впрямь увижу сейчас нечто потрясающее, такое, из чего смогу вытесать сюжет своей будущей книги. Даже если все-таки в конце концов очнусь на больничной койке.
– Подпишите, пожалуйста. – Манфред протянул мне самопишущее перо.
Я положил лист на стол поверх книг и только прикоснулся кончиком пера к бумаге, как мой указательный палец пронзила боль, и прямо на графу для подписи шлепнулись капли крови. Оказалось, в основании ручки отошел острый край металлической окантовки, которая и порезала мне палец. Тихо чертыхнувшись, я поставил подпись чуть ниже.
– Прошу прощения, я, кажется, испортил этот документ…
– Нет-нет, всё в порядке, – заверил Манфред, принимая от меня договор. – Теперь вы можете идти. Помните: там вас никто не способен увидеть. Ведите себя тихо и осторожно. Просто наблюдайте. Следуйте вон за тем мальчиком и наблюдайте. Ни во что не вмешивайтесь, иначе я не смогу гарантировать, что ваш сюжет будет развиваться так, дабы произвести на читателей нужное вам сильнейшее впечатление. Вы сами поймете, когда сюжет подойдет к завершению. Когда вы пожелаете вернуться – отоприте этим ключом замок любого книжного шкафа, который там найдете.
– А если я случайно потеряю ключ? – не без оснований насторожился я. Как-то раз я уже терял ключи от квартиры, где снимал комнату (чем, разумеется, предоставил хозяйке лишний повод поскорее избавиться от меня), так что мой страх был не лишен основания.
– Не беспокойтесь, этот ключ вы уже не потеряете никогда. Он всегда будет при вас, так что вы в любой миг сможете вернуться к вашему сюжету и просмотреть его с самого начала.
– Сколько времени займет это путешествие?
– Ровно столько же, сколько чтение небольшого романа. Несколько часов. Помните: для вас там время движется совсем по-иному, нежели для его обитателей, – рывками.
Я встал напротив книжного шкафа… черт возьми… выхода на пляж. Манфред отдал мне ключ, который я сунул в самый глубокий карман.
– Бред какой-то, – сказал я самому себе, покачал туда-сюда раскрытые дверцы шкафа и, внезапно решившись, высунулся в невозможно реальный, яркий, прекрасный мир по ту сторону, но тут же шагнул назад. – Во что я ввязался…
– Вы можете сколько угодно переминаться на пороге, но помните: роман за вас никто не напишет, – с усталой иронией напомнил Манфред, понаблюдав за моими метаниями.
– А… если мне вдруг захочется вернуться раньше? Если мне увиденное не понравится, не подойдет?
– Вот что меня всегда раздражает в вас, писателях, так это ваше невероятное занудство. Захотите вернуться раньше – то же самое: находите любой большой книжный шкаф, поворачиваете в замке ключ. Но насколько я вижу вашу суть, Владимир, – назад вы уже ни за что не повернете. Этот мир ваш.
Я вновь полез было в шкаф – и вновь не отважился миновать границу между привычным и невозможным.
– Черт, черт…
– Ну что еще вам? – спросил Манфред с явным неудовольствием. – Да шагайте вы уже наконец! Не то дети сейчас уйдут с пляжа. Как было просто в Средневековье! Когда люди еще верили в чудеса! А нынешним прежде всего подавай сотню доказательств, что перед ними не галлюцинация. В самом деле, даже оскорбительно. Роман-то ваш вы хотите написать? Или желаете околеть от голода?
И так как я по-прежнему в нерешительности топтался возле шкафа, Манфред всучил мне мое пальто и силой вытолкнул меня на песок.
Я упал плашмя, лицом прямо в горячее от солнца, мягкое, сыпучее, белое с золотым блеском; тут же вдохнул песчинки и закашлялся. Дети испуганно обернулись. Кроме них, я, оглядевшись, заметил прямо за спиной группу взрослых, расположившихся неподалеку в шезлонгах: длинные платья и пышные шляпы дам были точно такими, какие я помнил по временам своего детства. Некоторые из взрослых тоже посмотрели в мою сторону, но сразу потеряли всякий интерес, и я, погружаясь в трудно определимое, но кошмарное состояние собственной почти-невещественности, вспомнил, что для здешних обитателей невидим, так что лучше вести себя тихо.
Ничего похожего на ворота – да хотя бы какой-нибудь кабинки для переодевания – позади не обнаружилось, и первое, что в связи с этим мне пришлось сделать, – переждать приступ сильнейшей, с ума сводящей паники. Дыхание отказало, сердце болезненно забилось, я снова упал на колени и уткнулся лбом в песок. Подумал, что умру здесь, прямо сейчас, в мнимо знакомом, словно воплотившееся воспоминание из детства, но все-таки чужом и невозможном мире. И когда уже почти смирился со своей гибелью, все внезапно закончилось. Я осторожно выпрямился и бессмысленно уставился на детей: густобрового темноволосого мальчика и русую, изящную, яркую девочку, легших друг возле друга за наспех сооруженным валом из песка. Отчего-то мне пришло на ум, что эти двое, дети всего-то лет двенадцати от роду, влюблены друг в друга – так, как не каждый взрослый имеет несчастье влюбиться: мучительно, бесстыже, неуклюже – и совершенно безнадежно, ибо их тайная, безусловно плотская страсть под непрестанным строжайшим надзором взрослых не получит исхода…
Так началось мое путешествие, многие подробности которого я опущу – здесь они ни к чему. Я не сразу привык к своей роли невидимого для всех соглядатая. Пару раз сильно напугал мою драгоценную пару малолетних влюбленных – они посчитали, что за ними шпионит кто-то из взрослых – хотя, в сущности, так и было. Несколько раз попадал в ужасающие идиотские ситуации, едва успевая проскочить в дом за входящими или роняя на пол различные предметы – тогда окружающие меня люди думали, что это полтергейст, да будет благословенно увлечение спиритизмом, так свойственное началу века! Однако с ролью невидимки я свыкся, против ожидания, довольно быстро. Куда хуже обстояли дела с другой особенностью этого места: время здесь – во всяком случае, для меня – двигалось невыносимыми грубыми скачками, урывками, и всякий раз это субъективно воспринималось так, будто я пробуждаюсь в новом незнакомом месте с тяжелейшего похмелья и только из разговоров окружающих да из календарей узнаю, какое число и год на дворе. Сквозь стены я проходить не умел, но следуя за «своим» мальчиком, периодически обнаруживал себя где-то в совершенно ином месте, нежели мгновение назад, и мой разум едва выдерживал эти необъяснимые перемещения, мне все чаще казалось, что я брежу или вижу сон, и лишь когда я в очередной раз влетал бедром в угол какой-нибудь тумбочки, тут же зажимая себе рот, чтобы не чертыхнуться от боли, ощущение реальности ненадолго возвращалось.




























