444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Оксана Ветловская » Пепельная тетрадь » Текст книги (страница 1)
Пепельная тетрадь
  • Текст добавлен: 23 сентября 2026, 18:30

Текст книги "Пепельная тетрадь"


Автор книги: Оксана Ветловская


Жанры:

   

Ужасы

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Оксана Ветловская
Пепельная тетрадь
Сборник

Серийное оформление: Юлия Межова.

В оформлении книги и на обложке использованы иллюстрации автора.

© Оксана Ветловская, текст, ил., 2026

© ООО «Издательство АСТ», 2026

* * *

Закон равноценного обмена

Этого ребенка Волгин отдал сам. Собственноручно. Самое ужасное – ребенок улыбался. Волгин, по правде говоря, не верил, что такое вообще бывает. То есть он слышал еще в мединституте – от опытных акушеров на перекурах, на практике, – будто только что рожденные дети могут улыбаться, но с молодым задорным скептицизмом относил подобные рассказы по части баек. Вроде того, что тело умершего человека становится чуть легче – ровно настолько, сколько весит отлетевшая душа.

Ребенок, склизкий, синюшный, со странноватым нездешним личиком только пришедшего в этот мир создания, проорался, посмотрел на Волгина удивительно ясными глазами и совершенно отчетливо ему улыбнулся. А затем к Волгину шагнула медсестра Рози, которая, скучая, наблюдала за родами, и забрала этого ребенка. И Волгину ничего не оставалось, кроме как отдать его. Все равно ребенка забрали бы – если б понадобилось, то силой, и тогда Волгину ох как не поздоровилось бы. А Волгин хотел жить. Кроме того, он здесь был нужен. Очень нужен.

Роженице Волгин ничего не стал объяснять, она и так все знала, более того, была готова к такому повороту событий и даже, кажется, восприняла произошедшее с облегчением. В конце концов, с детьми тут было куда труднее, чем без детей. Пеленок не было. Воды тоже не было – точнее, шла ледяная в душевых по утрам, а в другое время каждый поход за водой грозил смертельной опасностью. И от работ по прошествии некоторого времени матерям было не отвертеться: отпуска по уходу за ребенком тут никто не давал. И сейчас-то Волгину придется убеждать начальство, чтобы женщине дали отлежаться хоть пару дней.

Волгин принял послед, тщательно проверил его на целостность, убедился, что у пациентки нет сильного кровотечения, и оставил ее на попечение Лёньки, парня с незаконченным ветеринарным образованием, смекалистого и рукастого, хватающего навыки огромными порциями, как сам Волгин еще недавно хватал, почти сразу после меда оказавшись сначала в полевом госпитале, а потом здесь. Тут-то и насобачился принимать роды: лагерь был смешанным, полно женщин, особенно много почему-то беременных. Будто специально свозили их сюда. А так специальность у Волгина была – терапевт. Это здесь он стал и хирургом, и акушером, и инфекционистом, и психологом, и чуть ли не священником, и бог знает кем еще. И в Бога комсомолец Волгин поверил именно здесь. Ничего ему больше не оставалось. Просто нужен был кто-то еще, кроме него самого. Слишком страшно было оставаться крайним.

Как сейчас. Вот как сейчас.

Подобное случалось каждые несколько дней, а иногда и не по одному разу в день. И каждый раз, после того как все заканчивалось, Волгин принимался «метаться», как это называл старший коллега Станислав Вольфович: быстро вышагивать, почти бегать по кранкенбау, по центру прохода, вдоль длинной печи, которая, впрочем, редко затапливалась. Бегать, нарочито топать, растирать нервный тик на левом глазу. Только чтобы не слышать бульканья за крайними нарами – и не видеть, как там, в углу, одна из трех приставленных к нему медсестер-немок (Рози, Грета, Хильда) топит в бочке очередного только что рожденного ребенка.

Волгин резко развернулся в конце барака, все-таки мельком увидев, как Рози распахивает дверь и выкидывает на улицу что-то небольшое, на что мигом набрасываются полчища вездесущих крыс. Тело ребенка. Того самого ребенка, который Волгину улыбнулся.

По студенческой привычке дико хотелось курить, но это был холостой позыв, как рвота при пустом желудке – дым, любой, совершенно любой, даже малейший привкус дыма Волгин не переносил с тех самых пор, как нюхнул здешние жаровни, на которых сжигали тела умерших узников – а случалось, еще и не совсем умерших… Это было небольшое отделение Аушвица. Крематориев-печей тут пока не было. Еще не успели построить.

Порой Волгину думалось, что от сумасшествия его спасает только ответственность.

Три близко стоящих, с крытыми переходами, кранкенбау – больничных барака. Хлипкие дощатые постройки, в решето прогрызенные крысами, с земляным полом и двумя рядами трехэтажных коек. Посередине длинная печь с двумя топками по краям, точнее две печи, соединенные длинным горизонтальным дымоходом. Именно на этом кирпичном дымоходе, единственном хоть сколько-нибудь пригодном для подобных дел месте, Волгин осматривал, оперировал, принимал роды. Рядом неотлучно находился Лёнька – помогал, отгонял осатаневших крыс и, конечно, учился. Волгин старался объяснять каждое свое действие. Он сознательно готовил себе замену – мало ли, на всякий случай. Пулю можно было словить ни за что, просто по прихоти охранника на вышке. Не уберег бы и застиранный белый халат, надетый поверх полосатой робы.

Хотя и без пули запросто можно было окочуриться. Здешний коллега Волгина – более того, старший друг, более того, учитель, Станислав Вольфович Козаржевский, блестящий хирург, способный при почти полном отсутствии инструментов делать невероятные вещи, – полгода тому назад сгорел от скоротечного туберкулеза, как на незримом костре. Туберкулез, пневмония, дизентерия, тиф накидывались на изнуренные голодом тела заключенных будто крысы, которые тут озверели настолько, что кусали лежащих на нарах больных и могли броситься прямо в лицо склонившемуся над койкой врачу. С тех пор как Станислава Вольфовича не стало, Волгин остался крайний. Крайний перед Богом. Дощатый кранкенбау иногда представлялся Волгину утлым кораблем, который он, неопытный капитан, почти вслепую ведет сквозь бурю бушующей кругом смерти.

Почти полное отсутствие лекарств – официально лагерный лазарет снабжали лишь аспирином. Вместо бинтов – тонкие бумажные ленты. Шприцов мало, и кипятить их негде, так что приходилось многажды использовать нестерильные. Солома в матрасах, задубевших от пота и испражнений, давно истерлась в пыль, и больные лежали почитай на голых сучковатых досках. В довершение всего пациенты не были избавлены от селекций: каждую неделю в больничные бараки аккуратно захаживал пахнущий одеколоном и до скрипа выбритый доктор Шпехт, главный лагерный врач, властвовавший в лабораториях по соседству, и интересовался, кто из обитателей кранкенбау представляется Волгину «очевидно нежизнеспособным». И всякий раз Волгин рьяно доказывал, что таких нет, что жизнеспособны все, что у каждого из его пациентов есть шансы на выздоровление. Но доктор Шпехт неуклонно требовал свою дань в виде людей, отправляемых в лаборатории для инъекции фенола в сердце.

– Мои отчеты, коллега, должны включать определенное число убывших! Кто тут зря поглощает паек, кто тут объедает своих товарищей, кому давно пора освободить место? Думайте, думайте, дорогой коллега, иначе отправитесь на процедурку вместо ваших смертников.

И неизбежно Волгину приходилось выбирать: кто уже точно не поднимется с больничных нар, кто своей смертью спасет чью-то жизнь. Иногда доктор Шпехт отбирал узников для других, не менее страшных дел – для испытания новых лекарств либо какого-то химического оружия или в качестве материала своим практикантам, которые под его снисходительным руководством резали и пришивали что хотели и как хотели, ни в грош не ставя жизнь лагерников. После лабораторных опытов Волгину приходилось собственноручно выцарапывать людей с того света. Зачастую уже безрезультатно. Поэтому при отборе для лабораторий Волгин, напротив, всячески доказывал, что его пациенты слишком слабы для экспериментов. И все равно ему приходилось выбирать. Всегда приходилось выбирать.

Спасать чью-то жизнь ценой чьей-то смерти.

Благодарение богу, Волгин великолепно владел немецким. Именно здесь он не раз добрым словом помянул настойчивость родителей-германистов, когда-то натаскивавших его на сильные глаголы, как другие натаскивают детей на фортепианные гаммы: шпрехен, шприхьт, шпрах, хат гешпрохен, и еще дни, когда дома говорили только по-немецки, свихнуться можно. Отчасти именно в пику родителям Волгин поступил в мед (чтобы тут же провалиться в ад латыни и анатомии) – и вот, надо же, где и как все это пригодилось… Вообще, среди своих по большей части «немых» пациентов (поляки, русские, украинцы, белорусы), знающих по-немецки лишь свой личный номер да основные команды, Волгин был сущим посредником между миром заключенных и миром надзирателей. Восприятие эсэсовцев, фанатично разделявших все вокруг по принципу «свой – чужой», на Волгине неизменно давало сбой. Немецкоговорящий, с безупречным произношением, Волгин и внешне походил на немца, причем на идеального, плакатного немца. Рослый, белокурый и пронзительно-голубоглазый, он вызывал у нацистов некое зоологическое уважение. Этим Волгин пользовался просто отчаянно, на самой грани дозволенного. Напрямую требовал у Шпехта лекарства, инструменты, перевязочный материал – и порой действительно получал. Мало, гораздо меньше нужного, но получал. Более того, приставленные к нему медсестры Рози, Грета и Хильда, эти бездушные колоды, задастые немки, топящие в бочке младенцев, в открытую желали с ним переспать, наплевав на любые свои расовые запреты. От недоедания и хронической усталости в чертах Волгина только заострилась и без того иконописная, аскетичная и строгая красота. Медсестры призывно склабились ему и звали его «наш прекрасный русский доктор». Волгин отчетливо понимал: затей он интрижку с кем-нибудь из немок, да хоть со всеми тремя разом, снабжение лазарета сразу заметно улучшится, в обход правил из шпехтовской лаборатории хлынут лекарства, бинты, инструментарий – но вот это уже далеко превосходило его силы. Дело было даже не в том, что Волгин и не помнил, когда в последний раз чувствовал себя мужчиной в плотском смысле. Просто сам вид этих трех женщин, как ни в чем не бывало утопивших сотни крохотных, с едва перерезанной пуповиной детей, вызывал у Волгина такую лютую, до хрипа, утробную ненависть, что ему хотелось только одного: сомкнуть пальцы на горле каждой, опустить головой в ту самую бочку и дождаться конвульсий. С торжеством, с величайшим наслаждением. Именно эта воображаемая картина помогала Волгину хранить самообладание, когда от немок особенно тошнило.

Все, решительно все в лагере было за гранью человеческого. Но именно порядки в отношении детей оказались наиболее невыносимы. Когда Волгина еще только привезли сюда, новорожденных тут топили подряд, без разбору. Потом возникли новые правила: светловолосых и голубоглазых младенцев забирали, чтобы «германизировать» – отдать в бездетные немецкие семьи, а всех прочих, особенно детей евреек и цыганок, по-прежнему топили, как котят, тогда как сам Волгин не смог бы утопить и котенка… С той самой поры рождение блондинистых детей («беленьких», как, помнится, ласково называла таких бабушка) стало праздником. Счастье было, когда светленькие дети рождались у евреек – таких младенцев Волгин буквально втюхивал Рози, Грете или Хильде, обрушивая на их тупые головы всю мощь нацистской казуистики, в которой навострился, беседуя с доктором Шпехтом. И детей уносили кормилицам.


Немилосердна была судьба по отношению и к тем младенцам, которые не годились для онемечивания, но избегали участи быть утопленными. Иногда такое случалось при ночных родах, когда дежурной медсестре было лень торчать в кранкенбау, и она дрыхла где-то в лабораториях. Спасенных младенцев матери всячески скрывали от надзирателей. Отказывали себе в пайке, чтобы выменять на него простыню, которую можно было бы разорвать на пеленки. С риском для жизни выходили из лазарета за водой (покидать кранкенбау пациентам категорически запрещалось, особенно ночью, когда охранники стреляли во все, что движется; из ночных вылазок узники частенько уже не возвращались). Обычно воду для женщин приносил Лёнька или сам Волгин, но порой не было ни малейшей возможности отойти от импровизированного операционного стола. Выстиранные пеленки матери сушили на собственном теле. Дети тем временем медленно погибали: редко у кого из истощенных женщин было молоко. Младенцы, все до одного, вопреки ужасающим лагерным условиям, рождавшиеся крепкими и голосистыми, сначала от голода прекращали плакать, только тихо стонали. Затем их кожа становилась тонкой, прозрачной, так что были видны сосуды, сухожилия, даже кости. Потом дети превращались в обтянутые кожей скелетики, потом умирали. И тогда матери, сами истощенные до полного отупения чувств, оставляли их крысам – хоронить было негде, да и не было сил; не на нацистские жаровни же нести. К тому ж матерей весьма скоро после родов переводили в общие бараки и отправляли, как всех, на работы, что только приближало гибель младенцев. Такие матери и дети были еще одним гвоздем в душе Волгина, одним из многих. Таких он до последнего старался удержать в кранкенбау, где, по крайней мере, не надо было никуда отлучаться, а в полу под нарами были вырыты тайники, куда можно было спрятаться на время селекций.

«Метания» Волгина, так и бегавшего по бараку туда-сюда, прервал Лёнька:

– Гавриил Алексеич! Гавриил Алексеич!

– Чего? – дернулся Волгин, мигом возвращаясь из мрачных мыслей в еще более мрачную действительность. – Кровотечение все-таки сильное?

– Не, у родильницы все нормально. Там вас этот зовет, как его… Вильчик?

– Вильчак! Черт бы его побрал! Я ему сто раз говорил, чтобы даже не приближался к моему лазарету!

Глухо радуясь, что сейчас можно будет выплеснуть безысходность вместе с яростью, Волгин пошел к двери, возле которой ждал, не решаясь войти, Яцек Вильчак, один из верховодов лагерного Сопротивления. Уже в самой фигуре Волгина, высокой, сутулой, с угрожающе склоненной головой, было что-то такое, отчего Вильчак сразу попятился.

– Пан Волгин, у меня до вас дельце есть… Небольшое дельце…

– Только не говори, что заболел, – с ненавистью сказал Волгин.

– Боже упаси, пан! – Тут Вильчак аж присел, но все-таки осмелился выпалить шепотом: – Знаем, у вас в бараке солидные тайники есть. Оружие бы нам спрятать. Очень надо. Обыски пошли. Вас ведь сам комендант чуть ли не своим считает, у вас точно искать не будут. Э!..

Волгин схватил поляка за грудки и мерно затряс в такт своим словам:

– Я тебе говорил – не ходить к лазарету? Говорил. Обещал пинка дать, если еще сунешься? Обещал. Я тебе, говнюку безмозглому, твое оружие знаешь куда засуну…

Вильчак отлично говорил по-русски, и потому Волгин не отказал себе в удовольствии подробно растолковать на великом и могучем, куда именно поляк должен засунуть свое оружие и каким именно образом Волгин хотел бы использовать все здешнее Сопротивление.

– У меня пациенты, дурак. У меня роженицы. Я денно и нощно бьюсь, чтобы все эти люди жили, а такие, как ты, играются в героев! Вы, спартаки, играете, а другие гибнут!

Еще Станислав Вольфович заповедовал: не связываться с Сопротивлением. Дело врача – лечить. Ни до чего иного врачу не должно быть дела. Особенно до мероприятий, за которые можно заплатить жизнью – цена этой валюты и так несказанно высока. Вскоре после смерти друга и учителя Волгин забыл об этой заповеди. Позволил устроить штаб Сопротивления в пристройке инфекционного барака. Был раньше такой. Отдельный четвертый барак. Там заправлял Збышевский, отличный инфекционист, у которого Волгин многому успел научиться. Кроме того, к счастью или несчастью, вместе со Збышевским в лагере оказалась его жена, известный польский гинеколог-акушер, автор нескольких монографий. Именно она научила Волгина, как отделять плаценту вручную. Збышевские с радостью приняли членов лагерного Сопротивления, а Волгин коллег не отговорил. Хотя мог бы. Тот барак, инфекционный, эсэсовцы после обысков просто сожгли дотла вместе с лежавшими на нарах больными, господи, как они кричали. А Збышевских расстреляли. Комендант лагеря Клаузен, небольшой и чистенький, с лицом как детская попка, похожий на купидона в униформе, тогда подошел к Волгину и спросил: «Может, и вас поставить к стенке, доктор?» В Волгине от страха и отчаяния просыпалась полная бесшабашность, не раз выручавшая его и при сложных операциях, и в родовспоможении, – спасла она его и тогда: «Да что хотите, герр комендант, могу и к стенке встать, и на плацу без штанов сплясать, только прежде позвольте мне тех идиотов из Сопротивления лично утопить в отхожем месте». Клаузен сочно заржал и оставил Волгина в покое.

– Вы, пан доктор, все сидите в своей норе, как крыса! – запальчиво воскликнул Вильчак. Волгин так встряхнул поляка, что зубы лязгнули, но тот не унимался: – Сидите и ждете, пока фрицы построят газовые камеры, как в большом Аушвице! Тогда вы отправитесь туда вместе со всеми своими пациентами! А ведь можно устроить восстание, можно бежать отсюда!

– У меня, знаешь, пациентка только что родила. Куда она, интересно, побежит, а? Может, ты ее на себе потащишь?

– Здесь все погибнут, все до единого. И без газовых камер погибнут. Матерь Божья, пан доктор, вы редко куда выходите и даже не представляете, что тут за место! По-вашему, отчего запрещено выходить из бараков ночью? Как думаете, почему здесь до сих пор нет печей? Почему трупы жгут прямо так? Вы хоть раз видели, куда деваются кости? Ваши немки столько мертвых детей повыкидывали, здесь все кругом должно быть в костях – где они?

– Крысы растащили, идиот, – тяжело сказал Волгин. – Они и тебе яйца отгрызут, если будешь торчать тут слишком долго. Гуляй отсюда. – С этими словами Волгин развернул поляка и отвесил ему крепкого пинка под зад. Вильчак с хорошим ускорением пробежал вперед, чуть не хлопнувшись в грязь, но так и не унялся:

– А ведь я могу организовать вам лекарства, пан доктор! Какие угодно, все, что пожелаете! Подумайте, пан доктор! Вы можете спасти не только наше дело, но и кого-то из ваших пациентов, прямо сейчас!

– Пошел!.. – погрозил ему кулаком Волгин. – А не то догоню и так вмажу, что копчик тебе сломаю! Сам сломаю – сам починю!

Поляк невольно схватился пониже спины – видать, уже неплохо получил – и наконец убрался прочь.

Только теперь Волгин заметил группу немецких офицеров, подошедших уже совсем близко. Одним из них был главный лагерный врач Шпехт.

– Что у вас тут происходит, коллега? Опробуете альтернативные методы лечения?

– Добрый день, доктор Шпехт. Да вот, видите, симулянта прогнал, – соврал Волгин.

– Если еще сунется, напомните ему, что за симулирование полагается расстрел. Познакомьтесь с доктором Нойманом, коллега, он специально приехал из Берлина, чтобы побеседовать с вами. Представьте, слухи о ваших методах родовспоможения дошли даже до столичных клиник.

– Добрый день, доктор Нойман, – поздоровался Волгин. – Сразу смею вас заверить, никаких особенных методов у меня нет…

Доктор Нойман, в эсэсовском чине, как и все здешние немецкие врачи, оказался упитанным симпатягой, похожим на хорошо набитое чучело тюленя, с совершенно стеклянными выпученными глазками на круглом лице, украшенном светлыми усиками. Он уставился на Волгина с большим любопытством.

– Так вы и есть Габриэль Волгин? – произнес Нойман его имя на немецкий манер. – Выглядите вы как немец. И говорите как немец. Ваши предки – немцы?

– Нет, русские.

– Это правда, что за целый год ежедневного родовспоможения в здешних антисанитарных условиях у вас не было ни одного смертельного случая ни среди матерей, ни среди младенцев? Ни мертворождения, ни заражений?

– Да, это правда, доктор Нойман. Все матери выжили. Младенцы рождались здоровыми и если умирали, то позже, от голода… или от других причин.

– Самые современные немецкие клиники не могут похвастаться такими показателями! – В стеклянистых глазах Ноймана Волгин прочел смесь невольного восхищения и злобной зависти. – А у вас тут полное свинство, нет элементарных препаратов… Как вы объясните свой успех?

– У меня были хорошие учителя. В частности, польский доктор Ирена Збышевская. Первые полгода я работал под ее руководством. В остальном… Возможно, здешние условия будят в человеческом организме некие дополнительные жизненные резервы. Возможно, истощенные тела матерей-лагерниц не привлекают даже патогенные организмы. Возможно, мне просто очень везет. Возможно… это просто воля Божья, доктор Нойман.

– Воля Божья, – зло повторил Нойман. – Знаете ли вы, доктор Волгин, что это отделение Аушвица создавалось специально для беременных? Для самок унтерменшей. Для цыганок, евреек, славянок и прочего сброда. Чтобы они здесь подыхали в грязи. Чтобы кормили собой землю, на которой затем зацветут немецкие сады. Недаром сюда стараются не привозить заключенных с медицинским образованием, а вы здесь оказались по досадной случайности. Вам, доктор Волгин, знакомо такое понятие, как закон равноценного обмена?

– Это из алхимии? – бесстрастно уточнил Волгин.

– Именно так. Согласно этому закону, если где-то убудет – в другом месте непременно прибудет. Чем больше загнется детей у представителей низших рас, тем больше родится здоровых арийских младенцев. А вы нарушаете наш порядок! Это из-за вас немецкие дети рождаются слабыми и больными! Это из-за вас немецкие матери страдают в тяжелых родах! Потому что вы спасаете унтерменшей! Я подумаю, что с вами делать. Жаль, что вы не немец. Правильно было бы увезти вас в Берлин, чтобы вы работали на благо Германии. Я обсужу этот вопрос со своим начальством. Надеюсь, вы не идейный коммунист? Хотя вряд ли, раз вы рассуждаете о Боге.

– Я врач, – сказал Волгин. – Меня не интересует ничего, кроме пациентов.

Да он просто чокнутый, этот Нойман, брезгливо думал Волгин, спустя некоторое время возвращаясь из шпехтовской лаборатории с ящиком лекарств под мышкой. Очередной буйный психопат. Среди эсэсовцев вообще хватало людей с психическими отклонениями. Что делать, если и впрямь увезут из лагеря? Как тут будет Лёнька, справится ли?.. Нет, лучше пока даже не думать. Шпехт выдал лекарства, анестетики, шприцы, перевязочный материал, перчатки, – надо работать.

Волгин вместе с Лёнькой обошли пациентов, дали лекарства, сменили повязки, осмотрели парня, которому надзиратель раздробил руку лопатой во время дорожных работ, – по идее, руку надо было ампутировать, чтобы не началось заражение, но Волгин, как это часто с ним бывало, во время операции руководствовался не столько логикой, сколько необъяснимым велением интуиции и рискнул, руку оставил, и теперь парень явно шел на поправку. Во время осмотра Волгин непременно беседовал с пациентами – каждого расспрашивал, каждому говорил что-нибудь ободряющее.

– Хорошее слово порой стоит обезболивающего, – учил он Лёньку.

– Я даже со скотиной разговаривал, когда на ветеринарном учился, Гавриил Алексеич, – щербато улыбался Лёнька. Зубы ему выбили уже здесь, в плену.

Когда Волгин заглянул в свою каморку в конце барака, чтобы взять из шпехтовского ящика с препаратами еще пару ампул пенициллина и шприцы, то обнаружил, что ящик пропал. Он чертыхнулся, выглянул из каморки, позвал Лёньку, но вместо паренька из полумрака к нему шагнула одна из немок-медсестер, Хильда.

– Ты что-то потерял, красавчик? – тихо спросила она.

– Где ящик с лекарствами?

– Это незаконная поставка, милый доктор. По правилам, твои пациенты не должны получать таких лекарств. Они предназначены только для наших солдат. Я забрала ящик. Но ты можешь вернуть его, если заглянешь в ординаторскую лаборатории сегодня вечером. Получишь не только лекарства, но и кое-что еще. – Медсестра шагнула ближе и протолкнула пухлое колено ему между ног.

Волгин смотрел на нее строго и спокойно.

– Меня пациенты ждут, Хильда.

Немка подождала еще немного и отодвинулась.

– Подумай, доктор. Твоим пациентам нужны лекарства. Как надумаешь – приходи. Только не слишком поздно. Сам знаешь, ночами по лагерю ходить запрещено. – Улыбнувшись напоследок исподлобья, Хильда ушла.

Ну и что теперь делать-то, тоскливо подумал Волгин. Чего ей неймется, гниде, эсэсовцев ей, что ли, не хватает? Препаратов больше не было. Вообще. Даже аспирина, даже бумажных лент. Асептиков и антисептиков тоже не было. В бараке для рожениц у него лежала украинка на сносях, с огромным животом, родит со дня на день – откуда-то Волгин точно знал, что там тройня, первая в его практике: трое отличных пацанов, которые будут спасены, пристроены в немецкие семьи, но вот сами роды будут очень тяжелыми. Что он будет делать без раствора йода, без хирургических нитей, как будет зашивать многочисленные разрывы?

Волгин снова принялся метаться по бараку, сопровождаемый взглядами своих пациентов. А и пойду, с гадливым отчаянием подумал он. Пойду и потребую у твари вдесятеро больше препаратов. И оттрахаю так, что не поднимется. Если, конечно, женилка сработает. А как вообще может сработать на навозную кучу, на разжиревшую лагерную крысу, на груду отбросов? Похотливая детоубийца была гаже всего этого, вместе взятого.

– Гавриил Алексеич, – тихо позвал Лёнька, прекрасно видевший, что на душе у Волгина и так погано. – Там опять этот поляк пришел…

– Убью! – Волгин метнулся к выходу из барака и вдруг вспомнил – о чем там трепался Вильчак? Говорил, что может «организовать» лекарства… Лекарства! В обмен на предоставление больничных тайников лагерному Сопротивлению. Что хуже? Опасность или мерзость? А если Хильда обманет его и не вернет ящик? С нее еще как станется.

– Я согласен, – с ходу выпалил Волгин в лицо Вильчаку, который явно приготовился к очередному граду ругани и тумаков и оттого поначалу даже растерялся. – Тащите ваше чертово оружие, тайники я покажу. Но лекарства мне нужны прямо сейчас.

– Спасибо, пан доктор. Я знал, что вы нам поможете. За лекарствами пойдем вместе, сегодня ночью. Один я не справлюсь.

– Ночью из бараков нельзя выходить, идиот.

– Нельзя, – согласился поляк. – Но я знаю способ. Заодно увидите, что здесь на самом деле творится, пан доктор.

Волгин показал Вильчаку и двум его приятелям тайники под нарами – отчего-то сопротивленцы были еще и недовольны, что тайники вырыты прямо в голой земле, натаскали досок; Волгин только рукой махнул, мол, делайте что хотите. А затем с трудом дождался ночи. Ходил среди своих пациентов, которым ничем пока не мог помочь, кроме как словом. Говорил с ними. Сидел рядом с недавно привезенной в лагерь фронтовой медсестрой, больной и брюшным тифом, и пневмонией разом, ее лихорадило, она дышала с трудом, а Волгин только и мог, что положить ладонь на ее раскаленный лоб и сказать:

– Катерина, посмотри на меня. Тебя дома двое детей ждут. Ты здоровенных мужиков из-под огня вытаскивала, а с болячками ведь и подавно справишься, верно?

Женщина смотрела на него с самого дна температурного ада и мелко, едва заметно кивала. Лёнька поначалу сильно опасался инфекционных больных и удивлялся, как Волгин не боится заразы – а Волгин и впрямь не боялся, он просто знал, что не заразится, потому что очень нужен, и тому же научил Лёньку: «Не бойся – и не заболеешь». Лёнька научился, ничего другого здесь просто не оставалось.

Наконец пришел Вильчак. На шее у него висел плоский солдатский фонарь. Было уже за полночь. Волгин снял халат и надел худую телогрейку.

– Слушайте внимательно, пан доктор. Идите за мной. След в след. По сторонам не смотрите. Ничему не удивляйтесь. И не бойтесь. Главное – не бояться.

«Не бояться» – это Волгин хорошо усвоил еще в мединституте. Но делать глупости он не умел.

– По нам и так охрана будет стрелять, если заметит. А ты еще и с фонарем!

– Пан доктор, ночью фрицы сами из бараков носу не кажут. И ночью они не стреляют. Вообще стараются не шуметь. Истинно так. Поверьте мне.

И они пошли. Грязь подмерзла, ее покрывал тонкий слой мелкого, будто пепельного снега. Кое-где снег сдуло ветром, открывая кромешную черноту безжизненной лагерной земли. Прожекторов было мало, освещали они только комендатуру, казармы, лаборатории да забор из колючей проволоки под электротоком. Остальное тонуло во тьме. Был ли кто на вышках – этого Волгин различить не мог.

Предприятие было совершенно безумным, и оттого Волгин предпочел следовать рекомендациям поляка, какими бы дурными те ни казались. Шел точно по его следам. Головой старался не вертеть. И все же краем глаза замечал такое, что, поначалу думалось, было лишь причудой утомленного сознания… Вот к груде мусора возле кухни побежала крыса – здесь крысы кишели повсюду. Но не добежала. Посреди вылизанного ветром голого черного клочка земли будто прилипла к чему-то. Раздался пронзительный писк – и крыса начала погружаться в землю, будто тонуть в грязи, хотя было морозно, грязь смерзлась в камень. Вот крыса и вовсе исчезла. Вот то же повторилось с другой крысой. А вот неподалеку от ограды погружается в землю дохлая ворона… Волгин зажмурился, открыл глаза. Больше надо спать. Больше надо есть. Недаром Лёнька строго следил за тем, чтобы Волгин не отдавал свой удвоенный паек пациентам – «Вам нужны твердые руки, Гавриил Алексеич…».

Подошли к новым, кирпичным, недостроенным баракам. Эти стены без кровли, с зияющими тьмой окнами, стояли так, еще когда Волгина только привезли сюда из сортировочного лагеря для военнопленных. С тех пор ничего тут не изменилось. Вильчак забежал в дверной проем, поманил за собой. Волгин зашел, только сейчас разобрав, что же поляк всю дорогу бормочет себе под нос. Вильчак молился. Читал «Отче наш» на латыни. По кругу. Pater noster, qui es in caelis, sanctificetur nomen tuum. Adveniat regnum tuum. Fiat voluntas tua, sicut in caelo et in terra…

В недостроенном бараке возле стены лежал связанный по рукам и ногам немецкий солдат. Эсэсман из охраны. Рот у него тоже был завязан, дико блестели в свете фонаря глаза, полные живого, умоляющего, человеческого ужаса.

– Ты совсем рехнулся? – зашипел Волгин на поляка. – Этот тут еще зачем? Хочешь, чтобы нас обоих с утра повесили на плацу?!

– Это то, на что мы обменяем лекарства, – спокойно пояснил Вильчак, говоря об эсэсмане так, словно тот был просто крупногабаритной вещью. – Его не будут искать. Тех, кто пропал ночью, не ищут. Я вам говорил, пан доктор: не удивляйтесь. Этим способом мы уже достали оружие. Достали еду. Достанем и лекарства. Берите его за ноги, пойдем.

Лекарства, повторил про себя Волгин. Мне нужны лекарства. Наплевать на все остальное, я врач, меня ждут пациенты! Волгин поднял немца за ноги и пошел следом за Вильчаком во тьму. Фонарь высветил промерзшие горы земли, какое-то чуть ли не бетонное заграждение в ржавой колючей проволоке, стальную дверь, мощный замок, который поляк отомкнул висящим на шее, под одеждой, ключом, – и ступени, ведущие вниз. Каменные. Неровные. Что за чертовщина, зачем лагерному бараку подвал?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю