Текст книги "Пепельная тетрадь"
Автор книги: Оксана Ветловская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Это вход в подземелье, – вполголоса пояснил Вильчак. – На него наткнулись, когда строили барак. Несколько строителей погибли. Там, внизу, сущий лабиринт. Век шестнадцатый, судя по сводам. Когда-то тут стояли дома, их сожгли, видите, на камнях сколько копоти? Давным-давно. А подвалы остались. Нам туда, пан доктор.
Крутая винтовая лестница. Странное эхо от шагов, гулкое, глубокое, влажное, будто спускаешься в чью-то огромную глотку. Прыгающий свет фонаря выхватывал надписи и символы на плотной кладке стен.
– Что это за место? – спросил Волгин, с трудом удерживая отчаянно выгибающегося связанного солдата.
– Здесь жили алхимики. Это их знаки. В подземелье была лаборатория. Надо сказать, в своих опытах они продвинулись несравнимо дальше, чем наш доктор Шпехт…
От ледяной иронии Вильчака почему-то сделалось жутко, хотя Волгин был отнюдь не из пугливых. Ни разу за весь год пребывания в этом лагере Волгин не обращал внимания на слухи, гулявшие среди пациентов. Даже не прислушивался особо, когда больные стращали друг друга россказнями о том, что на территории лагеря в любом месте можно провалиться под землю. И что немцы специально оставляют мертвецов, не хоронят, – тела, мол, сами погружаются в землю, а отчего трупы предварительно наполовину сжигают – так, мол, земля охотнее принимает подношение… Никогда Волгин не задумывался о происхождении подобных баек. В концлагере и так хватало ужасов, особенно на его врачебную долю. Некогда было думать о чем-то еще.
Стены раздвинулись и пропали в темноте. Неясно, насколько обширным было подземное помещение – Вильчак вдруг быстро прикрыл фонарь рукой, и света хватило лишь на то, чтобы различить участок пола из каменных плит и край какого-то круглого резервуара, похожего на небольшой бассейн или огромный колодец.
– Пришли, – сказал Вильчак и поставил фонарь на пол.
– И что дальше? – Волгин в растерянности заглянул в резервуар – и отшатнулся, опережая возглас поляка «Осторожней, пан доктор!». Резервуар был до самых краев полон тьмой – но не обычной темнотой, отсутствием света, а некой беспросветно-черной, явственно шевелящейся субстанцией. Она перетекала сама в себя, тихо вздыхала, жила. И пахла – какой-то неопределенной органикой, будто свежевскопанный чернозем.
– Боже правый, что это?..
– Это апейрон. Первоматерия, пан доктор, – до дикости спокойно объяснил Вильчак. – Неопределенность и беспредельность. То, из чего исходит все сущее в материальном мире и во что все возвращается. Обычно любое вещество не задерживается в этом переходном состоянии, ибо апейрон есть вечное движение, но алхимикам удалось его зафиксировать. За что они, скорее всего, поплатились жизнью.
– Зачем… как… – Волгин был не в силах собраться с мыслями.
– Зачем здесь концлагерь? Судя по тому, что нам удалось выяснить, нацисты давно искали эти подземелья. Искали апейрон. Нашли, как водится, случайно. И решили не эвакуировать лагерь, а использовать заключенных для опытов. Вы же сами видели, в каком состоянии люди возвращаются из лабораторий.
Конечно, Волгин видел. Невесть как приживленные чужие руки и ноги. Невесть во что превращенные внутренности. Он-то думал, это адская фантазия Шпехта и его практикантов…
– Немцы не достигли успеха в опытах с апейроном. Причина в том, что первоматерия обладает первосознанием. С ней бесполезно экспериментировать. Ей нужно просто отдавать – и забирать. Отдавать – и забирать. Закон равноценного обмена. Его нацисты и так знают. Именно потому они затеяли массовое уничтожение неугодных им народов. Они отдают изначальному поляков, русских, евреев, цыган и прочих для того, чтобы их собственный народ прирастал.
Голос Вильчака звучал в подземелье с неизъяснимой торжественностью, даже речь его изменилась – стала богаче, почти пропал польский акцент.
– Принципы равноценности понять сложно. Когда мы только обнаружили, что тут скрывают нацисты, мы пытались обменивать вещи на вещи. У нас либо вообще ничего не получалось, либо получалось не то, что мы хотели. Так выяснилось, что охотнее всего апейрон принимает живую материю, точнее – живое, переходящее в мертвое, недавно бывшее живым. При таком обмене можно получить именно то, что нужно.
– И что я должен сделать, чтобы получить лекарства? – безголосо спросил Волгин. Голоса просто не было, связки отказали, сведенные спазмом.
Поляк протянул Волгину хирургический скальпель. Такой же, каким сам Волгин пользовался во время операций.
– Нанесите этому фрицу ранение. Опасное. Еще лучше – смертельное. И отдайте его апейрону. Просто сбросьте в колодец. А затем представьте себе ваши лекарства. Во всех подробностях. Лучше в каком-нибудь герметичном ящике, так легче и быстрее будет вытаскивать. Опустите руку в апейрон, нашарьте их там и вытащите. И так несколько раз. Думаю, нашего фрица хватит на три хороших ящика. Вы сами почувствуете, когда обмен прекратится. После этого не настаивайте. Иначе апейрон заберет и вас.
– Господи… – Волгин попятился. Он сказал бы, что Вильчак просто сбрендил к чертям собачьим, если бы не живая тьма в резервуаре – плотная, вещественная, дышащая, как будто даже любопытствующая, зачем в ее владения пожаловали эти три жизни, три ярко горящих огня в утробной подземной черноте.
– Не думал, что вы так испугаетесь, пан доктор, – сказал поляк. Отсветы фонаря горели в его глазах холодным влажным блеском. – Вы же врач. Вы же не пугались, когда из лабораторий в ваш лазарет приносили умирать людей, изувеченных опытами с первоначальной субстанцией. Хотя тогда перед вашими глазами было куда более страшное зрелище.
– Я думал, это какие-то изуверские нацистские эксперименты… Пересадка конечностей… Испытание каких-то кислот… Шпехт говорил, они испытывают химическое оружие…
– Откуда химическое оружие в этом небольшом лагере? Здесь испытывают только апейрон, пан доктор. Испытайте и вы. Ну же, вам ведь нужны лекарства? Или я ошибся, приведя вас сюда? – Тут поляк достал пистолет, новенький, блестящий, как игрушка, парабеллум, и направил на Волгина. – Если струсите сейчас, я и вас обменяю на оружие, пан доктор. Мы собираемся устроить восстание, нам нужно много оружия.
– Черт возьми, Яцек! Я врач! Я лечу людей, а не убиваю их! Я не могу убить человека! Даже… даже вот такого… – Волгин глянул на связанного эсэсмана. Тот, видать, давно все понял, его вытаращенные глаза прямо-таки источали ужас, и он обделался, бедолага, от него остро воняло экскрементами.
– Пан доктор, ну что же вы? Поймите, вы не столько лечите людей, сколько обмениваете их. Обмениваете жизнь на смерть. Каждый божий день вы этим занимаетесь. Когда отдаете медсестрам на утопление младенцев. Когда отдаете Шпехту на умерщвление тех пациентов, которые, по-вашему, уже не выживут. У вас почти нет медикаментов, вы делаете операции и принимаете роды в ужасной грязи – и что же? Вашей статистике позавидует любая хорошо оснащенная клиника! Все ваши операции заканчиваются успешно. Все роды проходят великолепно, даже в самых сложных случаях вы выкручиваетесь. А все потому, что давно приносите дань апейрону…
– Откуда вы знаете про мою статистику? – едва выговорил Волгин.
– Когда имеешь дело с первоматерией и первосознанием, начинаешь узнавать многие вещи просто так, неведомо откуда. Я теперь свободно говорю на десяти языках. Отлично владею немецким оружием, которого раньше в руках никогда не держал. Да и без того про вас, пан доктор, по всему лагерю слухи ходят. Вас считают чудотворцем.
– Нет, нет! – Волгин посмотрел на свои трясущиеся руки. – Просто у меня были хорошие учителя. Просто мне всегда везло. Просто… это воля Божья…
– По воле Божьей вы и оказались здесь, пан доктор. Вам нужны лекарства? Так берите их!
Лекарства. Да черт все побери, лучше бы я к Хильде пошел, мысленно взвыл Волгин. Любая мерзость лучше, чем убийство. Если, конечно, Хильда не обманула бы… наверняка провела бы, гадина… Руки сами потянулись к скальпелю, который по-прежнему протягивал поляк. Меня ждут пациенты, сказал себе Волгин. Ждут пациенты. Меня и лекарства. В конце концов, после всего, что натворили нацисты, этот проклятый обмен будет вполне справедлив!

Руки, привычные резать человеческую плоть ради исцеления, не дрогнули и на убийстве. Одним точным движением Волгин вскрыл эсэсману горло и столкнул страшно хрипящего немца в резервуар. Надеялся, что солдат утонет быстро, – но не тут-то было. Пару минут Волгин вместе с бесстрастным Вильчаком вынужден был наблюдать, как чернота, смакуя, обнимает судорожно бьющегося и истекающего кровью немца, неспешно поглощает его, заливается в рану на горле, в рот, в глаза. Никогда в жизни Волгина не рвало от вида покалеченного тела, даже совсем зеленым студентом в анатомичке, – а тут вывернуло так, что от силы спазма он едва сам не полетел в колодец.
– Вообразите лекарства, – напомнил Вильчак. – Как можно подробнее. Любые лекарства, инструменты или что вам еще надо. Какие они на ощупь, чем пахнут. Вообразите их сложенными в большой ящик. А теперь берите этот ящик. Пора! Но прежде – вообразите как следует!
Ампулы с препаратами. Шприцы. Пачки бинтов. Стерильная вата. Хирургические нити. Инструментарий. Асептики в пузатых склянках. Волгин лихорадочно соображал, стоя на коленях у самого края резервуара, над дышащей ему в лицо первозданной тьмой. Еще конкретнее, еще точнее! Нашатырный спирт. Этанол. Сульфаниламиды. Гексенал. Новокаин. Раствор морфина. Эфир. Йод. Глюкоза, аспирин, пирамидон, риванол, кодеин, еще, еще… И все в таком большом стальном ящике…
Совершенно уже не отдавая себе отчета в том, что делает, Волгин наклонился еще ниже, опустил руки в вязкую, но податливую тьму. Все равно что в живую плоть. Тепло, мягко, влажно. Почти незамедлительно пальцы наткнулись на что-то твердое, с прямыми углами. Волгин поднатужился и, снова едва не свалившись в резервуар, вытащил большой металлический ящик. Гладкая сталь, слегка нагретая словно бы теплом тела. Волгин поставил ящик рядом на камни, откинул крышку. Ампулы, шприцы, ножницы, пинцеты, бинты, перчатки… Все новехонькое, в нетронутых упаковках – и с надписями на русском. На русском! Будто свежая поставка в полевой госпиталь, в котором Волгин почти круглосуточно трудился до контрнаступления немцев, там все работали почти круглосуточно, хирурги стоя засыпали у столов, пока санитары уносили прооперированных, и тогда, вздрагивая, хирурги просыпались, оборачивались на бесконечную очередь раненых и столь же бесконечно усталыми голосами говорили: «Следующего…»
Волгин достал из ящика первую попавшуюся пачку, прочитал: «Стрептоцид белый». Пальцы чувствовали чуть поскрипывающий под плотной бумагой порошок. Затем Волгин вытащил склянку с йодным раствором. Откупорил, понюхал. И вот тогда заплакал, как ребенок.
– Время, пан доктор, время! Пока апейрон помнит про вашу дань, есть возможность достать еще самое малое два таких ящика! А память у него короткая!
И Волгин, до ломоты в затылке включив воображение, снова опустил руки в плотную, плотскую тьму, чтобы достать второй ящик. И третий. Дико оскалившись, все еще плача, с безумно горящими глазами, Волгин опустил дрожащие руки во тьму в четвертый раз – и почувствовал, что теперь его не пускают.
– Довольно, пан доктор, – остановил его Вильчак. – Вы же видите – все. Не смейте настаивать, если не хотите расплатиться за ваши пилюли еще и собственной жизнью.
Пошатываясь, Волгин принялся медленно подниматься по крутой лестнице с двумя тяжелыми ящиками в руках. Третий ящик нес Вильчак и спокойно отвечал на беспорядочные вопросы Волгина – тот хотел понять, хоть немного понять, его вышколенное медициной сознание просто не могло иначе, даже в самых невозможных условиях оно требовало знаний.
– Почему тут опаснее всего именно ночью, говорите? В изначальном свет перемешан с тьмой. Помните, пан доктор? Ах да, не знаю, читали ли вы… Кажется, у вас теперь вовсе запрещено это читать? Земля была безвидна и пуста, и тьма была над бездною. И Дух Божий носился над водою. И сказал Бог: да будет свет. И стал свет[1]1
Бытие, глава 1.
[Закрыть].
– И отделил Бог свет от тьмы, – пробормотал Волгин, так и видя перед глазами первую страницу большой бабушкиной книги.
– Свет останавливает движение изначального. Запирает его в воплощенной форме. На солнечном свету апейрон становится просто пылью, камнями, пеплом, водой… Почему ночью все бараки здесь не ушли под землю? Потому что большинство людей в бараках думает о жизни. Во многом именно благодаря вам, пан доктор, вам и вашей непоколебимой вере в жизнь. Но немцы своими порядками в конце концов всех нас заставят думать только о смерти. И тогда нам всем придет конец. Ведь неспроста, совсем неспроста этот голод, эти издевательства, показательные казни… Апейрон повинуется замыслу. Что Божескому, что человеческому. Думающему о жизни он дарит жизнь, думающему о смерти – смерть. И всегда – в обмен на что-то равноценное. А животные, которых здесь поглощает земля, скорее всего, стары или смертельно больны…
Вернувшись в кранкенбау, Волгин первым делом спрятал ящики с лекарствами в своем личном тайнике, о котором не знал никто, кроме него, даже Лёнька. Отныне всегда и повсюду внимание, сказал себе Волгин. Самое неусыпное внимание! Никто не должен видеть русских надписей на этикетках. Особенно медсестры-немки.
Но вот с Лёнькой Волгин быстро попался. Настолько привык доверять своему медбрату, что перед первой же операцией не глядя кинул ему все нужные упаковки, принес склянки с асептиками и ушел в каморку мыть руки. Когда вернулся, Лёнька обалдело таращил глаза, держа двумя пальцами, будто невиданное диво, бумажный конверт, на котором было написано по-русски: «Иглы хирургические».
– Гавриил Алексеич… это откуда?..
– Лучше не спрашивай, – сказал Волгин таким голосом, что Лёнька тут же заткнулся. И действительно больше не спрашивал.
Восстание в лагере случилось через неделю. Волгин его напрочь проглядел, как и прежде проглядел многое, будучи единственным врачом на весь лазарет. Когда где-то неподалеку рассыпчато затрещали автоматные очереди, Волгин вместе с Лёнькой как раз принимали сложнейшие роды у хрупкой, слабенькой белобрысой польки. Узкий таз, крупный ребенок, да еще тазовое предлежание, да еще обвитие пуповиной. Волгин едва отдавал себе отчет в том, что на улице происходит что-то необычное, а когда наконец все завершилось, восстание закончилось тоже. Волгин, с ног до головы мокрый и одуревший от психического напряжения, с окровавленными руками, накладывал последние швы в промежности женщины. Это была победа. Мать жива, ребенок жив – и будет жить дальше, в немецкой семье. Волгин с Лёнькой утомленно улыбнулись друг другу: отличная работа, просто отличная. В этот миг в конце кранкенбау распахнулась дверь и раздался надсадный голос надзирателя, орущего по-немецки: «Никому не выходить из бараков! Кто высунется – расстреляем на месте! Никому не выходить!..»
А на следующее утро на аппельплаце – лагерном плацу – состоялась казнь, посмотреть на которую уже, напротив, согнали всех, кто только мог передвигаться. В отличие от Волгина, повстанцы потерпели поражение. Не помогли им ни тайники, ни горы оружия.
Волгина бесцеремонно вырвали из утреннего осмотра и прямо как был, в белом халате, повели на плац вместе с половиной его пациентов. Он заорал на солдат, чтобы те не трогали тяжелых больных и родильниц, и вооруженные автоматами немцы действительно отступили от больничных нар. Среди участников восстания, выстроенных на плацу напротив виселиц, Волгин без труда нашел Яцека Вильчака. Даже издали было видно, что кисти рук у поляка представляют собой бесформенное кровавое месиво, просто фарш. Вильчака допрашивали, пытали. Сознался ли он, откуда взял оружие? Волгину показалось, что Вильчак тоже отыскал его взглядом в огромной толпе заключенных и слегка помотал головой. Саркастически, печально, предупреждающе? Этого Волгин не смог понять.
Комендант Клаузен своим писклявым голоском разъевшегося амура толкнул обычную в таких случаях короткую речь – о том, что все враги Германии непременно будут перевешаны, как «вот эти крысы», – и махнул рукой ражему детине в надвинутой на глаза каске. Тот пошел выбивать чурбаки из-под ног осужденных. Так все и закончилось. И во время казни Волгин, к собственному стыду и страху, думал вовсе не о самой казни, не об этих несчастных и даже не об опасности, которой он сам подвергается вместе со всеми пациентами, ведь наверняка в тайниках осталось оружие… Нет, Волгин думал только о ключе, висящем на шее Вильчака – на шее, которую уже стянула пеньковая веревка.
Думал только о ключе от подземелий.
Повешенные провисели на аппельплаце ровно сутки, для устрашения прочих узников. Затем казненных уволокли к здешнему крематорию под открытым небом – выкопанной на окраине лагеря большой яме, где были установлены огромные железные решетки и на этих решетках медленно горели трупы. Полусгоревшие останки немцы сбрасывали с жаровен работникам из заключенных, которые лопатами кое-как рубили обугленные тела на части и оставляли прямо здесь. Жаровни горели круглосуточно, но полусожженных останков было мало, и Волгин вспомнил рассказы Вильчака о том, что именно такое подношение охотнее и быстрее принимает пронизанная первоматерией страшная черная земля этих мест. Возле ямы сладковато и тошнотворно пахло горелым мясом. Волгин подошел, косясь на охранников по ту сторону жаровен, о чем-то споривших, и на офицера, стоявшего к нему спиной. Начал спускаться по пологому откосу ямы, куда сваливали тела для последующего сжигания. Конечно – шанс мизерный, к тому же глупо и опасно. Вот тут-то пулю можно было заполучить только так. Но лекарства и еда для пациентов… Лекарства и еда. Апейрон. Ключ от подземелий. Бродя между телами, оступаясь на простертых мертвых конечностях, Волгин заметил, что некоторые трупы уже глубоко вросли в слегка припорошенную снегом землю. Сглотнув, он еще раз огляделся. Одинаковые грязно-сине-полосатые робы, одинаковые истощенные тела. Ну где же?
Вильчак лежал лицом вверх. Искаженное, неузнаваемое лицо удавленника. Волгин наклонился, обмирая: не забрали ли гестаповцы при допросе, не выбросил ли сам осужденный перед казнью? Ключ был на месте. Вместе с какими-то крестами и амулетами, за которыми его, видать, и не заметили. Засаленная веревка на худой груди, холодное железо.
– Эй, ты там, Асклепий вшивый! – закричал офицер, узнав Волгина даже без белого халата. – Что, пришел воскрешать покойничков? А ну, проваливай отсюда! Не то станешь таким же, как они!
Волгин поспешно сдернул с мертвеца ключ, надел его себе на шею и принялся карабкаться вверх по склону, почти физически чувствуя, как офицер смотрит ему в спину, лениво раздумывая: застрелить или черт с ним.
Кого придется обменивать на следующую партию лекарств, хватит ли вообще духу проделать такое в одиночку, самому, а не под дулом пистолета – об этом Волгин пока старался не думать.
Ближе к вечеру, после наложения шины на один пустяковый перелом, после одних быстрых и легких родов с младенцем на онемечивание, Волгин почти успокоился. Ничего, что-нибудь придумает. И потом, препаратов хватит еще на какое-то время. Вот достать бы нормальной еды… Едва зайдя в свою каморку и опустившись на нары, такие же жесткие и сучковатые, как у прочих узников, Волгин закрыл глаза. Из-за хронического недосыпания он отключался, едва только выдавалась свободная минута.
И уже через миг выдернул себя из дремы, заслышав чьи-то шаги, безошибочно распознанные среди стонов и бормотания больных.
В проеме стояла медсестра Хильда.
– Доктор, откуда это?
Немка показала крупный осколок оранжевого стекла, на котором остался преизрядный обрывок бумажной наклейки с русской надписью: «Огнеопасно! Эфир медицинский».
Такой ужас, как теперь, Волгин испытывал разве что в подземельях, у черного резервуара с непознанным. Упаковки и склянки от препаратов Волгин поручил тщательно уничтожать Лёньке, и сам следил, чтобы все было сделано как следует. Если не было возможности сжечь, разодранные в клочья упаковки Лёнька прятал в недрах мусорных куч – там немцы уж точно не стали бы рыться, а узники, копающиеся в отбросах ради чего-нибудь хоть отдаленно пригодного в пищу, в концлагере были самым обычным явлением. Так неужели что-то забыли? Осколки склянки от эфира Волгин закопал в мусоре собственноручно. А каким спасением был этот эфир, вместе с маской для наркоза, – на днях Волгин буквально с того света вытащил заключенного, получившего пулевое ранение в брюшную полость…
– Я следила за тобой и видела, как ты прятал это в мусоре, – тихо сказала Хильда. – Доктор, я Шпехту доложу, если ты сам мне не расскажешь. И тогда тебе придется объяснять лагерному гестапо, откуда здесь русские медикаменты.
На душе у Волгина стало кромешно-черно, как в подземном резервуаре алхимиков. И плескалось там нечто непостижимое и всепоглощающее, будто в безвременье до-творения, когда свет не был отделен от тьмы.
– Пойдем, Хильда, я покажу тебе, откуда взял эти препараты. Тут недалеко совсем. Сама все увидишь, – тоже тихо и совершенно мертво произнес Волгин.
– Ладно. – Медсестра повернулась, и в это мгновение Волгин успел цапнуть из лотка с дезраствором скальпель.
Немка запахнула серое форменное пальтишко женского подразделения СС, Волгин накинул драную телогрейку, и они вместе вышли из барака в снежную круговерть. Снег был весьма кстати. Плотная белая завеса скрадывала очертания, заглушала звуки. Больше шансов, что охрана не заметит, куда они направляются.
– Тебе с самолета сбросили медикаменты, да? – спросила Хильда. – Ваши обычно только листовки сбрасывают. И бомбы.
– Сюда, – Волгин указал на недостроенные бараки.
– А туда запрещено ходить, доктор! Там, говорят, опасно! – Немка уперлась было, но сразу пошла, как только Волгин взял ее под локоть. – У тебя там что, тайник?
– Увидишь.
Днем недостроенный барак со входом в подземелье, разумеется, охранялся, но всего парой солдат, чтобы не привлекать лишнего внимания, да и не ходил сюда никто, боялись. От Вильчака Волгин знал, что с другой стороны барака есть провалившийся участок стены и там можно пройти по настилу над ямой. Придерживая опасливо семенящую немку под локти, Волгин прошагал по скрипучим доскам внутрь постройки. И сразу достал из-под телогрейки, из кармана застиранного медицинского халата, скальпель.
Вечерело, но в бараке без кровли, с редкими стропилами, было снежно-светло. Хильда сразу заметила скальпель. И сразу все поняла. Округлила пустенькие, стеклянистые, как у куклы, глаза, всплеснула руками.
– Не вздумай орать, – глухо сказал Волгин. – Скольких младенцев ты утопила, Хильда? Сотню? Две? Тысячу? Не считала?
– Я… я же просто выполняла приказ… – Немка заплакала. – Мне приказали! Ты что же, доктор, думаешь, мне нравится детей топить? Я для того, что ли, акушерские курсы заканчивала? А что делать, если приказано!
– У всех у вас «приказано». – Волгин с болезненным наслаждением ощутил, как в нем поднимается огромная, как волна всемирного потопа, непроглядная ненависть.
– Да, у всех! – беспомощно повторила Хильда. – Я и так много раз нарушала приказы! Я ведь не стала докладывать Шпехту, что у тебя откуда-то взялись новые инструменты! Специально спрашивала наших девчонок – никто тебе ничего не передавал. Не доложила и о том, как ты чего-то искал среди трупов. Хотя должна была!
– Следила, значит. Тебе делать больше нечего, да, кроме как шпионить за единственным дипломированным медиком на весь этот проклятый лагерь? Когда ваши сраные докторишки боятся, видите ли, руки замарать о «представителей низших рас»!
– Да я не по службе шпионила! Просто ты мне очень-очень нравишься, вот и все! А ты на меня даже смотреть не хочешь. Брезгуешь. Что мне делать-то было? Не такая я мерзкая, как ты думаешь…
Впервые Волгин посмотрел на эту Хильду как следует – вообще впервые за все время пребывания в лагере ее увидел. Не как инструмент для убийства младенцев, не как очередную угрожающую тень в униформе, от которых тут некуда было деваться, – а как человека. Прежде Волгин никогда толком и не отличал одну немецкую медсестру от другой, все они для него были практически неодушевленными предметами, гнусными бабищами без возраста и без внешности, которые только топят в бочке детей. Между тем Хильда оказалась миловидной девушкой: круглое лицо в веснушках, ладная полнота, льняные кудряшки. «Ты что-то потерял, красавчик?» – вспомнилось Волгину. Не наглость прожженной развратницы, а всего лишь истерическое отчаяние молоденькой дурочки. Топнул бы на нее – мигом бы убежала.
– Я бы тебе и так препараты принесла, любые, если бы попросил. И помогла бы, вместо этого щербатого, я же акушерка. Если бы попросил. А ты всегда только – «пошла вон»…
Действительно, Волгин гонял немок от больных и рожениц. Препятствовать утоплению младенцев он не мог – его бы просто расстреляли, – но сказать: «Сделала свое поганое дело, а теперь пошла вон отсюда!» – было вполне в его власти.
Хильда перевела взгляд на его руку, сжимающую скальпель, и Волгин тоже невольно посмотрел на свои руки. Красноватые и шелушащиеся от непрестанного мытья и асептиков, крупные, с обкорнанными до самого мяса ногтями. Эти руки не должны были убивать. И скальпель – скверное орудие убийства. Годится разве что горло перерезать.
– Знаешь, Хильда, нас разделяет пропасть. Ты можешь уйти из концлагеря, когда захочешь. Тебя никто не держит на этой службе. Но ты сама выбрала остаться. Сама выбрала топить детей. А я из концлагеря уйти никуда не могу.
– Из-за тебя, доктор, я и осталась, – прошептала немка.
– Дура, – с чернейшим отчаянием сказал Волгин. Запредельным усилием воли оборвал в себе любые мысли и чувства, будто электропроводку, зажал медсестре рот и полоснул скальпелем по горлу. Метил в сонную артерию и яремную вену. Пусть хотя бы умрет быстро. Кровь забила из раны пульсирующей струей, снег вокруг мигом стал ярко-алый. Немка потеряла сознание сразу. Не чуя себя, будто оглушенный, Волгин метнулся к запертой двери в небольшом бетонном укреплении, трясущимися руками достал ключ, отомкнул замок – и только сейчас сообразил, что у него при себе нет фонаря. Но отступать было некуда. Волгин затащил внутрь истекающую кровью медсестру – а снег все падал и падал, сначала впитывая кровь, затем нежным пухом ложась поверху, и ярко-алое становилось розовым, все бледнее и бледнее… Волгин закрыл за собой дверь и очутился в кромешной тьме. Надо было спускаться. Туда, вниз. Волгин нашарил ногой первую ступеньку винтовой лестницы и потянул за подмышки еще теплое, еще живое тело. Густо пахло свежей кровью. Волгин нащупал следующую ступень. Нагнулся, перехватил поудобнее немку. Окровавленные пальцы слипались. Кругом была такая первозданная тьма, будто Волгин родился слепым. Будто в мире вовсе никогда не было света. И так он спускался в абсолютной черноте, слушая тихое шевеление там, внизу, где вечное и непознанное ожидало дань – очередную смерть, чтобы в обмен спасти или породить чью-то жизнь. И путь этот казался Волгину бесконечным, как время до-творения.
Ступени кончились. Волгин медленно двинулся вперед, ощупывая ногой каждую пядь. Он не мог видеть резервуар, но слышал то, что ждало его впереди. Оттуда по подземелью раскатывались глухие и гулкие вздохи, будто там пучило газами огромный кишечник. Вот и край колодца. Волгин сбросил туда уже мертвую немку.
– Забирай, – сказал он по-русски неузнаваемым голосом, будто ржавое железо заскрежетало по камню. – И дай мне еду. Много хорошей еды для моих пациентов! И еще медикаменты, много медикаментов! На вот тебе, жри, прорва, и давай то, что я прошу, твою мать!
Наклонился и опустил руки в телесное тепло неопределенного, беспредельного и извечного.
Тушенка. Рыбные консервы. Сухари. Крупы. Сухофрукты. Сахар. И шоколад, да дьявол все разбери, мои пациенты заслужили настоящий шоколад! И еще лекарств, еще анестетиков, еще асептиков и антисептиков, еще бинтов и нитей, еще, еще!
Волгин вытаскивал и вытаскивал из резервуара герметичные металлические ящики, пока не заболела спина. В какой-то миг прежде податливое тепло стало выталкивать его прочь, но он все равно требовал, грязно ругался, со всей силы проталкивал руки внутрь, и тут мягкая тьма обвила его пальцы словно щупальцами, впилась будто тысячью крохотных жал и потащила вниз. С безумным воплем Волгин едва вырвался. Руки зудели и стремительно покрывались волдырями.
Тяжело дыша, Волгин ощупал нагромождение стальных ящиков рядом. Их было много, очень много. Несколько десятков. У верхних он снял крышки, потрогал содержимое: консервные банки, плотно набитые бумажные пакеты, склянки, упаковки…
Волгин скинул телогрейку, на ощупь сложил в нее, как в мешок, два больших ящика, застегнул и с трудом взвалил на спину. Он никак не мог понять, в какой стороне лестница. Но страха не было. Волгин медленно дошел сначала до стены, затем двинулся вдоль нее направо, минуя какой-то провал – коридор? Следующим проемом оказался выход к лестнице. Волгин уже привык к кромешной тьме. Будто никогда и не видел света.
Наверху уже совсем стемнело и по-прежнему валил снег, вовсе скрывший кровавые следы.
Когда Волгин вернулся в кранкенбау, Лёнька как раз выносил большую жестянку, в которой обычно сжигали упаковки от медикаментов. Завидев Волгина, он разинул рот и выронил жестянку, и та, гремя, покатилась по полу, разбрасывая пепел. Волгин, закоченевший, с мертвенным лицом и ошпаренными руками, в залитом кровью белом халате, опустил себе под ноги телогрейку с ящиками. Затем вдруг упал на колени и опрокинулся навзничь.
– Гавриил Алексеич! – кинулся к нему Лёнька. – Что случилось, вы ранены?!
– Я принес еду и лекарства, – беззвучно сказал Волгин, дико глядя в потолок барака. – Там еще есть, много. Нам с тобой надо сходить… – Тут он наконец потерял сознание. Рассыпавшийся по полу пепел простирался от его плеч будто два опаленных крыла.
Ту ночь они с Лёнькой потратили на то, чтобы перетаскать из подземелья в больничные бараки все ящики. Волгин был благодарен Лёньке за то, что тот почти ничему не удивлялся и не задавал никаких вопросов. Лишь заглядывал Волгину в лицо – с тревогой и с жалостью. И еще рассказал, что, по слухам, к лагерю приближается Красная армия, поэтому в ближайшие дни немцы собираются уничтожить всех заключенных, а затем сжечь лагерь, чтобы замести следы.
– Значит, все зря, – прохрипел Волгин, поднимая очередной металлический ящик и едва держась на ногах.
– Бежать надо, Гавриил Алексеич. Пока не поздно. От повстанцев у нас осталось оружие…




























