412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нонна Мордюкова » Казачка » Текст книги (страница 9)
Казачка
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:51

Текст книги "Казачка"


Автор книги: Нонна Мордюкова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)

…Вот и берег реки Ея. От нее и город Ейск называется. Каюк качается на воде. С нами Веруха. Семечки лузгает, а воду черпать не собирается. Мы с Толиком и сами справились.

– Неси наган, – прошу Толика.

– Батько перепрятал.

– А ты пошукай.

– Ну, нету!

Наган – интересная штука. Его хорошо рассматривать. Он как дядько: молчит, а стрельнуть хочет. Дай ему патроны…

Направились к церкви. Ах, сельская церквушка! Уцепилась за тишину и покой… Угождает человеку блаженным запахом, чистенькими вышитыми полотенцами на иконах. «Не сокруши!! Не убей» – просит с испугом. В небольших оконцах ветки сирени с солнцем поигрывают. Двери открыты. Службы нету, а все равно манит, ласкает и любит человека. Как служба идет, то спасу нет от слез. Поют душевно, красиво. Заслушаюсь, бывало, и по маме плачу. Она сказала, что мы все умрем. Я-то ладно. Может, и не умру… А ты, мамочка, не умирай…

Коровы идут на водопой. Отец Толика присел на лавочку возле своего дома и крутит самокрутку. Теперь коровы сами себе хозяйки: каждая в свой двор войдет, мордой толкнет калитку – и к кадушке с водой. Хозяйки торопятся на дневную дойку. Детвора тоже сами себе хозяева, крутятся, вертятся каждый по-своему. Игрушек у нас никогда не было магазинных, и не заведено было на них рассчитывать. Детская тяга видеть в игрушках людей полностью восполнялась собственноручными изделиями. Кукла Барби обворожительна, но сшитая тряпочная кукла так же дорога и любима. У нее есть имя, одежда; с нею разговаривают дети. Это член семьи. А спринцовка с отрезанным наконечником вполне заменяет мяч.

Дети глухого села не ущербны. Жалобно о них вспоминать не надо. Им, необеспеченным, природа дает взамен большее. Подумать только – сочинить и исполнить елочную игрушку. Включаются и взрослые, происходит творческое единение семьи. Елка в наших краях – это колючий куст терна… А сказки! На закате солнца гуртовались у теплой стены хаты и цепенели от удовольствия слушать сказки или случаи разные.

Для сказок лучше всего были сумерки…

Стали потом кино привозить. Стена хаты была экраном. Артисты с расширенными глазами все моргали, моргали, и живот дышал. Они все дышали, ходили понарошку… А то целоваться начинали. Ну, мы разбредались, а взрослые ни живые ни мертвые впивались в происходящее и реагировали то смехом, то слезами.

Время бежало вместе с нами, мы росли, и я раньше других стала тулиться к подросткам. У них гармошка играет, поглядывают игриво по сторонам. Дядя Федя слепой наяривает, а молодежь пританцовывает, и руками дотрагиваются друг до друга. Нас прогоняли, но не так-то просто прогнать подрастающее существо. Я стала упрямо искать гармошку и ее окружение.

Однажды забилось мое сердце, я почуяла подвох: гармошка с компанией улетела в соседнее село. Ночь. Летняя темная ночь, без звезд. Закусив губы, помчалась по бурьяну. Ветер то доносил звуки гармошки, то они пропадали. Никакая сила меня остановить не могла. Найду! Километра четыре надо было преодолеть. Найду! Я к ним хочу! Темно, но лай собак помогал чувствовать направление. Нашла! Не спеша приблизилась к «предателям». Никто меня не заметил и не прогнал. Но парень один обидел сильно: ни с того ни с сего шлепнул ладонью по заднице. Очень больно и очень сильно.

Никто не прореагировал. Еще бы! Улыбочки да воркованье для них важней всего.

Плакать я не стала, чтоб не засмеяли. Не заметили, ну и не заметили…

Выбрала момент и тихо направилась в темноту, обратно на хутор. Мама у калитки стояла. Я не дала ей ничего сказать.

– Мамочка, не ругайся. Я всегда буду около нашей хаты гулять.

Пресекли мой прыжок – обидно, больно пресекли: «Не гуляй, еще рано!..» Ну что ж – на ловца и зверь бежит. Пригнал как-то парень велосипед маме – это из Краснодара прислали тем, кому по комсомольской работе надо по хуторам и селам ездить.

– Тетя Ира, распишитесь.

Мама без выражения на лице расписалась, и парень вкатил велосипед во двор… Тут и началось.

Мама и не подумала учиться ездить. И стыдновато как-то, и неведомо. Я же ухватилась за велосипед как сатана. Мама не противилась – пусть ребенок забавляется на глазах. Сколько поту я пролила, сколько шишек себе набила, пока не уловила, как именно надо тронуться с места. И веревку от дерева к дереву привязывала, чтоб держаться за нее, и детвора помогала как могла – не получается! Ноги до педалей не доставали – я в раму, согнувшись. Один парень показал – не получается как у него…

И вдруг уловила! Уловила! Еду! Ехать-то еду, но останавливаться не могу. Дыхание сперло от успеха, но… как же остановиться? Только падать – один-единственный способ. А ехать – еду! Прекрасно. Собралась компания с гармошкой… Я проехала с шиком мимо, а там будь что будет… Докатила до конца хутора, смотрю, Надька Сильченко двор подметает.

– Надь-ка! – заорала я.

Пролетела – и мимо. Наехала на бугор, велосипед – в одну сторону, я – в другую…

Лежу на спине, смотрю на небо… Вот вам всем!

Я слышала, как они завизжали, испугавшись моего велосипеда. И Надька тоже ошалела… «Прекрасно… Я доучусь, я смогу!..»

…Звук гармошки гипнотизировал меня. В ее тембре содержалась нарождающаяся во мне тяга к парням. А гармошка – она негордая. И грает себе везде, где попросят. Зачастили и на нашем хуторе гульбу справлять. И сейчас помню душевность гармошки, сентиментальность и тихое единение окружающих.

В оснащенной до зубов рок-музыке есть опасность раздухариться до разбоя. Но кто бы ни услышал впервые такую музыку, обязательно потянется к ней – надолго или ненадолго. Не ходи в рок! Он недобрый! Куда там! Что человек слышит, что видит, то и перерабатывает в себе. Попробуй одернуть такого – закричит как резаный!

Помню, мама взяла меня в Краснодар на недельку – надо было ей все про комсомол да про комсомол выяснять. Остановились возле озера Карасун у ее подруги. Дворик обычный: одноэтажные домики срослись, продолжая жить хуторской жизнью. Хорошая житуха! Люди из сельских мест заселяли города, не желая расстаться с удобством деревенского общения. Глаза продрал – и, пожалуйста, здоровайся, иди в дом. А не хочешь – не здоровайся, не общайся и в дом не иди, пока желание не появится.

Москва не способна предоставить людям сельское общение. Так, корябаются к соседям, пытаются обуютить свое житье-бытье, да получается поверхностно, так сказать, шапочно. Ничего не поделаешь…

А тот дворик маминой подруги в Краснодаре взял меня сразу в свои объятья. Все мне разрешали, лишь бы на улицу не выходила и не зарилась на спелые груши, свисающие с соседнего двора. Хочется сильно, но боязно. Щеки касаются, пахнут, но терпи.

Хозяином груши был милиционер. Чего они не рвут?.. Трудно было не смотреть, не думать о грушах. Жильцы полюбили меня, угощали чем хочешь – и киселем, и семечками жареными, и борщом. Но я все же цапнула грушу. И только вонзила в нее зубы, только брызнул благодатный сок, как мамина подруга пустилась расспрашивать:

– Батько дома?

Мотаю головой.

– В школу ходишь?

Откусываю, жую и утвердительно киваю.

– В какой класс?

Молча, страстно кусаю и жую. Сок втягиваю и не хочу отвечать.

– В первый?

Отрицательно машу.

– В третий?

Киваю положительно.

– А как милиционер явится?..

Я торжественно догрызаю грушу, бросаю огрызок и с победой в голосе упреждаю мамину подругу:

– Не бойтесь! Груш много, он не заметит.

Прошло дня три. Освоилась я. С интересом наблюдаю за сборами соседей, как они укладывают веши, перевязывают их шпагатом. Я уже вросла в их семейную историю. Мне понравилось впервые услышанное слово «квартира». Что это? Оказывается, такой же дом, но все комнаты будут ихние… А потом еще полуторка приедет. Они на новую жизнь наладились, а я уж больно хочу посмотреть, как оно все будет. Мама приедет послезавтра, а завтра – счастье на мою голову: мамина подруга разрешила ехать с соседями и даже ночевать у них! Всю ночь не спала, под утро сон сморил.

Проснулась от маминого голоса и, резко встав, чуть не крикнула:

– Я на квартиру поеду!

– Мы потом сходим, дочка, – провела мама рукой по моему плечу.

– Нет! Не сходим! Отойди! Не люблю тебя! К ним хочу на квартиру!

Я выскочила и подбежала к урчащему грузовику.

– А я?!

– Ладно, Ира, я завтра приведу ее, – успокоил маму хозяин.

Я и не подумала оглянуться на маму. Я еду на квартиру на полуторке!

Я буду ночевать там!..

Приехали. Один из домов полностью пустой – аж три комнаты. Пробежались мы с соседской дочкой, выглянули в каждое окно и выскочили во двор. Начали выгружать! Интересно! Смотрю, девчонка сидит на ступеньках и ест кубик бело-желтый.

– Что это? Дай!

– На.

Откусываю, жую… Новый вкус, хороший. Это был сыр. И новая девочка с сыром – интересно. А еще ж ужин, ночевка… Здорово!

…Я и не знала, что так загорится у меня в груди от немедленного желания встать с постели и быстренько очутиться возле мамы. Сопят все кругом. Хозяин храпака дает, в окнах темнота… Скорей бы утро! Не буду спать, чтоб скорей ночь кончилась!

Проснулась от мамочкиного голоса:

– Нагостевалась?..

Вместо ответа я вскочила и прижалась к маме, обвив руками ее шею. Опять наш дворик дорогой! И мама, и мамина подруга – как хорошо! И груши распрекрасные… Чего там говорить! Я им показала, как надо рвать, – не подряд, а вразнобой, незаметно.

…Так сейчас и на заморских музыкантов набросились, как тогда я на квартиру, полуторку, ночевку в новом доме… Америка? Хорошо! Возьмем Америку – запляшем и закричим, как они. Законно, преклонение перед Америкой – прет устроенность быта, красота в одежде, яркость предметов… Возле гармошки навоз, корова и беднота. Эти же, патлатые, богатенькие, в красоте живут. Достать их не достанешь, а в музыке – пожалуйста! Под них, под них и только под них.

Музыкальный инструмент – выходка образа жизни, национальности. Народ создает свою музыку органично; и ему, этому народу, подобраны соответствующие музыкальные инструменты. Неимущий, нищий народ склонен к ломке своих устоев. Они ему не дороги, как не дорога нищета. Кидается туда, где блестит, сверкает и манит. Тянется не к заморской музыке – тянется к той, что исторгает музыкант, богато и красиво живущий. Кто-то рвет корни и летит в «счастье», но далеко, далеко не все. Бывает, как ковыль от ветерка, колыхнется с любопытством – да и только. Рвать и лететь – сохрани боже… Треснет жизнь, умрет родня, свои люди, закончится род… Нипочем не надо!

Детство избавляет от таких трудных задач. В детстве легко и радостно. Какая-то ты невесомая, всеми любимая, защищенная гуртом людей. Одно-единственное желание, чтоб мама, мамочка дома оказалась, когда приду.

Мама любила меня. «Пойдем, дочка, я «присплю» тебя». Это значит, рядом ляжет, погладит, легонько похлопает, пока не усну…

Однажды со всех ног лечу домой и сообщаю:

– Мам, слушай!

Когда Ленин умирал,

Он Сталину приказывал,

Шоб он хлеба не давал,

Сала не показывал!

Мама с разинутым ртом, подбоченившись, склонилась ко мне:

– Это откуда ты такую гадость взяла?

– А там. На сходке, казаки жируют… Спел один.

– Пьяный?

– Не пьяный, – упрямо возразила я.

– Может, иногородний?

– Казак! Дядя Витя Слепцов.

Мама выпрямилась, приложила ладонь ко рту и беспомощно буркнула:

– Черт-те что…

В те времена слово казака – закон. Казак никогда не сделает плохого. Он и защитит, и научит, и разберется. И шашка его, и папаха источали энергию, патетику справедливости.

Еще только руку протянул казак к обмундированию – и уже полностью входит в силу веры, служения людям, своей значительности. Казак значителен. Военизированная форма – это не знак войны и драки. Это обозначение его принадлежности к казачеству, как мантия судьи. Правда, мантия надевается на время суда, а казацкое обмундирование на казаке навсегда. Это его стать, самоутверждение и клятва.

Помню, как колхозники негромко и печально роптали. Надвигался опять голод; надо было решить стыдное, нечеловеческое дело – пахать на коровах. Со вздохом должны были принять такое святотатство. Уже мне и спать хотелось, и маму жалко, и всех людей. Тесно и жарко… Обреченность и горе… А как появились два казака да атаман, присели под керосиновой лампой – легче стало.

Они решат. Они сделают правильно. Что повелят – ошибкой не будет. Их надо было знать.

К примеру, если бы дознались, что кто-то изнасиловал пятилетнего – плетьми до смерти, принародно! Чикатило казачки не подарили бы месяцы жизни, пока шло расследование, допросы, доказательства… Только плеть – до смерти, принародно. Если рука протянет наркотик – эту руку срубят шашкой. Кто ты? Ты человек, протягивающий смерть себе подобному. Сколько родителей желали бы разорвать на куски такого торгаша!

…Или пакость гундосая – рваный, сопливый на экране телевизора знакомит, жестикулируя, следователей:

– Вот тут мы душили… Вот тут насиловали, тут расчленяли и в пакеты расфасовывали…

Как прожить оставшуюся жизнь родным, потерявшим свою девочку, розовую, чистенькую, домашнюю! Картины ее агонии до конца жизни будут стоять перед глазами мамы, папы, дедушки, бабушки.

– До каких изощрений доходят родители в поисках пропавшего ребенка! – сказал как-то следователь. – Годы… Годы ищут. Неустанно, методически… Нам и не снилось так искать.

Убийц казаки не держали «в темнице сырой».

Бывала мера и немаксимальная. «Так, чтоб больно сидеть на стуле…» «Чтоб помнил, за что по тебе плеть походила». «И другие призадумаются».

Тут недавно показали по телевидению следы погрома в студенческом общежитии: на развороченной постели лежали нетолстая цепь и электропровод. Дикторский голос поясняет: сорок казаков и не казаков излупцевали продавцов наркотиков до такой степени, что они находятся в больнице. Потом атаман, давя в себе негодование, негромко пояснял:

– Не сорок казаков, а двадцать… Остальные – не казаки.

Он не количество имел в виду – лицо его едва скрывало желание быть рядом с теми, кто наказывал торговцев наркотиками.

Цепь и электропровод выглядели на экране справедливо. Родители бы на части разорвали своими руками тех, кто угодил в больницу. «Не торгуй смертью, не пускай в расход чужую жизнь», – было написано на лице атамана…

А как-то подросток писклявым голосом рассказывал по радио, как они метались, желая скорее распрощаться с войной, идущей сейчас на юге.

– Все обманывали нас! Пересчитают, установят очередь – и опять не берут нас ни на поезд, ни на самолет.

Потом мальчик, не придавая значения слову «казаки», сказал:

– Вмешались казаки и всё наладили. Постепенно все уехали… А если б не казаки…

Я с особым вниманием наблюдаю за возрождением казачества. Еще совсем недавно их появление небольшой группой выглядело как-то невнушительно.

– Декоративно все это, – заявила моя приятельница. – Почему они облачаются во всякие аксессуары? Разве в этом дело?

– В этом! Я их знаю и помню.

С обмундирования начинается казак. Их становится много, от них сила исходит, и возрождаются они только с одной целью – превозносить Россию, служить ей, защищать, как любимого ребенка.

Мама тоже знала суть казачества: казак не предаст, не соврет, не навредит. Только честность, только отвага и справедливость. Так, как мама могла взять себя в руки, никто не мог из женщин. Помню, вышла она в сенцы и вернулась с ведром и кружкой. Поставила с шумом ведро передо мной, сунула кружку мне в руку и сказала:

– С завтрашнего дня будешь в поле воду людям разносить, чем на сходки казаков бегать… Здоровая кобыла – скоро уже девять будет. Поняла?

– Поняла, мамочка…

Так началась моя трудовая жизнь. Росла, привыкала, выполняла… Спасу нету – как тяжело работать в поле. Там заваривается какой-то ритм, от которого можно сдохнуть. Жара, непрерывность, неверие, что могу справиться с рабочим днем.

Запомнился мне навсегда день, когда под комбайн поставили. Отойти и отдышаться – ни боже мой! Носим и носим в носилках-ящиках зерно. Конца-края нет этому сыплющемуся зерну…

Воду и ту подносят – пей и не сходи с круга. Вот только в эти мгновения человек разгибается, пьет неторопливо – это и есть отдых.

Однажды терпение мое лопнуло, как ремень на комбайне, что стоял посреди поля и мучил людей своей монотонной работой.

Никому не говоря ни слова, пошла по степи. Ох, как хорошо… Простор. Бугры, балки, даль… Отойдя от работающих с километр, плюхнулась на край обрыва.

Далеко видно. Красиво.

Думаю: «Если б я была художником, то нарисовала бы сидящего на земле человека, а за его ухом пространство природы. И ухо видно, и пространство». Но я не была художником, однако почуяла, что в колхозе мне не быть. Я его не одолею и не хочу…

Иду по пустому жаркому хутору, как сквозь строй. Там петух закукарекал, там собака залаяла; и выразила изумление хутора старая бабка:

– Чтой-то рано ты сёдня управилась?..

«Пошла к черту, не гавкай! Еще вечером перед мамой и отцом ответ держать…»

«Будет вечная музыка»

Нет-нет, а сверну, бывало, после института в деревянный дом.

Подвалило счастье моим подружкам-однокурсницам Кате и Клаве – расположились в старом доме с мебелью-хламом и двумя мальчиками-сиротами.

Вместе ели хлеб, полученный по рабочей карточке, – пятьсот пятьдесят граммов, топили печку ворованными досками, выковыривали из щелей стола застрявшие кусочки соли – соли не было. Кипяток – пожалуйста, сколько угодно. Ну и плюс ко всему гомерический хохот с утра до ночи. Смех неуемный по любому поводу. Помню, гнали нас с занятий за смех. Все студенты были «больны» этим…

Завидовала я своим подружкам. Еще бы! Глаза продерут, умоются – и через десять минут в институте. А мне еще до станции «Северянин», оттуда на электричке до города Бабушкина, потом сорок минут пешком… Клава стала главной хозяйкой и иногда снисходительно позволяла мне заночевать на бугристых пружинах старого дивана с восьмилетним мальчиком, когда старший дежурил в котельной. Какое это было счастье для меня!

Раз прихожу – лежит на столе чисто вымытая картошка. Лежит попарно, восемь штук. Катя одна. Болтаем и все поглядываем на картофелины – варить не велено. Уж и так и сяк отключаемся от них, а глаза оглядывают – душу травят. Скоро уж на электричку… Катя была сердечной девушкой, не смогла отпустить меня в ночь с мыслью о помытой картошке.

Махнула рукой и через полчаса пюре с сольцой давить стала. Вдруг рывком открывается дверь и входит Клава. Лицо ее скривилось: она оглядела дымящееся пюре и нас. Я скоренько подошла к пальто, сшитому мамой из солдатской шинели, и просунула руки в рукава. Дескать, не рассчитываю на угощение.

Катя улучила момент и ткнула мне в ладонь комок пюре. Сомкнув ладонь, я этой же рукой, указательным и большим пальцами, стала всовывать пуговицы в петли.

– Что с тобой? – недовольно спросила Клава. – Может, в туалет хочешь?..

Я схватила платок, сумку и со стоном выскочила на волю. Там разжала кулак, окунула обожженную руку в сугроб, другой рукой отыскала в снегу горячий комочек. Подождала, подула, съела – и вперед на электричку.

После этого случая Катя побегала по соседям и в желтом доме с клубом имени Крупской нашла для меня угол за рабочую карточку. Это рядом. Планировка внутри какая-то придурковатая: сперва длинный коридор с множеством дверей, открываешь нужную тебе, и сразу спуск вниз по лестнице в комнату.

Живут в ней мать и две дочки – Шура и Лида. Нашлось и мне место. Еще бы не найтись! Карточка рабочая. Удобно стало: рядом с институтом и с подружками. Вот только голод проклятый мучил, не унимался ни днем, ни ночью. То терпимо, а то как схватит – хоть плачь… И вот брат мой двоюродный демобилизовался, Сергей Тимошенко. Ехал через Москву, нашел меня, чтоб накормить. Оказались мы у Красных Ворот – там где-то военная столовая для проезжающих солдат.

Сунулись – отказ: нельзя штатским.

– Зачем ты устроил это! – глотая слюни, говорю ему.

Но это ж Сергей… Подключил солдат, отвлекли часового, и вот я уже в столовой.

Поплыли алюминиевые мисочки с супом. Я шепнула Сергею, чтоб попросил вторую порцию. Не отказали. Потом бросками опять алюминиевые мисочки с кашей перловой и кубиками жареного сала. Хлеба побольше – брат подкладывает.

– Ешь, ешь, доходяга.

Тут кисель поплыл в гнутых кружках. Наелась как никогда…

Сергей Тимошенко – тип интересный. Когда Бондарчуки ездили в отпуск в село Широчанское, то считали, что время проведено не впустую, если там гостевал у матери Сергей. Он относился к тем людям, о которых Шукшин говорил, что подарок судьбы – встретить такого. Он тебе и споет, и побрешет чего, и последним куском поделится. Синеглазый чубатый казак с Кубани. Белозубый, с блудливым взглядом на женщин.

Какое-то время пошатался без работы – нигде не нравилось. Родственники укоряют: непривычно, чтоб мужик не работал. Бывало, придет и «обнадеживает» маму мою:

– Меня взяли в «Ейскую правду» главным редактором.

– Без образования?

– Почерк знаете у меня какой? Пысарем у армии был…

Потом эта версия затихает, рождается новая:

– Тетя Ира! Принял учера на полтора миллиона театрального хозяйства – нашего областного театра.

– Брешешь…

Однако уникальность его была неоспоримой. Он играл на всех музыкальных инструментах. Пел красиво бархатным голосом. Это были его козыри. Но и это не знал, как применить.

Исчезает, потом узнаём, что во Львове постовым милиционером пристроился. Привез оттуда жену – польку Ядвигу. С семьей – безвылазно – не мог находиться. Выпьет у друзей, припоздает и, придя домой, прямиком к комоду, над которым висят фотографии родственников, и умерших, и здравствующих. Поставит локти на комод и пустит горькие слезы. Дескать, жаль ушедших. Ядвига спокойно встает с кровати и нажаренную для него картошку опрокидывает со сковородки в помойное ведро. Он стелет себе отдельно. Наутро примирение, но ненадолго. Где только он не работал… И вдруг вижу в киножурнале перед сеансом: запевает в прикарпатском ансамбле – в соответствующем костюме. До чего хорош!

Является однажды в Москву с намерением сыграть главную роль в кино. «Сыграю как надо, лучше всех!» Два дня побыл, увидел, как мы ютимся в одной комнате, как нечасто дают нам работу, и его порыв нанести визит Бондарчуку и сообщить о цели приезда иссяк.

Как-то приезжаю на каникулы и иду семь километров пешком – Сергей, Ядвига и ребеночек в Широчанке у матери. Вечерком, когда солнце село, повел он меня к клубу. Амбарный замок для Сергея не помеха. Пролезли мы в окно и оказались в комнате, где хранятся инструменты. Я села на пол под окном, а он при лунном свете доставал то гитару, то трубу, побольше и поменьше. Сел и за пианино – усладил мою душу, попел красиво. Как это может быть? Не учился нигде и никогда.

Ядвига радостно усадила нас за ужин. Муж гулял с сестрой, а не с какими-то казачками-молодухами. Ей все время грезилась нечистая сила, подталкивающая мужа к измене. А он излучал прану далеко не всегда для измены жене.

Возле таких, как Сергей, люди гуртуются, как пчелы вокруг меда. Не забуду, к примеру, что вносил с собой на съемочную площадку Юрий Никулин. При нем становилось как-то благостно, все улыбаются, успокаиваются. А Пуговкин, а Николай Афанасьевич Крючков? И в поезде с ними едется как-то радостно, и все плохое забывается.

Спасибо таким людям. Они греют душу.

И вот, значит, уехал Сергей; учусь в институте, голодаем, смеемся, плачем, репетируем, кокетничаем с мальчиками – всё путем.

Приближается Новый год. Мы – в институте: там тепло, приезжие сидят как можно дольше, пока комендант не выгонит. Некоторые студенты куда-то исчезали до утра. Где-то их подкармливали, где-то оставляли ночевать. А мы были наружу – и перед институтом, и перед педагогами. Таскали они нам по возможности перекусить чего-нибудь, витамины из аптеки.

И вот сидим мы однажды, обсуждаем, как будем Новый год встречать. Вдруг прибегает хозяйская дочка Шурка и жестом зовет меня. Прижав руки к сердцу, взмолилась:

– Скорей! Бери пальто, книги и домой!

– Зачем?

– Скорей!

Мы побежали. Вхожу – и что же я вижу: на столе жареный поросенок, сыр, масло, икра красная, конфеты «Мишка», хлеба горы. Я быстренько поздоровалась и бухнулась на стул, разглядывая не виданные никогда яства: ни до войны, ни после войны – никогда…

Хозяйский гость – дядька полный, нестарый, потный. Бутылка водки до половины уже опорожнена. Шампанское взял в руки.

– Ну, за Новый год…

Мне не хотелось шампанского и вообще спиртного, а что поделаешь – это пропуск к еде.

– Родственник? Как вас звать?

– Яков Иванович, – разливая шампанское по граненым стаканам, ответил он.

Мать и обе дочери смотрели на меня с испугом.

– Ну, давайте, – поднял стакан герой вечера.

Девятилетняя девочка – сестра Шурки – старательно выпила крупными глотками шампанское, не зная, что ждет ее, лишь бы угодить хозяину и кинуться на еду. Стали мы хрумкать поросенка с белым хлебом, закусывать «Мишками», снова припадать к икре, сыру, хлебу. За моей спиной стояла кровать. В голове у меня все перекособочилось, я поплыла от стола, успев взять свою тарелочку с поросенком и «Мишками» и поставить на окно. Лбом ткнулась в подушку – и всё…

Доели утром свинину и «Мишек», и – я в институт, а Шура на работу на ватную фабрику. Как нас, помню, вата мучила. Все было в вате. Когда выходили из дому, нужно было время, чтоб обобрать с себя вату.

Чуть было призабыла я «родственника», как, придя домой, вижу молящие глаза хозяйки – матери Шуры.

– Такой морозец мягкий, на выставке так хорошо. Музыка играет… Пошли бы погуляли…

Шурка надевает рейтузы и красит губы.

– Сейчас Яков Иванович придет…

– A у меня свидание, – с сожалением говорю я, думая: «Поесть бы сейчас его, Якова Ивановича, еды…»

– Отмени, – просит мать.

– Отмени, – просит Лидочка.

– Куда она денется! – пыхтит Шурка.

Заскрипели ступеньки – слышна поступь кожаной подошвы. Это белые бурки Якова Ивановича. Входит. Свертки, свертки. Один интереснее другого. Шелестит калька, обнажается богатая еда. Яков Иванович раздевается и заполняет пространство запахом одеколона «Шипр». Хоть бы на пищу не осел этот запах… Всё в момент разложили, но не тут-то было! На стол ставится бутылка вина – это запрет на уход.

– На этот раз слабенькое принес, – сказал Яков Иванович и стал расческой драть густые светлые кудри.

Выпили, хочешь не хочешь. Съели всё до капельки.

– Пойдем, Нонна, на выставку, я угощу тебя мороженым.

– А Шура?

– Поди-ка сюда! – шепчет мне Шурка. – Ты что прикидываешься? Не понимаешь, что все это из-за тебя? Он свататься хочет! Иди!

Какой ужас! Съеденная пища стала противна.

– Пойдем и ты, Шура, – хлопает он ее по плечу.

Я как сомнамбула надеваю пальто, и мы строем отправляемся на выставку, где мухинские дяденька и тетенька с серпом и молотом стоят. Людей мало. Дышат паром. Играет радиола. Смеются. У кого-то бумажные цветы, шарики надувные.

– Возьмите меня! – скомандовал Яков Иванович и бубликами подставил руки.

На нем кожаное черное пальто, внутри мех.

Я двумя пальцами зацепила за холодную, замерзшую кожу, и мы пошли туда, где продавалось мороженое. Радио громко чередовало крики о достижениях в хозяйстве с музыкой. Яков Иванович пригласил Шурку на вальс. Далеко отставил левую руку, закружил слегка.

– На, бери, – говорит продавщица мороженого (он заплатил за два брикета). – Один, наверное, твой.

– Наверно… – ответила я.

Взяла брикет да и завернула за палатку, в темноту. С наслаждением, с чувством свободы мчалась к своим и к «своему».

– Ты что так рано? – удивилась Катя.

– Рано?..

– Я шучу. Бери нож и режь овощи на винегрет. Тут и вареная морковь, и свекла, и картошка. Больше ничего не будет, а винегрета навалом. Хлеба тоже.

– А я пришла без хлеба… Вот только мороженое.

– Мы знали, что ты не дотерпишь – съешь свой паек, как всегда. Не переживай. Тут твоя пятерка есть.

– Я сегодня хлеб не буду есть! – крикнула я, счастливая.

Ох, какая я была тогда счастливая! Скоро «мой» придет и обязательно внесет все пятьсот пятьдесят граммов хлеба в «котел».

На самом истоке жизни мне не дано было связать свою жизнь или хотя бы миг с нелюбимым – ради выгоды и богатства.

Шли годы. Я была ничего собой, липли всякие…

А мне – только чувства! И только чувства!

Даже враги мои, и те всегда скажут, что и в кино-то я не сыграла ни одного слова за счет каких-то козней.

Какой там Яков Иванович?! Нет, нет, нет! Винегрет, хлебушек!

Свои – первый чайник, первая ложка, первая комната… Стол, табуретка. Так началась моя жизнь, так и идет…

По коням!

Москва, почтовый адрес – центр. Коммуналка. Точка опоры. После житья в бараке этого казалось достаточно для счастья, хотя приходилось тесниться: четыре семьи в четырехкомнатной квартире. Спасибо – и ванна, и телефон. Правда, комната наша проходная, больше десяти лет ходила через нас семья из пяти человек. По пожарным условиям отгораживаться нельзя; висел фанерный лист, личико сына из-под него выглядывало: «Мама-а!» А я в пятиметровой кухне варила что-нибудь, одна конфорка на семью… Гнездимся, суетимся, мебелишко переставляем для выгоды места. Муж давно смирился, только демонстративно поворачивался лицом к стене, когда земляки мои являлись и располагались на ночлег – кто гостевать, а кто поступать в институт. Старалась не видеть недовольства мужа. Виновата была, конечно, но отводила взор от безысходности.

Один раз просыпаюсь от тяжелого дыхания над ухом, открываю глаза – собачья морда. Ой! Глядь, а рядом еще одна. А за ними – подруга детства и мужчина в военной форме.

– Лина!

– Узнала?.. Переводимся поближе к дому. А собаки – это ж охотничьи! Их не бросишь, члены семьи…

– Сидеть! – буркнул Линин муж. Собаки с шумом упали животами на пол, вывесив мокрые языки.

– Ага! По коням! – Я стала надевать халат, вступая в бой с очередным гостевым сюрпризом. Раскрутились, поумывались, накрыли на стол.

Муж, будущий Штирлиц, долго лежал к стене лицом, пока не лайкнула на него собака. Тут уж он не выдержал – не смог: до самозабвения любил собак. Кашлянул, поздоровался с гостями – те ничуть не смутились, будто не они, а мы к ним нагрянули без предупреждения. Погладил собаку, тут же подставила бочок другая, так и разрядилась атмосфера.

Жили с неделю – нас четверо, их двое и собаки. Соседи сперва – губы трубочкой, молча перешагивали через неуправляемых зверюшек, потом так полюбили их, так утеплилась жизнь, что не хотели расставаться.

А сейчас жилплощадь увеличивается, а гостей – нема. Может, потому, что гости тоже устроили свою жизнь, осели. А дети наши? Где же их гости? Не знаю, что происходит…

Конечно же, наезжала к нам и мама – и в барак, и потом в коммуналку. И пришлось ей дважды испугаться за меня так, как теперь уже разучились…

Первый раз – в дни премьеры фильма «Чужая родня».

Поторжествовала она в Доме кино, где на двух сеансах было народу битком, да вскоре и расплата пришла. Едва не теряя сознание, мама встретила меня дома:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю