Текст книги "Казачка"
Автор книги: Нонна Мордюкова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
– Ты не уходи, мы до утра будем своим коллективом…
– Куда я уйду? Ты с ума сошел! Нас так любят и хвалят.
– А что бы ты сейчас хотела? Я загадал ответ.
– Я хотела бы, чтобы на премьере «Родни» ты был зрителем и восхитился бы моей работой.
Он по-грузински шлепнул ладошкой по моей: дескать, понимаем друг друга.
Никита опять нырнул в толпу, потом через какое-то время крикнул нам, нашему столу: «Сладку ягоду брали вместе, горьку ягоду я один!» Ну что? Подойти и разорвать его на части за остроумие и точность определения положения?
Пока шли съемки, мы были вместе, у нас то клеилось, то не клеилось, а в монтаже он «сопел» один, и дело не шло споро, ох как не шло. Сказались те сцены, на которые мы надеялись, любили больше всех других, но чувствовали, что они неугодны для высокой критики. А что мы сделаем? Он мотался один по инстанциям. Но не считайте его бедолагой – шла нормальная «чистка», по тогдашним понятиям, и для зрителя, и для начальства. А как же – так было у всех, и у нас тоже: что мы, рыжие?!
Год пролежала картина без выпуска на экран. «Вырежи» да «вырежи», то одно, то другое. Он вырезает – это тоже обычная работа, а не исключительный случай. Начальник – не один, и претензия не одна. Выпутался! Вышла картина… «Горьку ягоду я один!»
Мужчина-кинематографист найдет «защиту» от Никиты Михалкова: он отпрянет от него из зависти. А женщины имеют счастье принимать все как есть.
Вот «Жестокий романс». Если б можно было стоп-камерой останавливать крупные планы Никиты, где он смотрит на поющую Ларису – Гузееву, пожухли бы все школы, все наставления по актерскому мастерству. Все мы гордецы и умельцы говорить и играть, играть хорошо, правильно. Но… Вот она, та зона, малодоступная в игре киноактера; вот он, тот миг – выше школы актерской, выше игры…
Это не взгляд. Это совсем не на поющую Ларису направлены глаза – это символ, актерский символ. Ларис было много по миру, и Паратовых тоже, но Никита Михалков нагрузил свою душу за всех Паратовых. Может, я и не права, но меня поразила эта уму непостижимая собранность! Напряжение, обобщение – он нес паратовское самочувствие: взять ее легко… а как она, дурочка, не защищена и как молода, а что же, что же потом?! Никита «видел» результат «на потом».
Наверное, выживут по-настоящему только те таланты, которых превозносит и анализирует противоположный пол.
А что? Это естественно. Искусство – это торжество пола! И наверное, частица восприятия теряется для критика-мужчины, потому что он видит успех, находки, а торжество пола ему неестественно ощущать.
И раз Рязанов остановил внимание на этих крупных планах, то он тоже очумел от таланта Михалкова.
В «Родне» мне предстояло танцевать в ресторане. Танец, на первый взгляд, незамысловатый. Но, как обычно, он на съемках длинный, а потом режиссерские ножницы его урежут, скомпонуют в пользу зрительского впечатления, то есть извлекут стремительность, как и в любом эпизоде.
Танец или песню мы учим со специалистами заранее, еще до съемок. И вот – танец… Скажем прямо, не моя это стихия, хотя танцевать приходилось в картинах немало. В группу пришел балетмейстер Абрамов с милой женщиной-ассистентом. Оба они бывшие актеры балета Большого театра. Внутри что-то скукоживается, как в зубном кабинете: «Ох ты боже мой, опять танец…» Короткая процедура знакомства, какие-то льстивые пояснения с моей стороны о непричастности к умению танцевать. Никто этого, конечно, не слышит. Никита дает свое добро, и мы идем в специальный зальчик.
Обычно танец разучивается около месяца ежедневной работы. Хожу уже который день с сердечной недостаточностью, посещаю врача. Но признаться в этом – равносильно потере своего женского достоинства. Серьезного с сердцем ничего нет, а что-то не очень… Ну, смотрю, как показывают первое коленце. Как хорошо! Как ладно! Да еще под музыку. Пробую вникнуть, повторить и увлекаюсь на полную катушку. Стала красная, потная, легкая. Ассистент поправляет ошибки, опять показывает, пританцовывая. А я разошлась и два часа скакала, как молодая козочка. Кончились занятия, балетмейстеры ушли, а я – в душ, переоделась и… стоп! Плоховато… Села. Не помогает. Но не дай бог, если кто узнает, что на танце не выдержала. Значит, старая? Немощная?! Нет, никогда! Нив коем случае!
Не торопясь, но с поднятой головой перехожу улицу и иду к подруге, живущей возле «Мосфильма». Падаю на тахту: «Скорее капли Вотчала!» Она быстренько мажет мне язык этими шипучими каплями, грелку – к ногам, и через полчаса я уже поднимаюсь – отпустило. Попили чаю, обсудили, она посоветовала не надрываться – впереди месяц.
Но завтра опять идти на танец. Всю ночь не спала, мысленно готовила речь о том, что я нетренированная, что танец – это всегда для меня мука; давайте, мол, не торопиться… Взяла подсобную одежду для репетиции и угрюмо поехала на «Мосфильм». Чувствовала себя вроде бы хорошо, но ощущение страха уже не могла никуда деть.
Сначала захожу в группу. Ассистент режиссера, ответив на приветствие, говорит:
– Нонночка Викторовна, к сожалению, сегодня вы приехали напрасно.
– Как?! – притворяюсь я, вроде бы даже возмутившись.
– Дело в том, что сейчас с открытым переломом ноги Абрамов доставлен в больницу – автомобильная катастрофа.
– Батюшки! Как жалко-то его. А мы-то теперь как?
– Режиссер не хочет другого балетмейстера. Будем ждать, когда выйдет из больницы. Значит, поучите потом, в съемочный период. Танец будем снимать последним.
Я как на крыльях опять к подруге, но уже не за каплями, а с вестью об отмене танца на целых три месяца! Да, трагическое и смешное всегда рядом: ведь я только недавно провалялась полтора месяца в кардиологическом отделении, и наверно, мое сердце еще не было готово к гопаку, и несчастный случай с балетмейстером для меня обернулся спасением.
Магический круг
У нас в кино тоже есть этюды Сурикова, крупицы истинного искусства, равного любому другому виду искусства. Нам неподвластно каждый раз быть такими, подлинными, но мы ведь хорошо знаем, какое оно – настоящее искусство кино. Вот доказательства.
Не могу удержаться от того, чтобы не разобрать одну сцену. Прошу читателя последовать за мной не торопясь.
Не такая я особа простая и молодая, чтобы не знать, что такое для нас – хорошо играть. Но есть такая недоступная для актера зона, куда он очень редко попадает, будь то хрип его сорвавшегося голоса или какая-то целая фраза – такая, знаете, ненормальная, потревожившая всего его надолго. В ту зону, повторяю, попасть трудно.
У биологов есть одна гипотеза, которая, думается, подходит и к нашей профессии. Бывает такое явление, когда подбирается компания в особенном сочетании разных индивидуумов и образуется как бы магическое кольцо, замок. То есть все, кто здесь находится, сделают то, что сделает один из первых. Так ли это точно, не знаю, но подобная символика помогает мне объяснить один эпизод в фильме «Тихий Дон» – эпизод смерти Натальи. Все начинается с появления рафаэлевскою рисунка Мадонны с белым лицом и в черной одежде. Длинные руки, черные рукава распластались по белой стене хаты. Камера это все фиксирует, но все жаднее идет за лицом Зинаиды Кириенко с кривой улыбкой избавления. Капельки прошедшего дождя, именно капли, но не дождь, спутники актрисы.
– Ниче, ниче, – хрипло, с улыбкой говорит она.
Входит в хату… Белое лицо с неуловимой улыбкой клонится на чисто вымытые доски стола. И вот здесь вспоминается тот самый магический круг: наступил момент, когда режиссер, актриса, оператор, художник, звукооператор замкнулись в это кольцо. Актриса находилась в прекрасном дурмане Натальи, режиссер не дыша подправлял, «вел» ее игру, оператор выжимал максимум из происходящего – беззвучно, пальцами, давая команду осветителям, боясь разорвать этот круг. Все срослись и вошли в зону волшебства.
Эпизод смерти Натальи в «Тихом Доне» – для меня высший из всех виденных мною эпизодов в кино.
У актеров-мужчин такой миг озарения для меня – это рыдания Чайковского в момент похорон Рубинштейна. Смоктуновский стоял, отвернувшись, вполоборота, от камеры. И чем ниже он опускал голову, стараясь скрыть свои рыдания, тем горше, горше становились его слезы! Смоктуновский увидел что-то дальше сценария и вообще реальной, рабочей цели съемки. Уверяю вас: как раз в тот миг актер меньше всего был озадачен целью правильно сыграть потерю друга. Нет, он был не здесь, он был в плену наивысшего нервного возбуждения – он плакал по Рубинштейну!
Но как же трудно даются эти мгновения! В кино они так же редки и так же дорого ценятся, как и в любом виде искусства. Если в роли есть два-три таких места, считай, что она в кармане.
У меня тоже, думаю, есть эпизоды – два или три, которыми могу гордиться. Это сцена в тюрьме из «Молодой гвардии». Я тогда забыла о съемке, и я не играла – это было высшее проявление подлинной романтической натуры Ульяны Громовой.
В фильме «Возврата нет» – это сцена с А. Баталовым, которую тоже обычной съемкой не назовешь. То был какой-то психопатический выпад. То есть я произносила слова автора Анатолия Калинина, но вера в них довела меня до состояния аффекта. Ничего тут особенного вроде бы нет, но какое это счастье для актера! Падают же спортсмены без чувств? Падают!
Вспоминаю и «Простую историю», сцену в ночном райкоме с Ульяновым. Ах, что это за партнер! Он не допускает к себе близко, но дает понять, что мы спаяны одним дыханием сыграть сцену, и уже этим своим желанием заграбастать всю силищу в общее дело мобилизует меня. В той сцене я победила его. Он был сокрушен, потерян, на миг влюблен в меня, как в Сашу Потапову. Был, был! Это я точно почувствовала. Миша ослаб, сдался и из секретаря райкома превратился в обыкновенного мужчину, желающего продлить уединение. Зато в сцене рыбалки игру уже повел он. Он всю любовь в моем исполнении всячески отторгал, он выпустил из себя что-то такое, как муравей кислоту, – и пошел хаос. Он это или секретарь райкома? Меня даже шатнуло от такой мужской силы. А в этом и заключалась суть эпизода.
Но когда гаснет свет и заканчивается съемка, узел напряженного деяния коллектива мгновенно распадается. Я и не видела, на какой машине Миша уехал в гостиницу, да и он не ведал, куда я отправилась. На этом обычном свете мы стали не нужны друг другу, как и раньше, до съемки.
Немногие актеры припомнят на своем пути священную близость партнеров в кадре: это не удается почти никогда, хотя на экране все пристойно, профессионально – только и всего!
Дом
В 1984 году мы с сыном переехали в высотку. Выхожу на закате солнца на балкон, кажется, самого фешенебельного дома в Советском Союзе – высотного на Котельнической набережной. Здесь жили и живут разные великие, знаменитые и совсем простые люди, рабочие. А когда-то начинающей актрисой я бродяжничала по Москве с грудным ребенком, не зная, куда притулиться. Комната в бараке, которую я уже описала, была великим подарком и органичным местонахождением молодой особы, молодого специалиста. А эти высотные дома, они тогда загромождали мои понятия, холодили недоступностью и нереальностью.
Да и как там жить? Вот в бараке ясно, а там… И кого туда посылали жить? Слыхом не слыхивали мы. Однако натуральные люди селились, жили… Лучко Клара Степановна с Лукьяновым, а кто еще – не знали.
И вот жизнь прошла… Немедленно нужно было съезжаться с сыном. Как нас легко приняли в этот дом! И вещи наши бьющиеся, и цветы перевезли бывшие хозяева, с которыми мы менялись. А мы никак не могли понять, почему в этот дом-мечту так легко поменяться?.. Но, в общем-то, нам это было безразлично.
Я не отношусь к тем матерям, которые теряют разум от любви к внуку. Нет. Я люблю сына. Внук милый, частица природы, потешный, но это не сын. И тут с Володей случилась беда: он разошелся с женой. Расходились тяжело, не за один заход. Словом, намучился. Один. Трудно сходящийся с людьми, любящий книги, с юмором, с доброй душой. Ему нужна была мать. И я, конечно, пошла на съезд со взрослым сыном. Ну что ж, может быть, другая мать поступила бы мудрее, а я по-нашему.
Навалились братья, сестры и вперемешку со слезами стали упаковывать вещи. Переехали. Ночь на дворе. Решили все ночевать в высотке. Взяли бутылку, чтоб отметить, и заснули как убитые. А утром, когда все разъехались, я рассмотрела старость рам, стен, нерадивость хозяев – гибкий шланг в ванной был перевязан чулками и изоляцией. И так всё. Нужен ремонт, думаю, тысячи на три. Ну ничего: «партизанить» не впервые, отложу, заработаю, по одной комнате в год отремонтируем.
Главное – Володя со мной. Для него отдельная квартира оказалась почти гибельной. С его простодушием, добротой и безотказностью перед «захожими друзьями» жить тяжело. Ну, об этом надо целый том написать и умереть от напряжения. Пока не буду. Мы вместе – значит, сразу наполовину будет меньше «услуг» тех мальчиков, которым уже под сорок.
Вы попали в высотку, вы отремонтируете по одной комнате в год. Почему так медленно? Потому что даже рамы на окнах надо менять… Оказывается, умные люди были, что побежали из этого дома: предстоял капитальный ремонт без выезда. Что это такое, я еще не знаю, и сколько лет мы будем перешагивать через бочки с известью и новые батареи, тоже неизвестно. Ремонт, понимаю, предстоит каторжный, оглушительный, и до нашего седьмого подъезда дойдут, видно, нескоро.
Стою на балконе, внизу розовая от заката Москва-река. Вот и я теперь в аристократы попала. Форточку привязала изоляционкой; оказывается, хороший материал. Но в каждом сложном положении теплится заря выхода. А как другие люди? Так и мы. Подождем, поперешагиваем, лишь бы жизнь шла своим чередом. Будут же люди как-то терпеть, готовить какое-то время на электроплитке, так и мы. Но зато – «будем живы – не помрем» – квартиры потом будут отменные. Доживем до того момента, завладеем наконец высоткой.
Кажется, это из области уже когда-то тобою прожитой жизни: я так люблю старые дома. И не просто старые, а комфортабельные, с окнами, на которые невозможно повесить занавески: так высоки они.
Я дома, в старом доме. Мне благостно. Я, как живого человека, от души забинтовала форточку изоляционкой и под нею же сплю. Какое счастье! Старая моя, уже полюбившаяся квартира, что ты еще мне сулишь?..
Часть IV
Аскольдова могила
Ноктюрн
Я родилась грузчиком и до поры до времени была как мальчишка: широкоплечая, мускулистая, порывистая.
Маму любила и жалела до слез; провинюсь, бывало, накажет, не говорит со мной – больно было, стерпеть невозможно. По бедности взрослые трудились до упаду и неминуемо вынуждены были звать детей на помощь. Безоговорочно я подхватывала мамины – мамочкины поручения, но постоянным было желание выгадать минутку, чтоб прыгнуть в речку, поскакать по поляне и сделать вид, что не слышала ее зова.
Я делила трудности со взрослыми. И не я одна – все мои сверстники. От работы уйти было некуда, как от своего имени и места рождения. Таскала и помогала…
А мама ругалась. Возле мамы чего не сделаешь! А ей надо было больше заботиться о маленьких.
«Ты, кобыла здоровая, зачем надкусила пряник?» – «Это не я…» – «Брешешь – зубы твои отпечатались».
Крыть нечем.
Однажды вдруг рассмотрела я свою руку и увидела, что некрасивая она, уже натруженная.
Школу я воспринимала как курорт: училась неважно, так как главным моим стремлением было по звонку сигануть из окна, кричать, чудить, прогулять урок…
По русскому и литературе тем не менее сыпались хорошие отметки. Это было для меня легко – сочинение написать, словно прыгнуть в палисадник.
Такие «математики», как я, как-то раз собрались и написали письмо Сталину, чтобы отменил этот предмет. А пока Ольга Пастухова из года в год выручала. И как у нее все быстро решалось!..
Однако и я в передовых была, когда надо было полы мыть или парты таскать. Только и слышишь: «Мордюковочка!» Бригаду в момент организуешь – и работа закипела.
Перетаскав парты, босиком мчусь по пустому коридору, аж в ушах свистит.
От меня постоянно ждали хулиганских выходок, хотели, чтобы отмочила что-нибудь. Один раз чуть не утопилась в Азовском море. В уборной кто-то написал слово на букву «х». Вызвали меня в учительскую и стали пытать. Сколько слез пролила, молила поверить, что это не я. Не выдержала и побежала к маме.
– Мама! Я в море утоплюсь!
Мама заплакала. Пошла в школу. Завуч «подбодрила»:
– Мы верим, что не она писала, но на нее подумать вполне можно.
– Собирай книжки, и пойдем отсюда! – тихо приказала мама.
Стала учиться я в другой школе, надеялась начать новую жизнь. Посадили меня за первую парту. Только учительница повернулась к доске, как я с силой кинула галошу назад. Она полетела, ударилась с хлопком о заднюю стену. Я, как памятник, не шелохнусь. Общий смех. Вот тебе и новая жизнь!
Когда много лет спустя затеяли обо мне фильм снимать, классная руководительница сказала: отзывчивая и компанейская, но школу не любила – и всё…
Кончилась война. В товарном вагоне ехать в Москву, да еще без билета – хорошо! Делились хлебом, песни пели. Колеса крутятся – по назначению едем. Чего еще надо?
В институте уцепилась мертвой хваткой за специальные предметы. Хвалили, а потом раз – и собрание о моем исключении из института. Общеобразовательные предметы путались у меня в ногах, мне не хотелось даже входить в ту аудиторию, где чернявая тетка показывала слайды с камнями, поросшими мохом и травой, – это предмет «история искусства». Шесть двоек нахватала, хлебной карточки лишилась и чуть не сдохла с голоду. Принудили пересдать, выдали карточку, и жизнь потекла дальше.
Мы считали, что и война нашим мечтам не помеха, а она и после того, как кончилась, прихватила сильно. «Владимир Ильич с кусочком сухаря пил чай, а пост свой не оставил!» – писала мама, когда я позволила пожаловаться в письме на невыносимую жизнь.
По сценическому движению «норму перевыполняла», и однажды преподаватель Иван Иванович сказал: «Переходи к нам в физкультурный, из тебя получится хорошая спортсменка». Куда там! Моя душа уже принадлежала Катюше Масловой, Катерине в «Грозе», Берте Кузьминичне из спектакля Михаила Светлова «Двадцать лет спустя»…
В общежитии – минус три, есть хотелось беспрестанно. А шуры-муры все равно крутили. Я рано вышла замуж. Дали нам комнату – шесть квадратных метров в институтском общежитии в Лосинке. Стал расти у меня живот, муж недоволен, на курсе смятение. Начали подсчитывать: разрожусь ли к защите диплома? Женька Ташков принес книгу, где сказано: месяцы берутся во внимание не обычные, а «лунные».
Но роль в пьесе Гейерманса «Гибель надежды» репетирую и езжу в Лосинку в общежитие. Раньше автобус не ходил, и сорок минут надо было топать до электрички. Муж оставался в институте, играл в шахматы. Иногда и ночевал там.
Родился ребенок точь-в-точь как Женька посчитал: еще полтора месяца оставалось до защиты диплома.
Сыночек в медпункте лежал. Нянчили кто придется. Пеленок за весь день накапливалось много. Вечером темень непроглядная, плетусь, держу дорогого и любимого мальчика и узел с пеленками. Войду в наш чуланчик, истоплю печку, постираю пеленочки. Тепло станет, ребенок затукает, завизжит. Толстенький. Неизвестно, откуда молоко у меня набиралось. Правда, хлеб и сахар с чаем тогда уже были доступны.
Попали мы с сыночком как-то в больницу. У него диспепсия, то есть летний понос. Меня с ним тоже положили как кормящую мать. Дети умирали, потому что единственный способ спасения – это кормить ребенка грудным молоком. А где его взять? Мамы голодные и худые. А я, поди ж ты, молочной оказалась. Вызвала меня главврач и беседу провела, чтоб я излишки молока отцеживала или кормила чужого ребенка. Ну, я стала сцеживать. Больше полстакана набиралось после кормления.
И однажды парень приходит незнакомый и преподносит мне отрез на платье. Я не взяла. А банку меда взяла. Тихонов пару раз приходил, и, помню, выставлю в окошко повыше личико сына: смотри, мол, какой букетик. А сынок в поддержку мамы улыбнется. Отец таял… Думала, после больницы станет хвалить меня, больше любить… Но нет. Сухарь сухарем, молчун молчуном.
Есть такие слова, которые не забываются: «Родила на свою, а не на мою голову – поняла?» Потом, правда, полюбил сыночка. Играл с ним. Сын смеялся громко и радостно, тянул ручки к нему. Отец носил его по комнате, и на лице его появлялась сдержанная улыбка…
Стали актеры потихонечку ездить от общества «Знание» с творческими вечерами. Ну и я тоже. Сестре велела вести подробный дневник о каждом мгновении жизни сына…
Потом дали нам комнату в коммуналке. Внимания ко мне у мужа от этого не прибавилось. Но куда денешься, раньше ведь считали: ребенок – это связь навек.
Как-то разболелась я, крутилась на тахте, стонала в подушку. Муж играл в шахматы с моей подругой. Я старалась давить в себе боль, видя его назидательную спину. Он никогда не верил, что у меня что-то болит; смотрел всегда с иронией: дескать, тебя и дрыном не добьешь.
– А что, если стонать, легче становится? – не повернув ко мне лица, спросил он.
– Зойка! – закричала я, не в силах терпеть. – Скорей «скорую»! Вызывай «скорую»!
Подруга кинулась к телефону, а муж смотрел на меня с раздражением… Я поняла, что так и должно быть, – не любил он меня никогда. И все же, как в палату поместили, думала, что он тут где-то, в больнице, переживает, бедный. Куда там! Не было его. Один раз только и пришел, но я не обижалась – привыкла…
К выписке из больницы передала мужу листок – список, что надо принести из одежды: ведь увезли меня на «скорой» в одной ночной рубашке. Больные всегда глазеют: кто приехал забирать, в чем одета «на гражданке». Приехал он за мной на такси, но одежду не привез. Снял с себя болоньевый плащ и надел на меня. Зато алюминиевый двухлитровый бидон не забыл, чтоб на обратном пути колхозного молока купить на базаре – он без него жить не мог. Сам остался сидеть в такси, а мне протянул бидон – как само собой разумеющееся. Утренняя прохлада прошлась по моему животу и голым ногам. К вечеру у меня поднялась температура – 39,5. Я испугалась, позвонила в больницу. Я всех там знала и полюбила. Мы там дружили – и с врачами, и с нянечками, и с медсестрами.
Не скоро взяли трубку.
– Саша, ты? Позови дежурного врача. Кто сегодня?
– Дорофеева. Здравствуй, ты чего?..
– Ниночка Иосифовна! – подавилась я слезами. – У меня температура высокая!
– Сейчас Галка подъедет. Не плачь…
Завидую тем женщинам, которые умеют напугать так, что все близкие сокрушаются из-за любого твоего недомогания, даже самого незначительного. Я же проморгалась, выпрямилась – и вперед!
Никогда ни от кого не ждала помощи ни в чем. Всегда досадовала на любопытство людей. Они не понимали, изумлялись, как это я живу без мужика и без «мерседеса». Никогда не придавала значения отсутствию чьей-нибудь заботы обо мне…
Тихонов за время нашей совместной жизни ни разу не ездил на подработки – считал, что это принижает духовное начало актера. Но потом для другой женщины и для другой семьи стал-таки ездить, и очень ретиво.
Помню, поехала я в Прибалтику с творческими вечерами от общества «Знание». Нарва. Шесть утра. Выхожу на перрон – никто мной не интересуется. Значит, не встречают. Выплывает макушка оранжевого солнышка – наладилось выглянуть из-за горизонта: как мы тут и можно ли к нам?.. Прохладно, пар идет изо рта, но стелющийся туман предвещает теплый и ясный день. Ничего, пойду и найду местное общество «Знание»… Господи! Свят, свят! – со свистом и скрежетом тормозит легковушка с широкой полосой на капоте. Из машины выходит здоровенный бугай и смеется. Красивый такой, синяя рубашка, синие джинсы и плетеный ремень на тонкой талии. Лет ему не больше тридцати. Приветливый, но улыбается как-то не по-нашему – половину приветливости оставляет у себя.
– Испугались? – спросил, целуя мне руку.
– Да нет. Нашла бы как-нибудь ваше общество «Знание».
– Но оно в Таллине… Впереди хотите сесть или сзади? – Он подцепил мои вещи – и в багажник.
Тембр голоса не дается мужику просто так. Тембр характеризует мужское начало. А если еще и говорит с легким акцентом – просто праздник души.
Я так думаю: очень мужественны американские пастухи – ковбои и северные богатыри – скандинавы, прибалты, этакие супермены. Недаром же, когда в фильме нужен образ мужчины «мужчинистого», то приглашают актера оттуда, из Прибалтики.
– Поехали, красавица? – заигрывая, обратился он ко мне.
– Поехали…
Бывают мужчины настолько обаятельные, обходительные, что женщина воспринимает знаки внимания с их стороны как оказанные исключительно ей одной. Я уже знала таких и любезность встречающего отнесла на счет хорошего воспитания.
С места в карьер – скорость сразу сто. Тут дороги как в Германии – гладкие, просторные, с яблонями по сторонам. Яблони обсыпаны яблоками. Они вроде бы ничьи, но думаю, и здесь, как в Германии, закон: «Яблоки могут рвать без разрешения только солдаты и беременные женщины».
Когда в лифте застревают два незнакомых человека, между ними возникает контакт, одинаковые мысли: «Где застряли?», «Почему погас свет?», «Не вижу вас»… Появляется принудительное общение – оба объединены одним и тем же происшествием. Стук, возгласы о помощи, страх и в конце концов доброжелательный финал. Если потерпевшие мужчина и женщина примерно одного возраста, на них печать нового знакомства. Случилась «лифтовая», «аварийная» близость…
В машине тоже принудительное уединение.
– Не холодно, красавица? – И прибавил скорость.
Стрелка спидометра задрожала между ста тридцатью и ста
сорока.
– Ой, не надо, не надо! – взмолилась я.
Упрямая широкая спина не отреагировала. Я положила голову на спинку его сиденья. Сердце рвалось из ушей, душила обида. Слышу – тормозит. Я вышла наружу и направилась в обратную сторону, чтоб не показать слез. Он подошел сзади, положил руки мне на плечи. Я молча вернулась к машине. Усевшись на сиденье, в сердцах хлопнула дверцей и едва не отрубила мизинец. Заойкала, заплакала, замахала окровавленной рукой и дала волю слезам. Сквозь слезы вижу бинт, йод и его необычайной красоты кисти рук. Забинтовал мой мизинец.
– Перелома нет.
– Ой! Жжет!
– Ничего. Скоро пройдет.
Дал выпить валерьянки, чмокнул в щеку и сел за руль. Постояли немного, и машина поплыла на скорости семьдесят-восемьдесят километров. Долго ехали молча. Потом он откупорил минералку и протянул мне. С удовольствием выпила полбутылки. Остальное вернула. Видать, валерьянка подействовала – я подобрела: я обычно быстро перехожу от слез к веселью и наоборот.
– Успокоились?
Я взглянула на его улыбающееся лицо, а «досматривала», глядя вперед, на дорогу.
– Что у вас за полоска на капоте?
– Участник ралли… Это спортивные соревнования на автомобилях.
– Представляю себе…
Смотрю, останавливается.
– Выходи, красавица, обедать будем.
В дремучем лесу стоит маленькая закусочная – всего четыре столика. Брынза, миноги, зелень и вино; потом взбитые сливки и кофе. Всего понемногу и очень вкусно. Почему он перешел на «ты»?
– Садись со мной… – ласково говорит он.
Я, как под гипнозом, повинуюсь и сажусь. Теперь уже вижу подробнее синюю парусиновую рубашку только что из-под утюга. Вижу кулак, регулирующий скорость, и слышу запах не то хорошего мыла, не то еще чего-то… Хоть и рядом едем, но я уже завоевала право быть спокойной и независимой. Подумаешь – красавец! Что ж теперь, не жить на свете, что ли?.. Ничего – прорвемся.
Опять тормозит возле какого-то теремка. Там я увидела бусы, кофейные чашечки, косынки с эстонской эмблемой. Он купил косынку, и мы пошли к машине.
– Надень, – попросил, включая газ.
Я накинула косынку на голову, концы подвязала под подбородком. Так идет мне. Взглянул оценивающе, провел пальцем по щеке, убирая прядь волос, и нажал на скорость.
– Это по протоколу?
Не обратил внимания, а на спидометр показал взглядом.
– Семьдесят – видишь?
– Вижу…
Вот и пионерский лагерь. Сегодня праздничный костер. Маршрут моих выступлений начинался с хуторов, районов и заканчивался Таллином. Визг детей, букеты полевых цветов, приветствия на русском и эстонском языках. Меня облепили дети, цитируют фразы из фильмов. А моего «водителя» схватили в объятия хорошенькие пионервожатые. Хлопали его по плечам, тараторили. Он возвышался над этой группкой довольный, но со всеми одинаково любезный, значит – ничей.
В лесу – раковина для выступлений артистов, лекторов и кого надо. Все подтянулись к сцене. Смотрю – в белых халатах нянечки, поварихи, официантки. В это мгновение мы с ним увидели друг друга. Мне показалось – невидимая нить между нами натянулась… А может быть, я ошиблась.
Мне от мамы достался талант рассказчицы – кого хочешь увлеку выступлением, любую аудиторию. Распалилась, вдохновилась. Аплодисментов, смеха от всей души и понимания долго ждать не пришлось. «Синяя рубашка» расположился «на галерке»: сел на землю, сложил ноги по-турецки и слушал меня с любопытством, изумлением и настороженностью, смотрел, как смотрят на циркачку, идущую по проволоке. Потом посыпались вопросы. И тут я не ударила лицом в грязь. Девушки-пионервожатые кинулись обнимать меня, когда я спрыгнула со сцены на траву. Загалдели, довольные. Зацепила-таки… И сама никак не отдышусь, и они заряжены моим нервом… Дальше по плану был костер, но еще не село солнце, и мы направились ужинать.
«Синяя рубашка» сел на другом конце стола, но я его видела боковым зрением. Взяла гитару и вдохновенно спела «Сронила колечко». Попросили еще, но я чувство меры имела всегда – передала гитару другим.
– Ионас! Ионас! – зааплодировали девушки.
Он руками изобразил крест, это значит – отбой, петь не будет. Просьбы усилились. Но он поднялся и ушел. Как только его могучая фигура скрылась из виду, заговорили по-русски:
– Нонна, что это такое?! Оставайтесь ночевать. Всегда лекторы ночуют у нас…
– Мне все равно, девочки, решайте.
– Тебе на шефский, это в совхозе, недалеко от его родителей… Но ехать три часа. Утром бы и поехали…
– Ну что ж, раз Ионас решил, поедем сегодня, – без сожаления ответила я.
Мы сели в машину и поехали.
– Значит, вас Ионасом зовут?
Он улыбнулся в ответ.
– У меня есть друг, оператор Ионас Грицус, он снимал на «Ленфильме» «Чужую родню» с моим участием. Литовец.
– Мой папа тоже литовец, а мама – эстонка. Я видел этот фильм в Доме кино в Ленинграде.
– Он потом снял «Гамлета» и получил Ленинскую премию, – добавила я.
– Да, я знаю. Я с ним знаком. И с тобой тоже…
– Как?
– Ты же была на премьере тогда… Мне та девушка понравилась, которую ты играла. А когда вы все потом вышли на сцену, я влюбился в тебя… Все актрисы помнят о своих глазках и бедрах, сначала преподносят эти достоинства, а потом уж играют. А ты не заботилась о своей внешности и не подозревала, как была хороша!







