Текст книги "Три повести"
Автор книги: Нисон Ходза
Жанры:
Шпионские детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
3. Гляди в оба!
На Колпинском участке Ленинградского фронта часы затишья были редки. Методично и ожесточённо немцы обстреливали передний край, бомбили завод и город. По ночам в небе застывали жёлтые ракеты, всё чаще и чаще к переднему краю пробиралась немецкая разведка. Никто не сомневался, что наступление противника начнётся со дня на день.
В один из часов затишья политрук роты Мартынов проводил в окопе короткую информацию о положении на участках Ленинградского фронта. Информация не радовала и не сулила на ближайшие дни никаких перемен.
Над окопом провизжала мина и разорвалась метрах в ста, в поле. Несмотря на ранний снегопад, поле было не белое, а грязно-бурое. Истерзанное взрывами, покрытое воронками и вывороченными комьями земли, оно напоминало лунный пейзаж.
Политрук Мартынов поднёс к глазам бинокль – уточнить, где разорвалась мина, но тут же крикнул:
– Воздух!
В небе появился «хейнкель». Зудя на одной ноте, он приближался к окопам. Захлопали редкие зенитки, но опытный лётчик, умело маневрируя, упорно приближался к траншеям. Огонь вокруг разведчика становился плотнее, снаряды рвались ближе, и вдруг под радостные возгласы солдат «хейнкель» с пронзительным свистом, рассекая воздух, ринулся вниз. Почти у самой земли самолёт неожиданно отвернул в сторону, оставив парящими множество белых листовок. Через минуту немец почти на бреющем полёте скрылся за ближним лесом.
– Ловок, сволочь! – не выдержал старшина Гудимов.
Листовки плавно оседали на землю, в траншею их попало немного, почти все они белели на бурых комьях истерзанного поля.
– Листовки в траншеях собрать и сдать мне, – приказал Мартынов. – На поле листовки не трогать. – Политрук знал избитый приём немцев: выманить бойцов из траншей на открытое место и открыть по ним миномётный огонь.
Вскоре перед Мартыновым лежала стопка немецких листовок.
Это были листовки-пропуск, все одинакового содержания:
«Русские солдаты!
Вас обманывают комиссары! Вы окружены! Сопротивляться вам есть одна большая безмыслица! Москва уже нами занята! Жители Ленинграда голодают все, кроме жидо-комиссаров и коммунистов! Они для себя спрятали много разного продовольствия, такие как сало, окорока и сигареты. Вы тоже будете скоро голодать и тоже скоро умрёте или будете убиты!
Русские солдаты!
Оставляйте ваши окопы и приходите с оружием к нам в плен. Немецкое командование даёт вам гарантий сохранять жизни, сытого содержания и обхождения!
Русские солдаты!
Знайте!
Этот обращений к вам есть пропуск. С этой обращений смело, не боясь, идите в плен. Тогда вы останетесь живы и здоровы и станете досытно есть три раза в один день».
На обороте листовки была напечатана фотография. Четыре толстомордых парня – три в форме красноармейцев, четвёртый с двумя кубарями в петлицах – сидели за столом. Перед каждым лежал кусок сала, три яйца, полкаравая хлеба.
Под фотографией шла крупная надпись: «ЭТИ КРАСНОАРМЕЙЦЫ ЛЕНИНГРАДСКОГО ФРОНТА ИВАНОВ, ФЁДОРОВ, ПЕТРОВ И ИХ КОМАНДИР СЕМЁНОВ СДАЛИСЬ В ПЛЕН В СЕНТЯБРЕ ПОД ПЕТЕРГОФОМ. СЕЙЧАС ОНИ ЗАВТРАКАЮТ».
Собирая в траншее листовки, Гудимов заметил, как один из бойцов сунул листовку в карман шинели. Ничего запретного не было в том, что красноармеец положил поднятую листовку в карман, не держать же её в руках. Но Гудимов насторожился: была какая-то вороватость в быстром движении бойца. Гудимов, конечно, не думал, что угрюмый солдат, только что прибывший в их часть, собирается перебежать к фашистам, его встревожило другое: утаив листовку (может, на курево, может, просто из любопытства), боец тем самым нарушил приказ командира. Это уже воинский проступок, надо, чтобы солдат понял свою вину, а то ведь недолго и до беды.
Гудимов продолжал осматривать траншею, не упуская из виду угрюмого бойца. Он надеялся, что тот подойдёт к Мартынову и сдаст, как положено, свою листовку.
Но боец к Мартынову не пошёл. Сняв перчатки, он стал торопливо свёртывать цигарку. Гудимов подошёл к нему:
– Одолжи на закрутку. Табак ваш, бумажку дашь, вот и закурим.
Красноармеец, не глядя на старшину, молча протянул кисет. Таких кисетов Гудимов ещё не встречал – из тонкой блестящей кожи, украшенной каким-то тиснением. От кисета шёл вкусный медовый запах. Видать, в нём не всегда держали махорку, бывал табачок и получше.
– Откуда к нам? – спросил Гудимов, всё ещё принюхиваясь к необычному кисету. Было в его аромате что-то бесконечно далёкое от войны, траншейной грязи, копоти в землянках, от непроходящего чувства голода. – Как тебе у нас? Сам-то ленинградец?
– Ленинградец.
– Из какой части прибыл?
– Вы что, первый день в армии? – строго спросил боец. – Задаёте неположенные вопросы.
Гудимов смутился: не помнил он, чёрт возьми, такого запрета.
– Всего в голове не удержишь, – сказал он, возвращая кисет, и, стараясь скрыть смущение, продолжил неудачно начатый разговор: – А фамилию спросить можно? Или – тоже не положено?
– Мямин, – коротко ответил боец.
– Спасибо за табачок, товарищ Мямин. Пойду сдавать фрицеву брехню. Ты уже сдал? А то пошли вместе.
– Сдал. Я приказы выполняю, – сказал Мямин, пряча кисет.
– Ну, тогда пойду. Ещё раз – спасибо. Уж больно у тебя хорош кисет. Духовитый!
Он вытащил из кармана шесть листовок, аккуратно расправил их и отправился к политруку.
– Разрешите обратиться? – спросил он, сдав листовки. – Боец у нас есть один… Недавно в нашей части. Не понимает ещё кое-чего.
– Что за боец? Чего не понимает?
– По фамилии Мямин, может, знаете?
– Знаю, – насторожился Мартынов. – А в чём дело?
– Звал я его вместе сдать это самое… – Гудимов ткнул пальцем в листовки. – А он говорит – сдал уже.
– Мямин мне листовок не сдавал, – сказал встревоженно Мартынов. – Мне не сдавал, а больше – некому. Быть может, он ничего не подобрал.
– Оно конечно… А только показалось мне, что сунул он одну листовку в карман… Сунул… Точно… Может, приказать, чтобы сдал?
– Не надо! – резко оборвал Мартынов. – Ни в коем случае! И чтоб никому об этом не рассказывать! Понятно?
– Понятно, товарищ политрук. Разрешите идти?
– Можете идти. – И неожиданно добавил: – Спасибо за информацию. Положение, брат, сегодня такое – смотри в оба!
* * *
Вскоре во взводе Гудимова появился новый солдат – Разов. Молчаливый, необщительный, он держался в стороне, и солдаты тоже не искали с ним дружбы, не задавали обычных вопросов: кто, откуда, как попал в часть.
Особенно не понравился Разов Гудимову.
– Прислали… С такими воевать – раньше смерти загнёшься! – сказал он Мартынову.
– Ты о ком?
– О Мямине и Разове. Один к одному! Баптисты какие-то! Молчуны!
– Характер – дело сложное, товарищ Гудимов. В злое время живём. У каждого своя беда. От иной беды и онеметь можно.
– Это верно. Чего-чего, а беды – взахлёб!..
Мямин и Разов чувствовали к себе общую неприязнь и, должно быть, потому держались особняком от других. Случайно, а может с учётом сходства характеров, командир роты не раз назначал их вместе нести службу в окопе охранения, где полагалось находиться двум бойцам.
В одну из промозглых осенних ночей, сидя в окопе, метрах в ста от «ничейной земли», Мямин и Разов вели приглушённый разговор. Должно быть, такой разговор вёлся не впервой, и теперь они понимали друг друга с полуслова.
– И ребёнку ясно, чем кончится… – сказал Мямин.
– Наше дело правое, – заметил Разов, не то всерьёз, не то иронизируя.
– Ну, правое. Ну и что? – осторожно спросил Мямин.
– Конечно… – отозвался Разов. – Дело не в правоте…
– Кто сильнее, тот и прав…
– Точно… Победителей не судят…
Над ними провизжал снаряд. Мямин втянул голову в плечи.
– Бьёт по заводу, – определил Разов.
– Зря кровь проливаем…
– А что делать?
– Кончать войну… Надеяться больше не на что…
– Как ты её кончишь?
– Здесь из нас месиво сделают! Живыми не уйти…
– Похоже…
На вражеской стороне взвились две зелёные ракеты, медленно рассыпались, и раскалённый пунктир трассирующих пуль прорезал темноту ночи. Разговор прервался. С немецкой стороны ветер донёс обрывок знакомой песни.
– Патефон… «Катюшу» поставили, – определил Разов.
– Нарочно завели, чтобы мы слышали.
– Они и на передовой – как в тылу.
– Им чего? Не сегодня-завтра протопают по нашим трупам до самого Невского…
– Думаешь, не удержимся?
– Брось притворяться! – зло сказал Мямин. – Сам знаешь! Советской власти – амба!
– Значит, и нам тоже?
– А ты как думал?
– Что же делать?
– Человек не баран, соображать должен!..
Разов бросил на Мямина быстрый вопросительный взгляд, тот понял без слов: как уцелеть, как выжить?
На этот немой вопрос Мямин ответил хриплым шёпотом, с трудом выдавливая тяжёлые слова:
– Перейти туда… к ним…
Разов продолжал молчать, ожидая, что ещё скажет Мямин, Он слышал его тяжёлое дыхание и, казалось, видел испуганно-вопрошающий взгляд.
– Ну? – снова прошептал Мямин.
– Боюсь, не поверят нам… пустят в расход, скажут, что подосланы советской контрразведкой.
– Мне-то поверят, за меня ухватятся.
– А что им за тебя хвататься?
– А то, что я осуждён трибуналом. Это, брат, немалый козырь. Осуждён за то, что сорвал доставку горючего в осаждённый город. Добавь к этому, что я разжалован из офицеров в рядовые. Как ты считаешь, это чего-нибудь стоит?
– Конечно… Но у меня-то нет ничего, никаких заслуг в этом смысле. Разве только то, что из партии исключили в сороковом…
– За что исключили?
– Засыпался на работе.
– На чём засыпался? Ты где работал?
– Полиграфист я. Цинкограф. Работал в типографии Ивана Фёдорова.
– А за что из партии?
– Делал «налево» штампы и печати некоторым артелям. Однажды за три тысячи смастерил даже штамп для прописки в Ленинграде, который в паспортах ставят. Ну, об этом, слава богу, не узнали, а то бы гнил сейчас в лагерях…
– Слушай, я вижу, ты совсем пентюх. Такой человек для немцев – находка.
– На это только и надежда…
– Увидишь, всё будет в порядке. За себя-то я не беспокоюсь. Трибунал, разжалование – это, конечно, неплохие козыри, но ведь это ещё нужно доказать. Наговорить можно что угодно. А у меня про запас есть, можно сказать, козырный туз.
– В таком деле козырных тузов не бывает.
– А у меня будет. Я заранее всё обдумал. Остался у меня в Ленинграде верный человек. Всё, что прикажу оттуда, – всё будет выполнять. Обо всём договорились.
– Тогда конечно… Тебе-то бояться нечего. А что за человек? О чём вы договорились?
– О чём надо, о том и договорились…
– Ну, если не доверяешь – твоё дело. Только зачем тогда и разговор?
– Я тебе доверяю… И так сказал много. А имена в таком деле, сам должен понимать, не называют. Погодя, может, и скажу, а сейчас ещё не время.
* * *
Информация Разова о последнем разговоре с Мяминым встревожила дивизионную контрразведку. Накануне было принято решение об аресте Мямина, но теперь, когда выяснилось, что в Ленинграде у него есть сообщник, с арестом следовало подождать: необходимо прежде узнать, кто этот предатель.
Разов не терял надежды вызвать Мямина на откровенный разговор, но понимал, что для этого нужна подходящая ситуация. И когда они снова оказались вдвоём в окопе охранения, Разов издали начал осторожный разговор:
– Говорят, скоро в наступление нас бросят… на убой, можно сказать…
– Мало ли что говорят. Пропаганда для поднятия духа! Об этом наступлении давно уже идут слухи, да, видно, кишка тонка.
– Боюсь, что на этот раз сбудется: знаю от серьёзного человека. Есть у меня товарищ в штабе полка. Вчера случайно встретились.
– Кто такой?
– Сам же учил имён не называть.
– Можешь фамилии не говорить, не в фамилии дело, а что он в штабе делает?
– Знает немало, – уклонился Разов от ответа.
– Член партии?
– Да.
– Он – как, в курсе твоих настроении?
– Догадывается, конечно. Иначе бы не стал говорить мне, что наступление обречено на провал, что на второй фронт нечего и надеяться. У тебя – человек в Ленинграде, а у меня будет в штабе полка. Ещё неизвестно, что немцам важнее.
– Тебе своего надо ещё обламывать, а когда? Уходить надо до наступления, нет у нас времени ждать.
– А я его здесь и трогать не буду. Я его оттуда заставлю плясать под мою музыку: у меня ключик к нему подобран, дело верное.
– Какой ключик?
– Понимаешь, жена его с пятилетней дочкой в июле эвакуировалась в посёлок Волосово. В июле эвакуировалась, а в августе немцы посёлок захватили. Соображаешь, как можно на этом сыграть? Придём туда – начну действовать. Дескать, не будешь выполнять задания – повесим и жену, и дочку, и мать. Никуда ему от нас не деться.
– Слушай, это же тоже козырный туз! Уж не Иванов ли это из штаба?
– Не спрашивай, ничего сейчас не скажу. Узнаешь перед уходом туда. Но и ты не должен от меня таиться.
– Согласен. Только ещё раз говорю: откладывать нам больше нельзя: начнётся наступление, мы окажемся не там, а в раю, а я в рай не спешу, успеется…
Перед рассветом, когда Разов и Мямин возвращались в часть, немцы внезапно открыли ураганный огонь по переднему краю. Это был короткий, но шквальный артиллерийский налёт. Взрывной волной Разова отбросило далеко в сторону…
Когда Разов очнулся, уже рассвело. Опираясь на винтовку, он с трудом поднялся и только теперь вспомнил о Мямине. Неужели убит? Тогда имя его сообщника в Ленинграде останется неизвестным!
Разов огляделся – Мямина нигде не было.
«Может, он уцелел и пошёл в санчасть за санитарами, чтобы оказали мне помощь? – подумал с надеждой Разов. – Скорее всего, так и есть. Подожду немного…»
Тянулись долгие минуты, а санитары не появлялись. «А вдруг он ранен, не смог дойти до медсанбата? Где-нибудь лежит, истекает кровью и может умереть каждую минуту, каждую секунду! Нельзя допустить такое».
Собрав последние силы, чувствуя непрестанный шум в ушах, Разов побрёл в часть. Несколько раз он останавливался, и тогда шум немного стихал, но как только начинал идти, шум в ушах возобновлялся с прежней силой…
В части его встретили Мартынов и Гудимов:
– Мы уж опасались, не накрыли ли вас! А где Мямин?
– Разве он не вернулся? Я думал, он либо в части, либо тяжело ранен.
– В расположении полка он не появлялся. Когда вы последний раз его видели?
– Во время артналёта. Меня отбросило взрывом, а когда пришёл в себя – Мямина нигде не было…
Через неделю, во время разведки боем, Разов исчез. А ещё через день весь полк уже знал, что Разов перебежал к немцам.
4. Она выбрала смерть
Шот допрашивал Разова уже третий раз. На допросе присутствовал офицер военной секретной полиции. Эсэсовец сидел на диване, непрерывно курил, стряхивая пепел себе под ноги.
– Ты повторяешь утверждение, что родился в Пэтерзбурге? – спросил Шот.
– Так точно, господин гауптман. Я родился в Петрограде шестнадцатого января тысяча девятьсот пятнадцатого года.
Шот повернулся к эсэсовцу, молчаливо предлагая ему принять участие в допросе.
– Ответь, – эсэсовец уставился на Разова большими светлыми глазами, – как в Петрограде называлась до революции улица Пролеткульта? – эсэсовец говорил по-русски правильно, без малейшего акцента.
– Малая Садовая…
– Далеко ли от неё находится Итальянская улица?
– Рядом. Только она теперь называется не Итальянская, а улица Ракова.
– Кто такой этот Раков?
– Говорят, какой-то официант… точно не знаю.
– Где расположен Зимний сад?
– Зимний сад? – Разов растерянно заморгал. – Зимний сад? Не могу сказать. Летний – знаю, а Зимний?.. Никогда не слышал…
– Немецкий язык знаешь? – неожиданно спросил Шот.
– К сожалению, нет. Знаю несколько немецких слов, которые употребляются в полиграфии. Все цинкографы и гравёры знают эти слова.
– Известен тебе солдат Мямин? – спросил эсэсовец.
– Известен, господин офицер. Мы собирались бежать вместе, но он исчез во время артобстрела. Боюсь, что он убит.
Эсэсовец усмехнулся.
– Что тебе известно о нём? Он коммунист?
– Нет, он беспартийный. Знаю, что его судил трибунал и разжаловал из офицеров в рядовые… Точно знаю…
– За что его судили?
– Он говорил мне, что сорвал доставку горючего из Кронштадта в Ленинград.
– Почему его не отправили в лагерь?
– Его приговорили к заключению на десять лет. Он должен отбыть их после войны.
– Это есть очень глупой решений, – сказал Шот. – Кто имеет охота воевать, чтобы потом быть много лет в тюрьма? – По привычке он выбивал пальцами по столу дробь. – Мы имеем о вас сведений. Это есть правда, что вы делали печать для прописки в паспорт?
– Значит, Мямин жив, он у вас! – радостно воскликнул Разов. – Только он знает об этом.
– Вы сговорились, – эсэсовец с силой крутанул колёсико зажигалки. Брызнули искорки, но фитилёк не вспыхнул, должно быть, иссяк бензин. – Вы пытались обмануть нас. Мямин говорит неправду о вас, вы говорите неправду о Мямине. Вы оба подосланы, вы – шпионы.
– Господин офицер, я докажу делом! Я знаю не так много, но это может оказаться очень важным для немецкого командования…
– Что ты знаешь?
– Вблизи Колпина расположен большой закомуфлированный аэродром. Ваша разведка его не может обнаружить.
– Что ты ещё знаешь?
– В полковом штабе есть офицер… Он будет работать для немецкой армии.
Шот взглянул вопрошающе на эсэсовца.
– Он лжёт, – сказал эсэсовец по-немецки. – Неужели вам не ясно?
– Я пришёл к такому же убеждению. – Шот обращался к эсэсовцу, но не спускал глаз с Разова. – Что вы советуете?
– Повесить! – отрубил эсэсовец. – Повесить на вашем любимом столбе и тем самым избавиться от всяких сомнений.
– Ваш совет хорош хотя бы тем, что легко выполним. Через час этот субъект будет болтаться на виселице и продолжит свою глупую легенду на том свете!
Оба расхохотались. Глядя на них, Разов улыбнулся, и эта улыбка мгновенно оборвала смех немцев.
– По какой причине ты можешь улыбаться? – опросил Шот.
– Не знаю. – Улыбка ещё не сошла с лица Разова. – Вы смеётесь, и мне стало весело…
Шот и гестаповец переглянулись: очевидно, перебежчик и в самом деле не знает немецкого языка.
Немцы не представляли себе, чего стоила Разову эта улыбка. Он знал немецкий язык в совершенстве. Переходя к врагам, Разов был готов к тому, что ему не поверят, может быть, станут пытать. И всё же, когда он услыхал, что будет казнён, сердце забилось с такой силой, что казалось, его удары гулко отдаются по всей комнате. Но инстинкт самосохранения, тренированная воля подсказали Разову единственно правильную реакцию на зловещие слова немца – улыбаться.
– Какую пользу ты ещё можешь давать нашему командованию? – спросил Шот.
– Господин гауптман, я уже говорил, что могу выполнять любую работу в типографии. Там бы я мог принести большую пользу. Ваши листовки пишутся на неправильном русском языке, и солдаты над этим смеются. Набирая такие листовки, я могу исправлять все ошибки. Могу делать штампы для разных бланков, печати для любых удостоверений, – был бы только оригинал, с чего делать.
– Хорошо. Об аэродроме и штабном офицере показания дашь письменно, – сказал эсэсовец, делая вид, что такая информация не представляет особого интереса. – Как долго ты работал в типографии?
– Семь лет. Я, господин офицер, не только гравёр-цинкограф. Если надо, могу стать и за наборщика. Хоть ручной набор, хоть машинный…
– Тебе будет проверка, изготовишь несколько штамп… – сказал Шот.
– Слушаюсь.
– А теперь садись и пиши очень подробно всё, что можешь знать о аэродромах, о дислокациях воинских частей и фамилии командиров и комиссаров, которые ты имеешь знать…
– И запомни, – добавил эсэсовец, – за ложные сведения наказание одно. – И он сделал выразительный жест, как бы затягивая на шее невидимую петлю.
* * *
На пятый день после исчезновения Разова вражеская авиация прорвалась сквозь редкий заслон нашей зенитной артиллерии и обрушила мощный бомбовой удар на аэродром в двенадцати километрах северо-восточнее Колпина.
В тот же вечер два офицера враждебных друг другу армий, смысл жизни которых состоял в смертельной борьбе друг с другом, с одинаковым чувством знакомились с результатами этой бомбёжки.
Капитан Шот дважды с удовлетворением прочёл важное сообщение: «Обнаружив в квадрате 73/29 замаскированный советский аэродром, немецкая эскадрилья тяжёлых бомбардировщиков подвергла его эффективной бомбардировке, уничтожив при этом не менее четырнадцати самолётов противника. При возвращении с боевого задания один наш бомбардировщик и один истребитель были сбиты».
«Если и не четырнадцать, а семь – неважно, – подумал Шот. – Важно, что сведения Разова оказались точными. Кажется, на него можно положиться…»
В это же самое время капитан Лозин, также в отличном расположении духа, читал донесение, полученное из отдела контрразведки Ленфронта: «Сегодня на рассвете немецкая эскадрилья тяжёлых бомбардировщиков бомбила объект шестнадцать-бис. При возвращении огнём нашей зенитной артиллерии было сбито два вражеских бомбардировщика и один истребитель».
«Неважно, сколько сбили, – подумал Лозин. – Важно, что они проверили Разова, убеждены, что бомбили не ложный, а настоящий фронтовой аэродром. Похоже, что Разов внедрился. Да, на такого человека можно положиться…»
* * *
Лиза Попова явилась к деду на Сиверскую в начале августа и почти сразу была арестована. Деда во время ареста дома не было, Лиза заявила, что он ушёл рано утром неизвестно куда. Найти его так и не удалось.
По посёлку пошли разговоры, что Попову ещё в июле исключили из комсомола за распространение паникёрских слухов и пораженческое настроение, и потому ей пришлось из Ленинграда скрыться.
Заняв Сиверскую, гитлеровцы сразу освободили Попову и взяли буфетчицей в офицерскую столовую. Объявился неизвестно где скрывавшийся дед.
Лиза была красива, и немецкие офицеры всегда торчали у её буфетной стойки. Ей даже выдали пропуск на хождение по посёлку после комендантского часа: немецкие офицеры поздно засиживались в столовой, стало быть, и буфетчица должна быть на месте.
Дом деда стоял на окраине, у самого леса. Наступила осень, и старик частенько на рассвете ходил за грибами. Иногда с ним ходила и Лиза.
Дед знал – в посёлке все презирают Лизу, презирают не столько за то, что работает у врага, – пить-есть надо, куда денешься, – а за то, что она и не скрывала, что живётся ей хорошо, весело, а немецкие офицеры не прочь провести с ней время не только у буфетной стойки. Многие слышали, как она хвалила гитлеровские порядки. К тому же скоро выяснилось, что дед втихую гонит из картошки самогон и продаёт его немецким солдатам. И когда Лизу убили, никто не пожалел о ней, никто не зашёл к деду с утешным словом. Хуже того, старика в посёлке теперь ненавидели. Он знал это и неделями не выходил из дома. Если бы не дым из трубы, можно было подумать, что его нет в живых.
Пасмурным морозным днём, когда исполнилось два месяца со дня Лизиной смерти, старик с утра пошёл на кладбище. Подойдя к заснеженному холмику, он увидел, что кто-то воткнул в могилу лист фанеры. Он смахнул с фанеры слой снега, и чёрные, жирно намазанные дёгтем слова ударили старика сильнее обуха: «Здесь зарыта немецкая овчарка. Собаке – собачья смерть!»
Он просидел на кладбище до темноты, потом, боясь кого-нибудь встретить, окольным путём, увязая в снегу, добрался до дома.
Он сидел в каком-то оцепенении, ни о чём не думая, стиснув большими ладонями седую лохматую голову. Стук в дверь вывел его из забытья. Шаркая валенками, старик вышел в сени. «Может быть, за мной гестапо, – подумал он, с непонятным чувством облегчения, – тогда народ, может, и догадается…» Но вдруг он ощутил такую злобу и такую силу, что решительно схватил топор и твёрдым шагом подошёл к двери: «Может, хоть одного перед смертью убью!»
– Кого надо?
– Насчёт горючего, папаша, – ответил незнакомый голос. – С морозу для сугрева…
– Нет ничего! – Его охватило отчаяние: значит, ещё не конец, снова ему жить страшной жизнью, когда свои считают его врагом, а враги – другом, и не видно этому конца. – Нету ничего и не будет, – ещё раз крикнул он.
– Скажите, папаша, – голос за дверью вдруг изменился, точно там появился новый человек, – где здесь имение господина Елисеева?
Старик выронил топор, его непослушные пальцы лихорадочно искали засов.
– Сейчас, сейчас… – бормотал он. – Темно здесь… Погоди! – Наконец он нащупал засов и толкнул дверь ногой.
В призрачном свете луны он увидел на пороге невысокого человека. Поднятый воротник пальто и надвинутая на лоб шапка скрывали лицо пришедшего.
– Это того Елисеева, у которого магазин в Петербурге? – опросил хрипло старик.
– Того, у которого магазины в Питере, в Москве и, кажется, в Туле…
– Ой, заходи, заходи!
Человек вошёл в дом.
– В темноте живёте? – спросил он.
– Сейчас зажгу! Свеча у меня есть, от радости не помню, куда спички дел… Столько ждал, уж отчаялся!
– Ну, здравствуйте, Иван Степаныч, – сказал человек, стягивая нахлобученный до бровей поношенный треух. – Рад, что вы живы-здоровы…
– Я-то жив, а Лизанька… – голос старика задрожал.
– Что с ней, что случилось с нашей Ниткой? Мы запросили партизан, но ответа не получили…
– Убили Лизаньку, убили гады фрицы!
– Когда? Кто её выдал?
– В ноябре случилось…
– Вы-то как уцелели?
– Меня не подозревают… Тут особые обстоятельства.
Он подошёл к сундуку, обитому железом, вытащил бутыль самогона и объяснил:
– В случае чего – пришёл человек, купил первача, кто такой – не знаю, первый раз вижу…
– Это правильно…
– И закуска будет. Стакан возьми на полке, милый человек, не знаю, как прикажешь себя величать…
– Василий Ильич. А больше вам обо мне и знать ничего не надо.
– Понимаю, понимаю… – Старик скрылся в сенях и вернулся с тарелкой капусты.
– Может, в самом деле пригубишь? – спросил он Разова. – После того как Лизанька погибла, приохотился я к этому. Только и забываюсь, когда выпью. Не осуди.
– Осторожно с этим, Иван Степаныч. Хватишь лишнего – и до провала недалеко.
– Я маленько, голова-то у меня крепкая…
Он налил полстакана мутноватого самогона и выпил залпом. Положив большие узловатые руки на стол и опустив голову, старик долго молчал. Молчал и Разов, сочувствуя его горю.
– Кто её предал? – повторил вопрос Разов.
– Никто её не предал, – заговорил старик. – Поначалу всё у нас шло по плану, лучше не надо. Пришли фрицы, стали разбирать, кто за что был арестован у наших. Нашли, конечно, дело Поповой Елизаветы. Там сказано, так, мол, и так: Попова Елизавета, дочь расстрелянного вредителя, жила в Ленинграде, распространяла панические слухи, хвалила немецкую нацию, хранила вырезанный из немецкой газеты портрет Гитлера, была исключена из комсомола и скрылась на Сиверскую, чтобы вместе с Поповым Иваном Степановичем – со, мной значит – дождаться прихода немцев. А про меня там было сказано, будто я всегда говорил против колхозов, бывший подкулачник, дескать, укрыл врага народа – внучку Елизавету Попову. Вот так… – Старик умолк и долго молчал. Разову показалось, что он задремал.
– Может быть, отдохнёте? – осторожно спросил он.
– Хватит, наотдыхался, – зло сказал старик. – Ты слушай дальше. Пришли, значит, немцы. Кого из коммунистов, комсомольцев захватили – всех расстреляли. Лизаньку, ясно дело, выпустили. Сразу ей доверие оказали, буфетчицей в офицерскую столовую определили. Мне та работа не показалась: Лизавета – красавица, а тут каждый вечер офицерьё фашистское. Я её предупреждал: по воде ходить – сухой не быть… Она мне этак сердито: «Скорее умру, чем позволю к себе прикоснуться…» Ох, знала бы она… Да… Передатчик-то мы ещё при наших закопали в лесу – от моего дома километра два, не больше. Лизавета от немцев разрешение получила в лес ходить за грибами. Со мной вместе и ходила. Она, значит, рацию налаживает, отстукивает что надо, а я поблизости хожу – нет ли кого. Языка ихнего она не знала, а глаз да память имела! Вот и передавала: какие куда поезда прошли, что на платформах заметила, фамилии полицаев и других предателей… Только недолго всё так шло. Затеяли раз немцы гулянку в этой столовой, Лизу предупредили, чтобы в буфете было всего побольше, потому что разрешило им начальство пьянствовать до полуночи… – Старик плеснул в стакан самогона, выпил и снова умолк. Разов понимал, как ему трудно говорить.
– Сейчас про смерть её расскажу, – продолжал старик слабым голосом. – Бог меня пощадил, сам-то я не видел, как она погибла… Началась у них в столовой пьянка, за победу, конечно, пили, чтобы Новый год в Ленинграде встречать, за здоровье своего проклятущего Гитлера пили. Скоро налакались, свиньи… Стали расходиться, а четыре кобеля остались. Один гад подошёл к Лизавете, она за стойкой стояла, стал ей по-русски с пятого на десятое толковать, чтобы она девчат привела, мол, господа немецкие офицеры развлекаться хотят. А Лизавета притворяется, будто не понимает, чего он хочет. Тогда тот гад фашистский схватил её, швырнул на диван, кричит: «Господа офицеры! Становись в очередь! Я – первый!» Скинул он ремень, забыл, что на ремне кобура с пистолетом. Да… Сдержала Лиза слово. Не сразу ублюдки поняли, что случилось, как пистолет у Лизаветы оказался. Опомнились, кинулись к ней… Что тебе говорить дальше? Троих на месте уложила, четвёртый с пулей в животе в госпиталь попал, но успел он, окаянный, в Лизу выстрелить. Две пули, обе – в сердце… – Иван Степанович провёл ладонью по глазам. – Этот гад и рассказал всё, как было. Ихнему доктору рассказал. Не знал ирод, что санитарка наша Дуся по-немецкому понимает, – она до войны переводчицей в Ленинграде была. Дуся мне всю правду и донесла. А немцы объявили, будто в ту ночь партизаны на столовую напали, убили трёх офицеров и Лизавету. Похоронил я мою внученьку и остался один, никто на меня не глядит, а если поглядит, так мне от того взгляда три ночи не спать! Одной надеждой жил – придёт ко мне человек от наших, скажет, что мне делать, как мне дальше работать. Сколько раз во сне виделось – стучит кто-то, опрашивает: «Где здесь имение господина Елисеева?» Сегодня, как тебя услышал, испугался, опять, думаю, причудилось! Нет, не причудилось. А Лизаньки – нет…
Старик всхлипнул…
Разов положил руку на его плечо.
– Вы нам очень нужны, Иван Степаныч, очень нужны! Но удивительно, почему немцы вас не тронули?
– В свою же ловушку попали, – объяснил старик. – Если Лизавету партизаны убили, выходит, она за немцев погибла. За что же деда её трогать? Вот до поры до времени и не трогают. Думают, что я не знаю, кто убил…
– А рация осталась в лесу? Занесло снегом, да?
– А вот и нет! – оживился старик. – Первый снежок выпал у нас рано, в конце октября. Той же ночью я пошёл в лес, выкопал чемоданчик и запрятал. Ты по нему, можно сказать, ходишь, по этому чемоданчику: я его в подпол зарыл.
– Иван Степаныч, дорогой! Ведь это – такое дело, так важно, что и словами не сказать.
– А и не говори, чего тут говорить! Об одном прошу, сообщи, сам знаешь кому и куда, что внучка моя Лизавета Попова погибла, как солдат в неравном бою. Вышла ей доля выбирать между позором и смертью, и выбрала она смерть!