Текст книги "Повелительница. Роман, рассказы, пьеса"
Автор книги: Нина Берберова
Жанры:
Драматургия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
В тумане было все, кроме каждой последней секунды; в каждое последующее мгновение ничего не оставалось от предыдущего, словно что-то горело, сгорало и не оставляло даже пепла. Он чувствовал озноб, у него зуб не попадал на зуб; держась за стену, он прошел по освещенному коридору в переднюю, нащупал выключатель и зажег свет.
Стены плыли перед ним, плыла высокая вешалка. Он увидел два кожаных пальто, было что-то трогательное в этом висении рядом Жениного и Лениного пальто, тут же висела коротенькая Милина шубка и что-то, чего Саша сперва не разглядел, что-то непохожее на окружающее, что-то знакомое и удивительное именно тем, что такое знакомое: Катино лиловое пальто.
Он сразу пришел в себя, припомнил стук швейной машинки и спешную вечернюю работу, о которой сегодня Катя ему говорила. Она работает у Шиловских! Он увидел на подзеркальнике ее шляпу, прозрачную, с бархатной лентой, – как он мог не заметить ее раньше? Она была тут, за этой дверью, в столовой. Он осторожно подошел и неслышно открыл белую стеклянную дверь.
С обеденного стола была снята скатерть, и машинка стояла у края, на сером сукне. Катя подняла глаза из-за вороха белой и розовой материи. Она остановила глаза, круглые и красные от работы, на Сашином лице, показавшемся в щель двери, и ничего не могла выговорить.
Так они смотрели друг на друга несколько мгновений в тишине чужой квартиры.
– Ты! – сказала Катя тихо. – Зачем ты здесь?
– Я в гостях, – так же тихо отвечал Саша.
– Ты знаком со здешними барышнями?
– Да.
– Ты часто сюда ходишь?
– Нет, я здесь во второй раз.
– Смотри, осторожней: младшая – невеста, – Катя окончательно усвоила бесстыдство Ивана, – а старшая никогда за тебя не пойдет.
– Глупости, глупости в голову тебе приходят. Я не собираюсь жениться, я так хожу.
Катя испуганно прислушалась.
– Уйди, закрой дверь. Все равно не надо, чтобы знали, что я тебе вроде родни прихожусь.
– Почему? Дура ты.
– Нет, не дура. Уж я знаю. Закрой дверь, скорее.
Саша закрыл дверь, отошел. Почему? Да потому, что быть знакомым с Катей неприлично, потому что она бедна и он беден, пусть это будет неизвестно как можно дольше, пусть об этом будут только догадки, не надо доказательств.
Лены вышла, когда он был уже в пальто; она попросила его выйти первым и зажечь на лестнице свет, сама потушила в прихожей, посмотрела, есть ли в сумке ключ.
– А который час? – спросила она.
– Одиннадцатый.
Она захлопнула дверь, и они быстро стали спускаться по ковру лестницы. В аляповатых бессмысленных витражах окон латунью отливало электричество. Она нажала кнопку, и входная дверь открылась. На улице начиналась зима.
Редкие фонари в черноте пустой улицы стыли одинокою цепью, плиты тротуара были сухи, и гулко отдавались по ним торопливые Ленины шаги. Саша шел рядом, держа ее под руку, и опять рука его терялась в ее пушистом обшлаге.
– Вам холодно, – сказала она. – Как переменилась за последние дни погода! Еще неделю тому назад мы с вами не верили, что через два месяца Рождество. А сегодня совсем декабрьская погода.
Он молчал, туман в мыслях делал для него трудным всякий разговор. Он поднял голову. Там, между кручами облаков, мерцали большие плоские звезды – голова кружилась, когда на ходу смотрел он вверх. «Она знает, что делает, – смутно подумал он, – а я не знаю, что делаю».
Лена шла в ногу с ним, и он впервые чувствовал ритм ее походки, словно было это предчувствие биения ее сердца. На углу она знаком подозвала таксомотор. Шофер перегнулся в ее сторону, она выпустила Сашину руку и подошла к машине, так близко, что даже положила руку на ее край. Саша увидел, как шевельнулись ее губы, но не расслышал адреса. «Все равно, – подумал он, – все равно, куда бы ни ехать». Он открыл дверцу, Лена села, и он сел за ней. Дверца захлопнулась, они понеслись.
– Погода переменилась, – сказала она, и голос ее дрогнул, но она тотчас оправилась, – и многое, многое переменилось. Как сладко иногда говорить банальности, правда?
Она повернулась к нему и взглянула ему в лицо долгим взглядом, словно притягивая его к себе.
– Куда мы едем? – спросил он, не зная, что сказать. У него опять начался озноб, и он боялся, что она заметит, что у него зуб на зуб не попадает.
– Мы поедем туда, куда вы сами захотели, – отвечала она. – Что с вами? Вы простужены? Вас трясет?
Он повернул к ней лицо с блестящими, совершенно больными глазами, она обвила его шею рукой, подняла ему жесткий воротник пальто и запахнула на груди шарф.
– Вас лихорадит, – сказала она, приближая его к себе и стараясь соединить у него под подбородком концы непослушного воротника.
– Я здоров, что вы, – отвечал он, щелкая зубами, – оставьте, мне совсем тепло.
Она выпустила его, оставив руку у него на плече.
– Не надо, не надо бояться, – сказала она вдруг, – ничего ведь не случилось, и на земле тысячи таких, как я и как вы.
– Я не боюсь. Почему вы думаете, что я боюсь? Я просто от счастья, оттого, что не знаю, что с собой делать, – зубы его застучали опять, – оттого, что страшно, что все кончится, оттого, что вы такая… Вы… Что вы со мной сделали?
Она провела рукой по щеке его, по шее. Больше всего на свете ему хотелось заплакать, сжать ее в объятии и зарыдать. Он протянул руку и осторожно нашел борт ее шубы, провел рукой по меху, нащупал пояс платья и почувствовал тепло, идущее от нее.
– Не трогайте меня, мы сейчас приедем. – Голос ее доносился откуда-то издалека, хотя он почти чувствовал ее губы у своего уха.
В тишине и мраке они остановились. Ничего не было видно кругом. Он вышел первым и подал ей руку; на улице не было никого, ряд одинаковых домов, темно-серых, с решетками балконов, с темными дверями и окнами, был ему совершенно незнаком. Улица, вымощенная торцами, была пустынна и тиха, в конце ее проезда не было: поперек мостовой стояла загородка. Это был тупик, молчаливый, вероятно, фешенебельный и безлюдный. Тротуары были широки и чисты, ветер гулял по ним.
Лена позвонила у двери, она открылась с легким дребезжанием. Они вошли, прошли длинным темным проходом, завернули; зажегся свет. Саша увидел лестницу, клетку лифта. В доме была ночная, глубокая тишина.
Лестница показалась ему широкой, пышной и отлогой, но Лена открыла лифт, и он вошел за ней. Он встал почти вплотную к ней, она подняла глаза к длинному ряду кнопок. «Седьмой», – сказала она и нажала верхнюю. Они стали подниматься с легчайшим шелестом, время от времени на этажах раздавалось тихое щелканье; они возносились куда-то под крышу. Они миновали пятый этаж, когда вдруг потухло электричество. Они продолжали подниматься в полном мраке.
Саше показалось, что электричество потухло не потому, что автоматическое время его иссякло, но что сейчас что-то случится, какая-то катастрофа, они оборвутся в мрак, в бездну. Над кровяной кашей их тел склонятся люди: почему эти двое здесь? ни один из них не живет в этом доме. Но швейцариха скажет: я знаю эту женщину, она иногда приходит сюда…
– У вас есть спички? – спросила Лена из близкой темноты.
Он стал шарить по карманам. «Да, были», – сказал он. Они все продолжали подниматься. Он вынул из жилетного кармана коробок. Лифт щелкнул и остановился.
Саша чиркнул спичкой, вспыхнул огонь, заблестели кнопки. Он потянулся к дверной ручке, но прежде, чем он успел взяться за нее, Лена сделала движение, отчего ему вдруг показалось, что лифт качнулся: она выпростала руку из-за его спины и у самого его лица быстро нажала нижнюю кнопку. Они стремительно полетели вниз.
– Что вы делаете? – тихо вскрикнул он.
Они летели вниз, и он опять дрожащими руками зажег огонь. Он увидел белое лицо Лены и испуганно сжатый рот. Ни до, ни после он никогда не видел ее в таком страхе.
– Зачем вы спускаете лифт?
– Я не знаю, – пробормотала она, вдруг теряя всю свою крепость, – мы лучше уйдем, лучше не надо… туда.
Он уронил тлеющую спичку на пол в ту секунду, когда они наконец остановились. И странно было думать, что в тихой богатой улице стоит мертвый дом и там, в гробовой темноте, вверх и вниз ходит лифт с двумя людьми.
Но Лена оправилась сейчас же. Она коснулась Саши плечом, улыбнулась ему, хоть он и не мог видеть эту улыбку, и сказала:
– Нет, нет, это глупости. Сейчас же опять наверх. Какое озорство!
И они медленно, во второй раз, начали возноситься, полуобняв друг друга и не двигаясь.
– Я выйду первая, – сказала она, отворяя дверь. – Здесь зажигается свет, – она нажала выключатель, и он опять увидел ковер и широкую площадку с двумя темными дверями. На левой была привинчена узкая медная доска. Decoration d'art Essima, – прочел он мгновенно; на другой не было ничего. Лена подошла к другой, неслышно сунула плоский ключ в узкое отверстие замка, раздался металлический звук, дверь подалась. «Войдите, – сказала Лена, – как здесь жарко!»
Он вошел; жара действительно была сильная, в радиаторах с легким мышиным шумом кипела вода. Вспыхнул свет, и Саша увидел короткий коридор, устланный ковром, с низким диваном, над которым висел сине-зеленый пейзаж.
– Сюда, – сказала Лена; она одернула драпировку, заменявшую дверь, и они вошли в комнату, показавшуюся Саше очень большой. Опять вспыхнул свет, но уже не над головой, а в дальнем углу, под молочным абажуром. «Снимите пальто, – сказала Лена, – садитесь; я закрою отопление, здесь нечем дышать».
Он поднял глаза и посреди стены, прямо против двери, около которой еще стоял, увидел над невысокой полкой с книгами, над двумя темными креслами ее портрет во весь рост, писанный маслом, и на нем стояла она такая, какою он когда-то, в начале своего с ней знакомства, вообразил ее: в вечернем, очень открытом, бледно-желтом платье, в котором она казалась гораздо старше своих лет, с большим бледно-желтым неестественным цветком у груди, с волосами, чуть-чуть иначе подстриженными, с руками, с бело-розовыми лапами, в которых держала большой кружевной бледно-желтый платок; бахрома падала ей на ноги.
Он стал медленно подходить к картине, не отрываясь от нее, словно хотел выпить из нее все, чем она могла напоить его: этот портрет заключал в одном себе чужую, неизвестно чью квартиру, всю прошлую и, быть может, настоящую жизнь Лены, ее вечерние выезды в бальном платье, когда с ней танцуют, и ее обнимают, и сжимают ей руку, и долгие часы писания портрета наедине с художником, узкий ключ от входной двери, все, все, что понял наконец Саша.
– Кто это писал вас? Чья это квартира? – спросил он, оборачиваясь к двери. Там стояла она с апельсинами в одной руке и с холодным ростбифом, нарезанным тонкими ломтями, в другой.
– Эта квартира теперь моя, – сказала она, опуская глаза. – Возьмите это, мы будем ужинать, – и видя, что он до сих пор в пальто: – Пойдите, снимите пальто и принесите из кухни вино и стаканы.
Он повиновался и вышел; из коридора, кроме входной, вели две двери; он открыл первую – это была ванная. Над умывальником, на стеклянной полке, стоял пустой стакан и большая круглая коробка пудры. «Она здесь бывает редко, никто не живет здесь, – подумал он, – иначе были бы и другие предметы». Он пригладил волосы и вымыл руки в каком-то оцепенении. Вторая дверь вела в крошечную, очень чистую, почти бутафорскую кухню. Бутылка рейнского вина, откупоренная, холодная и пыльная, стояла на столе. «Почему вино рейнское? – подумал он опять. – И кто это в Париже рейнское вино пьет?»
Он вернулся в комнату, где Лена на круглом столе приготовила ужин. На этот раз он не взглянул на портрет. Он поставил бутылку и отошел к полке с книгами: тут бросились ему в глаза Достоевский в немецком переводе, том Новалиса и старые номера Симплициссимуса. За полкой стояли повернутые к стене холсты, холсты были нагромождены и на высоком темном шкафу с узкой полированной дверцей.
– Я скажу вам, чья это квартира, – сказал вдруг Саша, – это квартира вашего возлюбленного, художника, немца. Я не хочу встретиться с ним, я ухожу.
Она широко открыла глаза и подняла руку, словно хотела защититься.
– Нет, – сказала она, – он не придет, не бойтесь. Не уходите, неужели вы можете уйти?
Саша сделал несколько шагов к двери, от плеч до колен обожгло его, словно проглотил он ложку уксуса, смертельной тоской обернулась в его душе ревность.
– Он не придет, – повторила Лена, – он умер. Останьтесь.
Он мгновенно опустился на стул, подле самой двери. Наступило молчание. В молочном свете низкой лампы он медленно и мучительно привыкал к окружающим вещам, креслам, книгам, к низкому широкому дивану, к словам Лены. «Художник, – думал он, – и умер у нее на руках».
– Прошлой весной, – едва слышно сказала она.
«И вот она здесь, в этой комнате, где когда-то бывала с ним и, может быть, когда-нибудь приведет сюда другого».
– Когда-то я думала, что никого никогда не смогу привести сюда, – продолжала Лена, – но вы… Вы очень испуганы? Вы боитесь?
– Я ничего не боюсь, – сказал он. – Вы любили его?
Она из угла комнаты смотрела на него; он увидел пару неподвижных, немигающих глаз.
– Лена! – воскликнул он и встал, чтобы подойти к ней.
– Да, любила. Вам тяжело? Да, если бы я не любила никого до вас, вам было бы легче, все было бы проще, как бывало у вас просто до сих пор. Вы этого хотели?
– Нет.
– Вот и трудности. Препятствий нет, какие препятствия, когда я сама привела вас сюда? Но трудности причиняют вам страдания. Простите меня.
Он сел рядом с ней, страх, державший его, как в тисках, начал постепенно отпускать его, Лена увидела, как тускло блеснули его глаза.
– Саша, – сказала она еле слышно, – пусть ничего не случится с нами сегодня, пусть это случится «может быть». Не смотрите на меня так.
– Вы очень много рассуждаете, – сказал он, грубовато беря ее за руки. – Вас уже целовали в этой комнате, и не раз.
Она отпрянула в угол кресла, и опять глаза ее подтянуло к вискам. На одно мгновение он ужаснулся своей грубости, «…покорности», – вынырнул откуда-то конец какой-то мысли. Но сразу опять стало лихорадочно страшно, что время уходит, что он упускает его, что все это никогда может не повториться – и Лена не будет с ним наедине, так близко, так тайно, с пахнущими вином губами. «Слова любви, – пронеслось в нем, – слова любви!»
Он не нашел их и молча обнял ее, и сейчас же всем мыслям, всем сомнениям и рассуждениям пришел конец; как только он коснулся ее губ, пришло забвение, и ему не было дела, что в сознании Лены мысль еще продолжала работать некоторое время, мысль ищущая, судящая, отрицающая. А когда прошла долгая, страстная вечность, он удивился, что по-прежнему горит лампа и недочищенный апельсин лежит на скатерти.
Глава четвертая
Первое, что увидел Саша, когда открыл глаза, был слабый свет октябрьского утра в окне, неплотно закрытом шторой. Он поднял голову. Исполосованные тенями стены заколебались у него в глазах. Там, далеко, в тумане утреннего света, растекалось желтое платье с желтым цветком, плавало лицо. Саша осторожно приподнялся. Лена спала в вершке от его плеча, волосы ее были спутаны, копной стояли на голове, под глазами лежали темные круги, нос был необыкновенно тонок и прям – теперь она была почти красива. Он долго смотрел на ее рот, где поблескивали зубы, из которых один передний был чуть короче другого, потом увидел ее пальцы, просунутые между щекой и подушкой, они тоже были бледнее, тоньше, духовнее, чем наяву. Она дышала еле слышно, на мгновение приостановила дыхание, узкая легкая морщина легла у нее между бровей; но Лена не проснулась, а наоборот, закрыв рот, заснула еще крепче.
Медленно, неслышно Саша высвободил ноги из-под одеяла, ступил на ковер и подошел к окну. Внизу был колодезь двора, вверху – небо и трубы домов; был ясный, холодный, прозрачный день. Небо было сине, безоблачно, на крышах сверкало солнце. Саша осторожно повернул кран радиатора – потянулась в трубы вода. Мысль о том, который может быть час, пришла ему в голову, и вдруг с тоской вспомнился Иван, наверное уже вернувшийся, быть может, уже храпящий. Саша подошел к ночному столику. Его часы стояли на половине четвертого, он забыл их завести вчера; ее часы на шелковом ремешке лежали тут же; они шли, он услышал их серебристый ход, но они были так неимоверно малы, что ничего нельзя было рассмотреть на них. Лена все спала, ее светловолосая голова тонула в широких подушках, ее тяжелая, горячая голова с горячими мыслями была полна неизвестных Саше снов. «Моя, моя», – прошептал он в блаженном ужасе.
Он не знал, который мог быть час, и не имел представления, где именно, в каком углу Парижа находится. Он опять подошел к окну. День был, вероятно, ослепительный, сине-золотой, хотя внизу, на асфальте двора, в тени стояла лужа от ночного дождя. Саша припомнил, что вчера, когда он отправился к Шиловским, был вторник. С тех пор прошло много времени. Может быть, он уже неделю живет в этой комнате, смотрит до рези в глазах на желтый портрет и слушает дыхание спящей Лены?
Оттого, что Саша не мог представить себе, где находится, ему начало казаться, будто он далеко, очень далеко не только от дома, от Кати, Ивана, университета, от прошлой жизни, но и от самого Парижа. Он на мгновение усилием воображения представил себе чужой город, куда занесло его, где он никого не знал, где он не понимал даже языка, на котором говорят окружающие. Он стоял у окна воображаемого города. С прошлым все было покончено, оно ушло, не оставив следа, в настоящем была Лена, ее спящая голова в середине огромной кровати.
Внезапно он прислушался. Били часы. Он насчитал девять ударов. Слава Богу, было еще рано – рано для него, но Иван должен был уже начать беспокоиться. Девять часов в огромном городе, шум которого едва доносится в это наглухо закрытое окно.
Он медленно выходит в коридор, открывает дверь в ванную; сюда приходил он вчера, и ничего за ночь не изменилось – тот же стакан, та же ослепительная чистота всех предметов. Саша полощет рот, брызжет в лицо водою и чувствует, как от него безвозвратно исходит особый острый запах Лены и ее духов, которым он весь пропитан; волосы, руки, рубашка пахнут им, и вот от легкого холода, от чистого воздуха ванной, от воды этот запах уходит, Саша чувствует его присутствие в тот миг, когда он готов улетучиться.
Саша смотрит в зеркало, и опять охватывает его, как третьего дня в кафе, после чтения Лениного письма, щемящая гордость, нежное удивление на самого себя. Он приглаживает волосы, в зеркальном фацете двоится радуга. Он выходит бесшумно и слышит на лестнице шаги, кто-то проходит мимо двери.
Да полно! Верно ли, что умер этот художник, живший здесь, спавший на этой кровати, писавший Лену? Быть может, он жив и вернется когда-нибудь к своим холстам; он ворвется с искаженным отчаянием лицом, с криком или просто так, молча: ведь он немец, а немцы умеют вести себя, – и увидит, что выпито его рейнское вино и женщина предала его и насмеялась над ним. Или, может быть, он осторожно подойдет к двери и смиренно постучится, потому что с его согласия получен этот ключ, с его согласия использована эта квартира.
Вот о чем думал Саша, идя из ванной в кухню, где вчерашний ужин стоял на низком буфете, где пахло вином и апельсинными корками (апельсинными корками долго пахли руки Лены, и во сне Саше снились – он это вспомнил только сейчас – апельсины, которых было так много, что он давил их, ходил по ним и разгребал их руками). Саша внезапно понял, какою трусостью были все его домыслы о возвращении художника; он подошел к буфету, взял двумя пальцами тонкий ломтик ростбифа и отправил в рот – мясо было холодно и нежно. Он посолил второй кусок из граненой хрустальной солонки, стоящей тут же, и съел его. Так он съел кусков пять, закусил черствой сдобной булкой, вытер рот и руки висевшим на веревке, над самой плитой, полотенцем и вышел.
Он бесшумно стал искать свои вещи в хаосе раскиданных по комнате предметов. Несколько раз под руки ему попадалась все та же Ленина зажигалка, которую он теперь знал хорошо; на столе, под перчатками, он нашел сумку, из раскрывшегося бока которой торчала пачка сотенных бумажек. Он стал одеваться, Лена все спала. Она шевельнула ногой под одеялом, словно снился ей бег или видела она себя оленем. Он разложил по карманам выпавшие карандаш, карманную книжку, гребешок, он стоял совсем готовый. Солнце все светлее, все ярче прорезало штору. Саша подошел к кровати.
Он обеими руками повернул к себе сонную голову Лены, она открыла глаза. Медленно, словно следя за невидимой радугой, она обвела комнату сонным взором и вдруг встрепенулась:
– Вы одеты? Вы уходите? Как же я ничего не слышала?
Он молчал, не сводя с нее глаз.
– Который час? Уходите скорее, что о вас дома подумают!
– А о вас разве нет?
– Обо мне никогда никто не думает.
Он сел к ней на постель.
– Десятый час. А вы останетесь?
– Да, я останусь.
– На весь день?
– Во всяком случае до завтрака.
Он понял, что невозможно заставить ее уйти вместе с ним, что она по-прежнему будет делать все, что захочет.
– Вы меня больше не любите? – спросил он, зная, что это неправда, но его тянуло непременно задать этот вопрос.
– Какие вы глупости спрашиваете! Вам не стыдно?.. А вы? – спросила она внезапно, ища его глаза.
Он трогал ее колкие короткие волосы, все отстраняя их от высокого влажного лба.
– Уходите, право, пора, – сказала она строго, – я напишу вам, когда можно будет опять прийти.
– Сюда?
На этот раз она быстро окинула взглядом комнату.
– Да, сюда.
«Надо идти, надо идти, Иван не ложится, Бог знает, что будет», – твердил себе Саша.
– О вас беспокоятся, – сказала она, – уходите, это неразумно.
Но, говоря так, она все держала его за руку, пока внезапно не выпустила и сама не отодвинулась.
– Прощайте, уже, наверное, скоро десять. Пока вы доедете…
Он вскочил, еще раз взглянул на нее, плечо ей перерезала белая атласная лента рубашки. И вдруг он вышел в переднюю и оттуда, схватил пальто, – на лестницу, хлопнул дверью с тугим замком и помчался вниз, вдоль перил, делая все ту же спираль вокруг клетки лифта. Он пробежал мимо двери швейцарской, едва не вбежал в громадное зеркало и выскочил на улицу, всю в солнце, в голубых лужах, в которых лежало и томилось небо, в прозрачный воздух солнечного дня.
Он пошел по белым плитам тротуара, в сторону, как ему показалось, наибольшего движения. Он был в чаду. Что это была за улица? А номер дома? Он бросился назад, чтобы еще раз увидеть и заметить парадную дверь, откуда только что вышел, но он уже отошел от нее и не помнил, сколько приблизительно сделал шагов – сто пятьдесят, сто или только пятьдесят? Двери все были одинаковые, дома стояли одинаковые тоже: в номере семнадцатом он увидел пальму – ему показалось, что пальмы на лестнице не было; в номере девятнадцатом лифт был по левую сторону от входа – но он уже ничего не мог вспомнить; а в двадцать первом на пороге стояла женщина и колотила коврик, и он не останавливаясь повернул назад.
Название улицы он прочел на углу – оно было ему незнакомо, но что было ему до улицы, когда он в своем безумии даже не заметил номера дома? Теперь эта квартира потеряна, он не сможет найти ее, он не знает, на чье она имя, и если Лена не захочет, он никогда уже не вернется туда. «Как странно, – подумал он в раздражении на себя, – словно ее и не было! Словно и не было этой ночи, этого утра!»
Ему пришлось идти пешком довольно долго, пока он, наконец, вышел на довольно просторную, обсаженную деревьями площадь. Он опять почувствовал себя в чужом городе – он никогда не был здесь и не знал этих мест; шел автобус, на котором можно было доехать до Северного вокзала. А солнце все ярче и ярче сверкало на металлических частях автомобилей; попадая в стекло, луч сам вдруг на короткий миг делался солнцем, и освещал все вокруг себя, и слепил. Саша стоял на углу, мимо него сновали люди; яблоки, поздний виноград выбегали из высокооконного гастрономического магазина на тротуар, к его ногам. И вдруг душное воспоминание пронзило его: запах апельсинной корки, запрокинутое бледное лицо, японское что-то в скулах. Там все еще лежала она, в тихом сумраке седьмого этажа, который, как только она встанет и откроет окна, пропадет навеки. Она лежала там, одна, он оставил ее с горячими плечами, охваченными прохладными лентами, и никто в целом мире не знал, что она любила его, что она была его, что она привела его туда, под желтый портрет, и была с ним счастлива. И ростбиф, и краны в ванной, и пейзаж в коридоре (художник-то, верно, был не из важных!), всё, всё прошло расплавленным оловом в его памяти, и широкая, не очень мягкая низкая кровать, и одеяло, совсем новое, легкое и теплое, и то, как под утро, когда он внезапно проснулся, по потолку прошли какие-то светы – откуда и куда? – или это только так показалось? Все это было, было, пятью чувствами он испытал эту действительность, а сейчас не было ничего, и не осталось даже адреса, даже имени. И любой прохожий может подойти и сказать: «Молодой человек, все это вы выдумали; молодой человек, вы ошибаетесь».
Было десять часов, когда он открыл дверь своей комнаты. Иван сидел на постели и хмуро смотрел на него, было ясно, что он все-таки спал, но спал чутко, проснулся от Сашиных шагов и теперь хотел уверить себя и его, что и не думал спать.
– В другой раз предупреждай о посещении тобой домов терпимости, – сказал Иван сердито, – чтобы пункт первый – мне не беспокоиться и пункт второй – не тратиться на розыски.
Это было обычное Иваново изречение, во многих случаях уже сказанное, Саша слегка улыбнулся, но раздражение вдруг появилось у него к Ивану и к его словам, откуда и почему – он сам не понял.
– Опять же дома терпимости, – продолжал Иван, почесывая спину, – не обязательно заваливаться спать до утра; ну часок, ну два, ну три – что это, в самом деле, за обломовщина, непременно оставаться на ночь!
Он говорил это и сам не верил ни одному своему слову; ему не хватало воображения представить себе Сашину ночь, и в глубине души он представлял ее себе совершенно невинно.
Он тянул одеяло к лицу; и Саша видел плоские черные ногти, которые уже ничем нельзя было отмыть, и ему показалось невероятным, что в эту же постель, на эти же простыни ляжет он сегодня вечером, он, которого обнимала Лена. С чувством внезапной брезгливости смотрел он на сероватую, сальную наволочку, о которую терся щекой Иван и в которую сегодня ночью он сам будет смеяться и плакать. Он стоял с опущенными руками и смотрел на брошенные на стол, на книги и бумаги, подштанники – стул был занят пиджачной парой, газетой и сапожной щеткой, и ему стало тошно, тошно и грустно. Иван уже спал – ни солнце в небе, ни ослепительный день не могли заставить его не спать. И тогда Саша почувствовал, что готов бежать отсюда куда угодно, чтобы только не видеть спящего Ивана.
В этом желании присутствовала причинявшая сладкую муку мысль о Лене. «А она все там», – повторил он в десятый раз. Он не мог больше оставаться в этой полутемной, прокуренной комнате, ему хотелось бежать по улице, сходить с ума на народе. Он вынул бумажник, денег было немного. Тогда, уверившись, что Иван спит, он подошел к его куртке, опустил руку во внутренний карман и вытянул двумя пальцами, бесшумно и осторожно, пятьдесят франков. Это было как облегчение, как глубокий вздох после усилия, как сон после жарких часов бессонницы. Саша вышел.
Он сам не знал, куда и зачем он пойдет. Он чувствовал себя легким, здоровым, уверенным в себе. Какие-то бесы размножались в нем с необъяснимой быстротой. «Надо бы послать цветов моей любовнице», – сказал он себе и удивился весело и нагло звучащему слову. Сперва это желание тщеславием своим было ему неприятно, ему показалось, что он куда-то летит и надо бы сделать усилие – остановиться. Но цветочный магазин попался ему на глаза тотчас же, словно везло ему в это утро особенно. Он зашел и стал выбирать цветы, сам не зная, на чем остановиться, – в первый раз в жизни был он в цветочном магазине. Барышня с дурным цветом лица и широким задом все попадалась ему под ноги, и ее кислые советы раздражали его. Все было дорого, у роз был истасканный, вялый вид, гвоздика выглядела бедно. Саша пожал плечами, смутясь, сделал такое лицо, будто сожалеет о том, что не туда попал, и вышел. В черном стекле двери он увидел, что дурно выглядит и небрит, и решил зайти в парикмахерскую.
Когда он вышел, напудренный, с приставшими к мочкам волосами, было половина двенадцатого, и он вспомнил, что идет к Андрею завтракать, об этом было условлено два дня тому назад. Впервые в жизни ему захотелось, чтобы свидание с Андреем было уже позади: Андрей, столько раз смотревший ему в душу, превратился в Сашином воображении в какого-то соглядатая, будто наперекор его желанию подсматривал Андрей за ним, будто Саша не шел первый к нему с каждым пустяком, с каждой мелочью. Мысль о том, что и сегодня Андрей по-своему, по-особенному взглянет на него и придется отражать эту назойливость, наполнила его неприятным чувством. Но в неожиданно предстоящем поединке было и утешительное: можно будет показать свое искусство притворяться когда надо, уметь быть не таким простым, как это было до сих пор, и самого дорогого человека не пожалеть, обдав его, когда надо, холодом.
Он позвонил. Татьяна Васильевна открыла ему и велела вытереть ноги. «Да сегодня сухо!» – сказал он. «Да, но вчера был дождь, – ответила она, – я ходила на рынок, я знаю, все мостовые в лужах». Она сказала Саше, что сегодня телячьи котлеты и компот, что Женечка Шиловская тоже придет и что Михаил Сергеевич еще не вернулся от больных.
– Что это ты так смотришь на меня? – сказал Андрей. – У тебя какие-нибудь неприятности?
– Наоборот. Никаких неприятностей.
– А вид такой, будто на душе неважно. Может быть, простужен?
– Нисколько не простужен. Лицо как лицо. – Андрей опять взглянул на него, Андрей теперь стал какой-то дотошный.
– Женя придет, – сказал он, – она тебя видеть хочет, говорит, что ты нелюдимый, к ним не ходишь.
– Я заходил вчера вечером, – сказал Саша старательно, – ее дома не было.
– А! Что же не сказал? Она вчера у родных была, а я, знаешь, работал. Я бы тебя предупредил.
– Посидел часок с Леной.
– Слушай: говорят, она тебе нравится?
– Кто говорит?
– Не знаю, не помню. Ты смотри, осторожнее.
– Почему осторожнее? Она мне не нравится, Женя твоя лучше.
– Осторожнее оттого, что она женщина, знаешь ли, несколько другая, чем ты. Закрутит так, что покой потеряешь.
– Ну, разве она может?
– Может. Были случаи.
– Что ты говоришь?
– Я говорю, что были такие случаи.
Саша почувствовал, как стынут у него лоб и щеки, мороз дернул его от затылка по хребту. «Ах вот как, уж и репутация известная!» – подумал он злобно. Зуд любопытства чуть было не толкнул его задать Андрею вопросы касательно прошлого Лены. Он прошелся по комнате.