Текст книги "Александр Блок и его время"
Автор книги: Нина Берберова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
Глава XII
Все три части первой книги стихов Блока проникнуты глубоким внутренним единством. Но со второй книгой, созданной между 1904 и 1908 годами, дело обстоит иначе. Она включает цикл «Пузыри земли», так неприятно поразивший Белого; «Город», навеянный прогулками по злачным местам петербургских пригородов; цикл «Вольные мысли», написанный белым десятисложным стихом; множество стихов, посвященных Волоховой («Снежная маска», «Фаина»), и, наконец, «Разные стихотворения». В них сильнее всего отразился путь, пройденный Блоком за эти годы.
Мир никогда не представлялся Блоку совершенно непроницаемым: сквозь него он всегда прозревал многое другое, более великое, глубокое, значимое и существенное. После революции и пережитого им внутреннего кризиса, в начале первого года возмездия (1908), мысли Блока приобрели новую направленность. Он вдруг осознал, насколько хрупко все, что его окружает. Сквозь каменные стены стал проглядывать остов, под теплой живой плотью угадывался скелет. Все внешнее скоро рухнет, кончится привычная жизнь, может быть, вся страна погибнет! Его терзает эта засевшая в нем мысль. Он пытается бороться с предчувствием. Но сказал же Достоевский, что однажды Петербург «исчезнет как дым». А что, если исчезнет и вся Россия? Что, если солнце и ветер развеют этот туман, и на тысячи верст вокруг останутся лишь безмолвие, болота, леса, да бескрайние дикие степи? Вся Русь сгинет вместе со своей предумышленной столицей. Хотя столица эта прекрасна, прочно закована в гранит. Но ведь и Рим был надежно защищен? Подобно тому, как на развалинах Римской империи возникла Италия, что-нибудь появится на месте России. Возможно, это что-то будет прекрасно и некоторым туристам полюбится даже больше, чем древние памятники. Но прежней России не останется. Погиб Рим, и вслед за ним погибнет Русь.
Ты видишь ли теперь из гроба,
Что Русь, как Рим, пьяна тобой? —
так писал Блок в стихотворении, посвященном Клеопатре.
А вместе с Петербургом исчезнет и целая эпоха, великая эпоха в русской поэзии, начало которой положил Пушкин. Так в один день сгинут оба дара Петра Великого.
В «Ночной фиалке» Блок впервые заговорил о прозрачной оболочке города. Время остановилось, все застыло, погрузилось в сон. По берегам Невы тысячелетние герои в глубоком оцепенении мечтают, созерцая море. Быть может, спустя две тысячи лет они также будут смотреть прямо перед собой, и лишенная возраста дочь владыки, потомка викингов, по-прежнему будет прясть день за днем, век за веком. Здесь впервые Блок выразил, как хрупка жизнь, как непрочны декорации, до сих пор казавшиеся незыблемыми. И нами овладевает предчувствие, что, если все это однажды исчезнет, закончится и славный этап русской литературы, последним представителем которого был Блок.
Все обречено на гибель. Не приходится сомневаться, что Блок – в своих стихах, статьях, дневниках, письмах – глашатай тревоги. Но ему не желают верить, его не хотят услышать. Одни углубились в теоретические рассуждения о символизме, другие увлеклись политикой, погрязли в запутанных религиозных диспутах. Двадцатилетние, хлопая дверями, врываются в литературу с твердым намерением развенчать идеи Белого и Вячеслава Иванова. Ремизов и Сологуб – возможно, единственные, кто его понимает, но оба они слишком поглощены собственными размышлениями и творчеством.
Представители левых партий не разглядели в Блоке предвестника революции; их вкусы безнадежно устарели, они были глухи ко всему новому в искусстве и видели в нем лишь пустого эстета и декадента. Ненавистные Блоку либералы, казавшиеся ему воплощением буржуазного духа, справедливо считали его своим врагом и упрекали в том, что он, предсказывая страшное будущее, своим похоронным звоном мешает людям спокойно спать.
Блок неотделим от того мира, которому суждено погибнуть; он различает в самом себе признаки этого сползания в пропасть. Его тревога приобретает мировой размах; грядущая катастрофа сулит гибель всему, что ему дорого: жизни в Петербурге, покою Шахматова, самому обществу, всему жизненному укладу – все это будет сметено той же неумолимой роковой силой, что разрушила его семейный очаг.
О, если б знали, дети, вы,
Холод и мрак грядущих дней! [29]29
И не один он так думал. Философ Константин Леонтьев (1831–1891) утверждал, что тысяча лет русской истории «представляются гранью, через которую не перешло ни одно из прежде бывших государств славянских». Леонтьев пришел к этому выводу в результате длинной цепи рассуждений, основанных на знании истории. Блок это понял (и пережил) интуитивно. – Примеч. Н. Б.
[Закрыть]
Он не ведает страха – только отчаяние. И не пресловутая славянская покорность судьбе мешала ему действовать. Все дело в его удивительно трезвом взгляде на вещи.
1908 год стал для него первым годом возмездия. В одной из его записных книжек (за ноябрь 1908 года) мы находим следующие отрывки, позволяющие судить о душевном состоянии Блока:
«Все тихо. Вдруг из соседней комнаты голос его: А-а! А-а!
– Что с тобой? Что с тобой? <…>
Выбегает, хватаясь за голову.
– Как все странно кругом. Я видел сон. Раздвинулся занавес. Тащутся сифилитики в гору. И вдруг – я там! Спаси меня!
– Только бы ребенок не услышал».
* * *
«Кошмары подступают. Уже рта не открыть».
* * *
«Приносят разбитого кирпичом.
– Да, Господи, да, Господи. Да ведь я же поправлюсь. Это же случай. Случайного ничего не бывает. Ведь я такой красивый и сильный. За что же?»
* * *
«Мне важнее всего, чтобы в теме моей услышали реальное и страшное „memento mori“».
Глава XIII
Кроме многих стихов книги второй, посвященных его любви к Волоховой, существует драма «Песня Судьбы», бесспорно, навеянная ею. Эта неудачная пьеса никогда не была поставлена; это, несомненно, – худшее из всего написанного им. Несмотря на то, что в ней ясно чувствуется влияние «Пера Гюнта», театра Гауптмана и Метерлинка, она любопытна своими автобиографическими мотивами и присущим главному герою умонастроением: он слишком счастлив со своей женой и покидает мирный очаг, чтобы вдали от дома узнать сердечные бури.
«Господи. Так не могу больше. Мне слишком хорошо в моем тихом белом доме. Дай силу проститься с ним и увидать, какова жизнь на свете. Сохрани мне только жар молодой души и живую совесть, Господи. Больше ни о чем не прошу тебя в этот ясный весенний вечер, когда так спокойны и ясны мысли».
«Да разве можно теперь живому человеку мирно жить, Елена? Живого человека так и ломает всего: посмотрит кругом себя, – одни человеческие слезы… посмотрит вдаль, – так и тянет его в эту даль…»
И герой добавляет:
Не надо очага и тишины —
Мне нужен мир с поющим песни ветром!
Его талант полностью раскрылся в «Снежной маске», «Фаине» и «Разных стихотворениях». В этих произведениях уже не осталось ничего юношеского. Блок создал собственную, неповторимую форму, нашел верные слова. Здесь нет и намека на романтизм: простая, обыденная речь, веские, точные слова – мы найдем их и в «Городе», и в будущей поэме «Двенадцать». Сельских пейзажей почти нет: лишь стены, камни, дворы. Он виртуозно владеет ритмами, и это придает его поэзии редкое очарование и самобытность. В его стихах слышатся отзвуки цыганских романсов, гитары и скрипок, вина и танцев. У них есть прошлое, они говорят и о будущем, а в этом будущем возникает новый мотив: смерть.
Он в зените славы. Его встречают овациями в Петербурге, Москве, Киеве. Газеты и журналы публикуют его статьи. У Сологуба, Мережковских, в «башне» у Иванова он самый почетный, желанный гость. В Петербурге ставят «Праматерь» Грильпарцера[30]30
Грильпарцер Франц (1791–1872), австрийский романтический писатель. – Примеч. Н. Б.
[Закрыть] в его переводе.
Любин сын умер, она снова с Блоком. Их жизнь еще может наладиться; она останется с ним, станет за ним ухаживать, летом они вместе поедут в Италию. В записных книжка он пишет, как хорошо ему с ней; как он любит ее милое лицо, ее беззаботность, детские шалости. С удовольствием отмечает, как она похорошела, помолодела в Венеции. Она необходима ему; она – Единственная.
«Смерти я боюсь и жизни боюсь, милее всего прошедшее, святое место души – Люба. Она помогает – не знаю чем, может быть тем, что отняла?»
Они побывали в Академии, во Дворце Дожей. Блоку нравится итальянское Возрождение, больше всего – сцены Благовещенья. Любуясь картинами, он словно вновь погружается в атмосферу времен Прекрасной Дамы.
«Но Ты – вернись, вернись, вернись – в конце назначенных нам испытаний. Мы будем Тебе молиться среди положенного нам будущего страха и страсти. Опять я буду ждать – всегда раб Твой, изменивший Тебе, но опять, опять – возвращающийся.
Оставь мне острое воспоминание, как сейчас. Острую тревогу мою не усыпляй. Мучений моих не прерывай. Дай мне увидеть зарю Твою. Возвратись».
И в то же время он пишет эротические стихи:
Быть с девой – быть во власти ночи,
качаться на морских волнах…
Впрочем, это лишь мимолетное впечатление. Другое тревожит его сердце во время путешествия по Италии – Россия. Впервые он видит свою страну со стороны, на расстоянии, и она кажется ему ужасной. Еще за несколько дней до отъезда он пишет матери:
«А вечером я воротился совершенно потрясенный с „Трех сестер“. Это – угол великого русского искусства, один из случайно сохранившихся, каким-то чудом не заплеванных углов моей пакостной, грязной, тупой и кровавой родины, которую я завтра, слава тебе Господи, покину. <…>
Несчастны мы все, что наша родная земля приготовила нам такую почву – для злобы и ссоры друг с другом. Все живем за китайскими стенами, полупрезирая друг друга, а единственный общий враг наш – российская государственность, церковность, кабаки, казна и чиновники – не показывают своего лица, а натравливают нас друг на друга.
Изо всех сил постараюсь я забыть начистоту всякую русскую „политику“, всю российскую бездарность, все болота, чтобы стать человеком, а не машиной для приготовления злобы и ненависти. Или надо совсем не жить в России, плюнуть в пьяную харю, или – изолироваться от унижения – политики, да и „общественности“ (партийности)».
В Венеции эти чувства, эти мысли только усиливаются:
«Несчастную мою нищую Россию с ее смехотворным правительством… с ребяческой интеллигенцией я презирал бы глубоко, если бы не был русским. <…> Всякий русский художник имеет право хоть на несколько лет заткнуть себе уши от всего русского и увидать свою другую родину – Европу…»
«Единственное место, где я могу жить, – все-таки Россия, но ужаснее того, что в ней, нет нигде. <…> Трудно вернуться, и как будто некуда вернуться – на таможне обворуют, в середине России повесят или посадят в тюрьму, оскорбят, – цензура не пропустит того, что я написал».
Но в Европе, как и в России, не находит он желанного выхода:
«Более чем когда-нибудь я вижу, что ничего из жизни современной я до смерти не приму и ничему не покорюсь. Ее позорный строй внушает мне только отвращение. Переделать уже ничего нельзя – не переделает никакая революция. Все люди сгниют, несколько человек останется. Люблю я только искусство, детей и смерть. Россия для меня – все та же – лирическая величина. На самом деле – ее нет, не было и не будет».
На расстоянии он размышляет и о своей жизни. Литературная и политическая суета Петербурга внушают ему лишь усталость и скуку. Быть свободным! Быть свободным – значит, больше не зарабатывать на жизнь своим пером.
«Надо резко повернуть, пока еще не потерялось сознание, пока не совсем поздно. Средство – отказаться от литературного заработка и найти другой. Надо же как-нибудь жить. А искусство – мое драгоценное, выколачиваемое из меня старательно моими мнимыми друзьями, – пусть оно остается искусством – без…, без Чулкова, без модных барышень и альманашников, без благотворительных лекций и вечеров, без актерства и актеров, без ИСТЕРИЧЕСКОГО СМЕХА. <…> Хотел бы много и тихо думать, тихо жить, видеть немного людей, работать и учиться, неужели это невыполнимо? Только бы всякая политика осталась в стороне. Мне кажется, что только при этих условиях я могу опять что-нибудь создать… Как Люба могла бы мне в этом помочь».
«Без Бугаева и Соловьева обойтись можно».
Флоренция, Сиена… Пока это только пятна света. Но вскоре они превратятся в стихи, «Итальянские стихи» из третьей книги, – самую классическую часть его творчества. Он покидает Милан, проезжает через Бад-Наугейм. С первого его приезда сюда прошло двенадцать лет. Просыпается память о первой любви – нежные, трогательные воспоминания. Он помечает в записной книжке:
«…Первой влюбленности, если не ошибаюсь, сопутствовало сладкое отвращение к половому акту (нельзя соединяться с очень красивой женщиной, надо избирать для этого только дурных собой)».
Вместе с Любой он возвращается в Россию. Лето, их ждет Шахматово. Но Блоку там не живется. Почему? Что произошло? Он и сам не знает. Но ему скучно в этих местах, некогда дорогих, скучно рядом с женой и матерью, которые делают все, чтобы он был счастлив. Люба дорога ему. Она – единственная женщина, которую он по-настоящему любил; он и теперь любит ее и будет любить всю жизнь. Но изнывать здесь, в деревенской глуши, и никого не видеть, кроме нее, – это невыносимо. А ведь он мечтал об уединении.
Мать страдает от эпилептических припадков: хорошо бы отправить ее в санаторий. От работника одни заботы – его следовало бы прогнать. Но денег нет, и все остается как есть.
В Петербурге тоже ничего не изменилось. Осень не приносит ему радости, несмотря на шумный успех «Итальянских стихов». Он пишет много статей, их печатают не только передовые, но и крупные газеты. Хотелось бы поставить «Песню Судьбы», но и это затягивается!
«…Я уже третью неделю сижу безвыходно дома, и часто это страшно угнетает меня. Единственное „утешение“ – всеобщий ужас, который господствует везде, куда ни взглянешь. Все люди, живущие в России, ведут ее и себя к погибели. Теперь окончательно водворился „прочный порядок“, заключающийся в том, что руки и ноги жителей России связаны крепко – у каждого в отдельности и у всех вместе. Каждое активное движение… ведет лишь к тому, чтобы причинить боль соседу, связанному точно так же, как я. Таковы условия общественной, государственной и личной жизни. <…> Все одинаково смрадно, грязно и душно – как всегда было в России: истории, искусства, событий, прочего, что и создает единственный фундамент для всякой жизни, здесь почти нет. Не удивительно, что и жизни нет».
Но вот наступает второй год возмездия: Блока вызывают в Варшаву. Только что скончался его отец.
Глава XIV
Великая, но, к сожалению, неоконченная поэма Блока «Возмездие» была задумана в Варшаве после похорон профессора Блока. Эпиграф взят из Ибсена: «Юность – это возмездие». Это произведение родилось из посмертной любви поэта к отцу, который при жизни был ему совершенно чужим.
Когда в 1910 году Блок начал писать «Возмездие», его поэтический талант достиг расцвета. Пролог и первая глава – истинные шедевры. Вторая глава не окончена, третья осталась в набросках. Русская поэзия редко достигала такого пророческого величия. Вот что писал Блок в 1919 году в предисловии к поэме:
«Не чувствуя ни нужды, ни охоты заканчивать поэму, полную революционных предчувствий, в годы, когда революция уже произошла, я хочу предпослать наброску последней главы рассказ о том, как поэма родилась, каковы были причины ее возникновения, откуда произошли ее ритмы.
Интересно и небесполезно и для себя и для других припомнить историю собственного произведения. К тому же нам, счастливейшим или несчастливейшим детям своего века, приходится помнить всю свою жизнь; все годы наши резко окрашены для нас, и – увы! – забыть их нельзя, – они окрашены слишком неизгладимо, так что каждая цифра кажется написанной кровью; мы и не можем забыть этих цифр; они написаны на наших собственных лицах.
Поэма „Возмездие“ была задумана в 1910 году и в главных чертах набросана в 1911 году. Что это были за годы?
1910 год – это смерть Комиссаржевской, смерть Врубеля и смерть Толстого. С Комиссаржевской умерла лирическая нота на сцене; с Врубелем – громадный личный мир художника, безумное упорство, ненасытность исканий – вплоть до помешательства. С Толстым умерла человеческая нежность – мудрая человечность.
Далее, 1910 год – это кризис символизма, о котором тогда очень много писали и говорили, как в лагере символистов, так и в противоположном. В этом году явственно дали о себе знать направления, которые встали во враждебную позицию и к символизму и друг к другу: акмеизм, эгофутуризм и первые начатки футуризма.
Зима 1911 года была исполнена глубокого внутреннего мужественного напряжения и трепета. Я помню ночные разговоры, из которых впервые вырастало сознание нераздельности и неслиянности искусства, жизни и политики. Мысль, которую, по-видимому, будили сильные толчки извне, одновременно стучалась во все эти двери, не удовлетворяясь более слиянием всего воедино, что было легко и возможно в истинном мистическом сумраке годов, предшествовавших первой революции, а также – в неистинном мистическом похмелье, которое наступило вслед за нею.
Именно мужественное веянье преобладало: трагическое сознание неслиянности и нераздельности всего – противоречий непримиримых и требовавших примирения. Ясно стал слышен северный жесткий голос Стриндберга, которому остался всего год жизни. Уже был ощутим запах гари, железа и крови. Весной 1911 года П. Н. Милюков прочел интереснейшую лекцию под заглавием „Вооруженный мир и сокращение вооружений“. В одной из московских газет появилась пророческая статья: „Близость большой войны“. В Киеве произошло убийство Андрея Ющинского, и возник вопрос об употреблении евреями христианской крови. Летом этого года, исключительно жарким, так что трава горела на корню, в Лондоне происходили грандиозные забастовки железнодорожных рабочих, в Средиземном море – разыгрался знаменательный эпизод „Пантера – Агадир“.
Неразрывно со всем этим связан для меня расцвет французской борьбы в петербургских цирках: тысячная толпа проявляла исключительный интерес к ней. <…>.
Наконец осенью в Киеве был убит Столыпин, что знаменовало окончательный переход управления страной из рук полудворянских, получиновничьих в руки департамента полиции.
Все эти факты, казалось бы столь различные, для меня имеют один музыкальный смысл. <…>.
Я думаю, что простейшим выражением ритма того времени, когда мир, готовившийся к неслыханным событиям, так усиленно и планомерно развивал свои физические, политические и военные мускулы, был ямб. Вероятно, потому повлекло и меня, издавна гонимого по миру бичами этого ямба, отдаться его упругой волне на более продолжительное время. Тогда мне пришлость начать постройку большой поэмы под названием „Возмездие“. <…>.
Тема заключается в том, как развиваются звенья единой цепи рода. Отдельные отпрыски всякого рода развиваются до положенного им предела и затем вновь поглощаются окружающей мировой средой; но в каждом отпрыске зреет и отлагается нечто новое и нечто более острое, ценою бесконечных потерь, личных трагедий, жизненных неудач, падений и т. д.; ценою, наконец, потери тех бесконечно высоких свойств, которые в свое время сияли, как лучшие алмазы в человеческой короне (как, например, свойства гуманные, добродетели, безупречная честность, высокая нравственность и проч.).
Словом, мировой водоворот засасывает в свою воронку почти всего человека; от личности почти вовсе не остается следа, сама она, если остается еще существовать, становится неузнаваемой, обезображенной, искалеченной. Был человек – и не стало человека, осталась дрянная вялая плоть и тлеющая душонка. Но семя брошено, и в следующем первенце растет новое, более упорное; и в последнем первенце это новое и упорное начинает, наконец, ощутительно действовать на окружающую среду; таким образом, род, испытавший на себе возмездие истории, среды, эпохи, начинает в свою очередь творить возмездие; последний первенец уже способен огрызаться и издавать львиное рычание; он готов ухватиться своей человечьей ручонкой за колесо, которым движется история человечества. И, может быть, ухватится-таки за него…
Что же дальше? Не знаю, и никогда не знал; могу сказать только, что вся эта концепция возникла под давлением все растущей во мне ненависти к различным теориям прогресса.
Поэма должна была состоять из пролога, трех больших глав и эпилога. Каждая глава обрамлена описанием событий мирового значения: они составляют ее фон.
Первая глава развивается в 70-х годах прошлого века, на фоне русско-турецкой войны и народовольческого движения, в просвещенной либеральной семье; в эту семью является некий „демон“, первая ласточка „индивидуализма“, человек, похожий на Байрона, с какими-то нездешними порываниями и стремлениями, притупленными, однако, болезнью века, начинающимся fin de siècle.
Вторая глава, действие которой развивается в конце XIX и начале XX века, так и не написанная, за исключением вступления, должна была быть посвящена сыну этого „демона“, наследнику его мятежных порывов и болезненных падений – бесчувственному сыну нашего века. Это – тоже лишь одно из звеньев длинного рода; от него тоже не останется, по-видимому, ничего, кроме искры огня, заброшенной в мир, кроме семени, кинутого им в страстную и грешную ночь в лоно какой-то тихой и женственной дочери чужого народа.
В третьей главе описано, как кончил жизнь отец, что сталось с бывшим блестящим „демоном“, в какую бездну упал этот яркий когда-то человек. Действие поэмы переносится из русской столицы, где оно до сих пор развивалось, в Варшаву – кажущуюся сначала „задворками России“, а потом призванную, по-видимому, играть некую мессианическую роль, связанную с судьбами забытой Богом и истерзанной Польши. Тут, над свежей могилой отца, заканчивается развитие и жизненный путь сына, который уступает место собственному отпрыску, третьему звену все того же высоко взлетающего и низко падающего рода.
В эпилоге должен быть изображен младенец, которого держит и баюкает на коленях простая мать, затерянная где-то в широких польских клеверных полях, никому не ведомая и сама ни о чем не ведающая. Но она баюкает и кормит грудью сына, и сын растет, он начинает уже играть, он начинает повторять по складам вслед за матерью: „И за тебя, моя свобода, взойду на черный эшафот“.
Вот, по-видимому, круг человеческой жизни, последнее звено длинной цепи; тот круг, который сам, наконец, начнет топорщиться, давить на окружающую среду… вот отпрыск рода, который, может быть, наконец, ухватится ручонкой за колесо, движущее человеческую историю.
Вся поэма должна сопровождаться определенным лейтмотивом „возмездия“: этот лейтмотив есть мазурка, танец, который носил на своих крыльях Марину, мечтавшую о русском престоле, и Костюшку с протянутой к небесам десницей, и Мицкевича на русских и парижских балах. В первой главе этот танец легко доносится из окна какой-то петербургской квартиры – глухие 70-е годы; во второй главе танец гремит на балу, смешиваясь со звоном офицерских шпор, подобный пене шампанского fin de siècle, знаменитой veuve Clicquot… в третьей главе мазурка разгулялась: она звенит в снежной вьюге, проносящейся над ночной Варшавой, над занесенными снегом польскими клеверными полями. В ней явственно слышится уже голос Возмездия».
Хотя и неоконченная, поэма по праву считается шедевром. Путешествие, похороны, посмертная близость к отцу потрясли поэта.
«Да, сын любил тогда отца!» – пишет он в третьей главе, а в письме к матери из Варшавы читаем:
«Все свидетельствует о благородстве и высоте его духа, о каком-то необыкновенном одиночестве и исключительной крупности натуры. Смерть, как всегда, многое объяснила, многое улучшила и многое лишнее вычеркнула».
В прологе поэмы ямб напоминает пушкинский стих. Девятнадцатый век, о котором говорит Блок в первой главе, – это эпоха Бекетова-деда, спокойная, простая, деятельная, с ее либерализмом, милым образом мысли и не менее милым образом жизни. Но очень быстро начинается распад – вокруг человека и в нем самом: исподволь, незаметно, пока еще неощутимо, но уже явственно сказываются его первые признаки. Во внешней жизни все меняется, как в умах, охваченных лихорадочными и бесплодными построениями:
Рожком горниста – рог Роланда
И шлем – фуражкой заменя…
Но грядет XX век – век комет, мессинского землетрясения, вооружений, авиации и оскудения веры:
И отвращение от жизни,
И к ней безумная любовь,
И страсть и ненависть к отчизне…
И черная, земная кровь
Сулит нам, раздувая вены,
Все разрушая рубежи,
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи.
Повествование продолжается. «Демон» бросается на свою добычу, как ястреб, и юная девушка, рожденная для мирной жизни, вырвана из лона семьи.
Во второй главе юный герой бродит по широким набережным синей Невы. Он обращается к проклятому городу, которому однажды суждено исчезнуть:
Здесь слышатся отзвуки пушкинского «Медного всадника», голоса Гоголя и Достоевского. Как и они, Блок стал певцом Петербурга, его тайны, его необычайной судьбы.