Текст книги "Александр Блок и его время"
Автор книги: Нина Берберова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Глава VII
В Москве Блока ждали. «Аргонавты» разносили стихи, и хотя Брюсов, тогдашний властитель дум, был настроен враждебно. Белый чувствовал, что пришло время представить Блока московской публике.
Слава Бальмонта, блестяще начинавшего десять лет назад, клонилась к закату. Брюсов был общепризнанным Мэтром. Для него, высокомерного, демонического, гордого своим шумным успехом, это были лучшие годы: женщины, друзья, враги, соперники, последователи! Журналы, кружки, издательства – вокруг него вращалась вся литературная жизнь. Он не разглядел в Блоке великого поэта, которому суждено было затмить его славу, – настолько, что для будущих поколений он будет представлять лишь исторический интерес. Пока же он ощущает себя кумиром, лидером русской поэзии, и ему не по душе вольное поведение «аргонавтов», в особенности Белого: тот стал чересчур громким, выступал на всех собраниях, печатал стихи, язвительные статьи, за которые благонамеренная пресса обрушивала на него потоки проклятий, тем самым привлекая к нему излишнее внимание.
После первого обмена письмами переписка Блока с Белым не прекращалась. В ней отражались все перемены в душевном состоянии Блока: в течение года тон ее то и дело менялся. Завязалась она в самую светлую пору его жизни, когда он был еще переполнен Соловьевым. Тогда он больше рассуждал о Деве Радужных Ворот, чем о Любови Дмитриевне. Белый гадал: кто такая Любовь Дмитриевна? «Коль Беатриче – на Беатриче не женятся; коли девушка просто, то свадьба на „девушке просто“ – измена пути». Сергей Соловьев утверждал, что Любовь Дмитриевна осознает свою двойственность и что, раз Менделеев «темный Хаос», она и в самом деле его «светлая дочь»!
К концу 1903 года Белый начал уставать от «аргонавтов», от всей этой шумной и пустой суеты, отвлекавшей его отдела. Он без конца говорил, бывал повсюду, но у него почти не оставалось времени, чтобы писать стихи. Иногда он сравнивал себя с героем комедии Грибоедова, ничтожным Репетиловым, который на вопрос, что же он делает, отвечал: «Шумим, братец, шумим!»
По временам он давал себе передышку и вновь обретал душевную гармонию. Но вскоре его вновь увлекал вихрь литературной жизни: знакомства, громкие публичные выступления. И в душу закрадывалось беспокойство, острое сожаление: он чувствовал, что времена «зорь» уходили все дальше в прошлое…
Для Блока эта дивная, таинственная пора тоже осталась позади. После женитьбы тон его писем меняется. Он много занимается в университете, много пишет; жизнь стала проще, легче. Он был счастлив. По крайней мере он этого желал.
Блок разделял все пороки своего времени. Он и сам это понимал. Подростком он болезненно переживал глубокое отчаяние, терзавшее его современников, подобно гнетущей скуке, от которой страдали чеховские герои. Это не просто один из ликов его романтизма – отчаяние разлито в воздухе, а Блок, как и Пушкин, неотделим от своей эпохи. Более поздние стихи, в которых он говорит о своей отчизне, предвидит будущее России, борется с предчувствием ее гибели, доказывают, насколько сильно он вжился в свое время. Он носил в себе щемящую тоску, безграничную тревогу, смутное беспокойство: счастливые дни смягчали, приглушали боль, но она никогда не уходила. Первые годы жизни с Любой – 1903–1904, – когда суровая богиня снизошла к нему, стали самыми счастливыми для Блока. Но была ли она действительно его женой? Одно лишь предположение, – а оно существует, – что брак их остался фиктивным, омрачает эту «счастливую» пору его жизни.
Но когда в январе 1904 года, через полгода после свадьбы, они приехали в Москву, – всем они казались дружной парой и вызывали общее восхищение. Изящная юная дама и кудрявый молодой человек с «крепко стянутой талией» позвонили в дверь квартиры, где жил Белый с матерью. Истинный петербуржец, светский, несколько заторможенный, Блок был введен в гостиную, где, ненужно суетясь, подпрыгивая, весь изгибаясь, то вырастая, то на глазах уменьшаясь, их шумно приветствовал Белый. В тот же вечер Блока, облаченного в длинный сюртук и белые перчатки, и Любу в вечернем платье тепло приняли Сергей Соловьев и «аргонавты». Брюсов и его окружение с любопытством разглядывали Блока. Его буквально разрывали на части; интерес к нему был велик, и никто не думал этого скрывать. Люди здесь вели себя совсем иначе, чем на берегах ледяной Невы.
После целого года постоянной переписки, двух лет, в течение которых они обменивались стихами, Белый сразу же стал ближайшим другом Блока, его духовным «братом». Вместе с Сергеем образовался «треугольник»: все они увлекались идеями Соловьева, любили современную поэзию и благоговели перед Любовью Дмитриевной. «Аргонавты» видели в ней Мировую Душу. Белый дарил ей розы, Сергей – лилии. Блок улыбался – тихо и чуточку смущенно. Весело обедали, читали стихи, провозглашали Блока первым поэтом своего времени. Белый с Сергеем чуть ли не готовились объявить «первый вселенский собор» соловьевской церкви. Между тем Люба уже ощущает некоторую неловкость. Отношение к ней окружающих больше напоминает поклонение инока Мадонне, чем преклонение рыцаря перед дамой.
Ежедневно Блок пишет матери, сообщая ей обо всех событиях своей московской жизни.
«11-е (января) – воскресенье. Пробуждение в полдень от криков Сережи. Мы идем вдвоем с Любой к Соколовым. <…> К трем часам еду к Бугаеву… Выхожу к менделеевскому обеду из дому Бугаева: за спиной – красная заря, остающаяся на встречных куполах. <…> Возвратясь домой, едем к А. Белому на собрание: Бальмонт, Брюсов, Батюшков… Мой разговор с Брюсовым. Бальмонт читает стихотворение „Вода“. Я читаю стихотворение „Фабрика“ и „Три лучика“. Брюсов без дам читает два стихотворения – „Белый всадник“ и „Приходи путем знакомым“. Еще важнее „Urbi et orbi“! После ухода Бальмонта, Брюсова, Соколовой – мы с Андреем Белым читаем массу стихов… Андрей Белый неподражаем (!). Я читаю „Встала в сияньи“. Кучка людей в черных сюртуках ахают, вскакивают со стульев. Кричат, что я первый в России поэт».
Взволнованный «треугольник» едет в Новодевичий монастырь поклониться могиле Владимира Соловьева. «Полнеба страшное – лиловое. Зеленая звезда, рогатый месяц». Они увлеченно беседуют: «знаменательный разговор – тяжеловажный и прекрасный»; естественно, речь заходит о Любе.
Блок уже известен и любим, его печатают молодые журналы. С издательством «Гриф» подписан договор, там выйдет первый его стихотворный сборник.
Демон, «маг» Брюсов его пленяет. Для Блока нет ничего выше и прекрасней «Urbi et orbi». Это – новое слово. Никто прежде не доводил русский стих до такой степени «модернизма». У Брюсова он звучный, как у Верхарна, свободный, как у Уитмена, демоничный, как у Эдгара По, порочный, как у Д’Аннунцио, утонченный, как у Малларме, чувственный, как у Бодлера. Десятью годами позже все это рухнет, рассыплется: все эти влияния, словно костюмы с чужого плеча, станут ему в тягость.
Но в начале века кто мог сравниться с Брюсовым? Бальмонт быстро спивался; слава его стремительно меркла. Сологуб, хотя и был старше Блока, только начинал писать. Зинаида Гиппиус – крупный поэт, но она слишком поглощена своими философскими, богословскими и политическими увлечениями. Вячеслава Иванова тогда не было в России, он еще учился за границей. А Мережковский окончательно забросил поэзию ради романов и философских очерков. Брюсов же был рядом и всеми признан.
«Начал тебе писать ночью, вне себя от „Urbi et orbi“. <…> Скоро сам напишу стихи, которые все окажутся дубликатом Брюсова», – писал Блок Сергею Соловьеву. Очарование длилось год, затем внезапно исчезло:
«Почему ты придаешь такое значение Брюсову? <…> „Что прошло, то прошло“. Год минул как раз с тех пор, как „Urbi et orbi“ начала нас всех раздирать пополам. Но… раны залечиваются. <…> Мне искренне кажется, что „Орфей“ и „Медея“ далеко уступают „Urbi et orbi“. <…> Много перепетого у самого себя».
Вернувшись в Петербург, Блок болезненно ощутил, как холоден этот город. Он скучал по Москве, где «цвел сердцем» Белый. «Стихи о Прекрасной Даме» были закончены, и свершалось то, что Блок смутно предчувствовал в 1902-м, чего он боялся; никто еще не ведал об этом, он сам едва это почувствовал, но облик Ее изменился:
Но страшно мне: изменишь облик Ты!
Последние несколько лет Блок жил мистикой, романтической поэзией, которые неотрывно связаны с Нею. Ныне они исчерпаны. И в то время, когда в издательстве «Гриф» выходят «Стихи о Прекрасной Даме», Блок переживает внутренний переворот.
В этой чистой поэзии нет и следа столь дорогого Брюсову «модернизма». «Рыцарь бедный», тот, что «стальной решетки… с лица не подымал», влюбленный инок в темном храме, Блок в этой книге куда ближе к английским и немецким романтикам, к русским сказкам, чем к новой западной поэзии. Форма необычна, мелодичный и гибкий стих прекрасно передает все оттенки чувства. Нередко ударные слоги заменены пиррихиями, которые Фет и Тютчев лишь робко пробовали. Рифмы пока еще точные: лишь через несколько лет наступит пора патетических ассонансов.
Русские поэты не оказали явного влияния на его поэзию, за исключением, пожалуй, Фета, наложившего легкий отпечаток на ранние стихи Блока, и Соловьева, чей вклад куда значительнее, но начиная с 1905 года уже совершенно неощутим. Лишь много позже скажется сильнейшее впечатление от чтения Бодлера, Ницше, Стриндберга. Его постоянными спутниками становятся Лермонтов и Тютчев – вплоть до того дня, когда он откроет для себя Аполлона Григорьева, с которым была хорошо знакома его бабушка: он станет его любимым поэтом. Блок воскресит память об этом поэте, умершем в 1864 году; горемычном пьянице, непризнанном, забытом, который научит его любить цыган, гитару, народные романсы (их называли «жестокими»).
«Стихи о Прекрасной Даме» могут быть прочитаны как история любви. Незадолго до смерти Блок задумал издать их, «воспользовавшись приемом Данте, который он избрал, когда писал „Новую Жизнь“»:
«Пробелы между строками» он собирался заполнить «простым объяснением событий».
Нам известно теперь, что «пять изгибов» – пять улиц Васильевского острова, по которым проходила его Дама, а в стихах «Каждый конек на узорной резьбе / Красное пламя бросает к тебе» описано ее высокое окно в бобловском доме. Быть может, всего этого уже не существует, но «Стихи о Прекрасной Даме» вечно пребудут одним из самых совершенных творений русской поэзии.
Глава VIII
Белый и Сергей Соловьев приехали в Шахматово летом 1904 года.
Гостеприимство Александры Андреевны, красивые места, старый дом в саду, полном цветов, мирная, упоительная жизнь, над которой царила Любовь Дмитриевна, молчаливая, но уверенная в себе и уже принимавшая как должное поклонение, которым окружали ее друзья мужа, – все это совершенно очаровало молодых людей.
Молодые жили дружно, разлад их еще не коснулся. Блок больше не вспоминал ни Софию Премудрость, ни «зори». Эта светлая пора миновала. Но Андрей Белый бестактно и назойливо пытался воскресить былое. Возможно, так было бы лучше: забыть о мрачном настоящем и помнить лишь прекрасное прошлое!
«Секта» все еще существовала. Придумали даже историка XXII века, некого профессора Лапана, который станет ее биографом.
И по-прежнему в малейших Любиных поступках они усматривали пророческий смысл. Была ли она сегодня в красном? Из этого немедленно делались всевозможные выводы. Переменила прическу? И в этом они видели «знак». Блок лишь улыбался. В том, что он писал тогда, нет и следа ревности. Были ли они все влюблены в его жену? Что касается Сергея, тут сомневаться не приходится: он вынимал из оклада икону Богоматери и ставил на ее место фотографию Любови Дмитриевны. Но у Белого все было куда серьезней: Люба стала единственной женщиной в его жизни, которую он действительно любил.
В увитой розами пристройке к старому дому Блок с женой сидели по утрам. После обеда прогуливались. По вечерам на террасе разгорались жаркие споры. Люба хранила молчание. Блок, от природы немногословный, позволял высказаться другим. В эти несколько недель они с Белым сдружились еще больше: это братство пройдет сквозь все их грядущие разногласия. По старинному обычаю они обменялись рубашками, и Белый расхаживал в расшитой лебедями красивой сорочке, которую Люба вышила для мужа. Расходились поздно. Люба и Блок шли спать в розовый флигель. Гости не могли заснуть: они прогуливались и все что-то обсуждали.
Белый отличался редкой непосредственностью. Просто и трезво он признается в собственных грехах и воздает должное Блоку. Он сознает свою главную слабость: неспособность сделать окончательный выбор, неумение сказать «да» или «нет». Этот сильный, неутомимый человек, прирожденный оратор с диалектическим складом ума всегда прикрывается компромиссами, соглашается на полумеры; Блок не желает с этим мириться. Андрей Белый торопится признаться ему в своих чувствах к Любови Дмитриевне. Атмосфера сгущается.
Но больше всего докучает Блоку эта бесконечная игра, эта тяга к прошлому. Воздух в Шахматове уже не такой «розовый и золотой», – как, впрочем, и во всей России. В войне с Японией наступил переломный момент, уже слышны первые раскаты революции 1905 года, и Блок с его редким даром предвидения уже ощутил ее приближение. Его мысли окрашены в мрачные, «лиловые» тона.
Молча свяжем вместе руки,
Отлетим в лазурь, —
так писал он в эпоху «зорь». Теперь же:
И жалкие крылья мои —
Крылья вороньего пугала…
Не осталось никого, с кем он мог, с кем хотел бы улететь.
Десять лет спустя Белый скажет в своих воспоминаниях: «[Мы понимали, что Блок был] уже без „пути“; брел он ощупью в том, что мы все закрывали пышнейшими схемами; схемы он снял; понял: будет темно[15]15
«…И понял, что будет темно» (А. Блок, 1902 год). – Примеч. Н. Б.
[Закрыть]; зори – только в душе у нас; нет, он не видел уже объективной духовной зари; и он видел, что мы отходили в пределы: нарисовали себе свое небо; папиросную бумагу, которую прорывает легко арлекин в „Балаганчике“».
Гармония была нарушена, но дружба не распалась. Прошло лето. Перед отъездом Андрей Белый с бесконечными объяснениями вновь излил душу. Все, что мог ему посоветовать Блок, – поскорее покончить с влюбленностью. Так считала и Любовь Дмитриевна. Белый пообещал.
На следующий год он снова приехал с Сергеем Соловьевым, но «треугольника» уже не было. Революция 1905 года наложила на Блока глубокий отпечаток: он стал серьезным, сумрачным. В его стихах и дневниках зазвучали новые темы. Между тем «аргонавтов» по-прежнему занимают Вундт[16]16
Вильгельм Вундт (1832–1920), немецкий психолог, философ. Один из основоположников экспериментальной психологии. – Примеч. ред.
[Закрыть], Джемс[17]17
Уильям Джемс (1842–1910), американский философ и психолог, один из основателей прагматизма. – Примеч. ред.
[Закрыть], Риккерт[18]18
Генрих Риккерт (1863–1936), немецкий философ, один из основателей баденской школы неокантианства. Понимал философию как учение о ценностях. – Примеч. ред.
[Закрыть] и Соловьев; они рассуждают о «Третьем Завете» и пытаются установить связь между Кантом и Лапаном, философом XXII века, которого однажды придумали забавы ради. Но смысл игры утрачен. Белого терзают его поэтические концепции, неосуществимая любовь к Любе, братская привязанность к Блоку и в то же время – разлад, который исподволь подтачивает их отношения. До самого конца он будет пытаться относиться к Блоку как к брату, а к себе – как к одержимому. Любовь Дмитриевна теряет терпение: мучительное чувство, которое Белый к ней испытывает, стесняет и удручает ее. Ее утомляет болтовня Сергея: она находит ее надуманной и фальшивой. Пылкий «аргонавт» возражает против непоследовательности новых мотивов в поэзии Блока, а тот не приемлет стихов этого богослова, который пытается втиснуть в рифмы свои религиозные устремления. Взаимопониманию и согласию между ними пришел конец. Александре Андреевне тоже разонравился Сергей, ее тяготит общество Белого.
В каждом слове Блока уже сквозит горькая ирония, которая позже воплотится в «Балаганчике». Он пишет:
а Сергей Соловьев и Белый по-прежнему призывают его:
Отлетим в лазурь!
И тогда в их спорах снова зазвучало имя Брюсова: этот маг, этот гений – не дурачок! Он-то обожает звучные стихи и знает, как заставить их полюбить! На что Блок отвечает последним – и дивным – «Стихом о Прекрасной Даме»:
Ты в поля отошла без возврата.
Да святится Имя Твое!
И на некоторое время дружба замирает: вскоре находится и предлог для разрыва – недоразумение между Александрой Андреевной и Сергеем поссорило друзей. Белый встал на сторону Сергея, и оба они вернутся в Москву, к своему Брюсову, шумной толпе учеников «мага», литературным альманахам и собраниям, жизни, полной раздоров и болтовни. Блок с женой наслаждаются покоем в Шахматово, с тревогой прислушиваясь к грядущим потрясениям. Любовь Дмитриевна просила Белого больше не писать к ней; ей нечего ему сказать. И на время Андрей Белый исчез из жизни Блока.
Глава IX
9 января 1905 года началась революция. С Японией был подписан мирный договор, унизительный для России. Измученный нищенской жизнью народ восстал. В воспаленном петербургском воздухе прозвучали пушечные залпы. В холодных и мрачных казармах лейб-гвардии Гренадерского полка, где на квартире у отчима жил Блок, ждали солдаты, готовые по первому приказу стрелять по мятежной толпе. Недавняя жизнь, мирная и привольная, уже казалась театральной декорацией, которую может смести легкое дуновение ветерка.
Блок мечется по улицам, слушает, о чем говорят люди, и внезапно осознает, что существует иная жизнь, жизнь народа, бурная, суровая, значительная, ничем не похожая на ту, что он знал до сих пор: возможно, это и есть подлинная жизнь. Сознание прояснилось; многое вдруг открылось ему. Выбор сделан: отныне либерализму, сторонникам золотой середины, звучной и пустой болтовне политиканов, требующих конституции по английскому образцу, он предпочитает непримиримую борьбу, которую ведет голодный народ.
Царизм доживает последние годы. Это осознавала вся интеллигенция: но выбор пути, по которому пойдет неизбежная революция, уже расколол ее надвое. Для Блока нет сомнений в том, что народ освободится сам, – ему не нужна ни помощь болтливых политиков, ни умеренная, консервативная буржуазия, с ее вечной оглядкой на европейское общественное мнение и страхом перед кровопролитием.
Блок говорит все меньше, а когда говорит, то едва разжимает губы. Сидя в глубоком кресле в своем длинном и узком кабинете, он занимается, курит, подолгу глядит в окно. В соседней комнате Любовь Дмитриевна, как и он, готовится к последним экзаменам. Именно в это время у нее впервые появляется желание стать актрисой: она внушает Блоку мысль попробовать писать для театра, но пройдет еще больше года, прежде чем осуществится это намерение.
Смолк его смех, улыбка стала серьезной, вокруг голубых с прозеленью глаз залегли тени. Пристальный взгляд неподвижен. Он выглядит оцепеневшим: те, кто его недолюбливают, говорят, что он словно деревянный.
В редких движениях нет никакой живости. На нем просторная, черного сукна блуза без пояса, с широким белым воротником. Одежда без единой складки. Волосы утратили золотистый блеск, румянец поблек. В нем росло беспокойство, поднималась волна ненависти против всякого рода болтовни, публичности, пустых свар между новомодными литературными журналами. В одиночестве он бродит по островам, вдоль набережных, полных заводского шума; ему нравится сидеть в кабаках, бок о бок с простым людом, среди поющих, пьющих, плачущих женщин. По вечерам он блуждает по улицам Васильевского острова; прямо за Смоленским кладбищем, где похоронены Бекетовы – его дед и бабушка, – начинается море, над которым пламенеет багровый закат. Вспоминая эти года, он напишет:
Брюсов, Москва, «аргонавты» ушли в прошлое. И не к прежним ли его товарищам – к Сергею Соловьеву, а возможно, и к Белому, – обращены эти строки:
Ибо, что же приятней на свете,
Чем утрата лучших друзей?
Но расплодились салоны, редакционные кабинеты, журналы. Блок не мог жить в столице словно на необитаемом острове: ему приходилось встречаться, знакомиться с людьми.
Дмитрий Мережковский и его жена, Зинаида Гиппиус, были в начале века центром притяжения петербургской элиты. Подобно Брюсову, они окружены поклонниками; но, в отличие от него, к ним тянулись «мыслители», а не «творцы». Скорее чем стих Рембо или необычная рифма, их могла тронуть глубокая, самобытная мысль. Они обращались к «мудрецам». К ним стекались философы, подобные Розанову (русский Леон Блуа), религиозные писатели, романисты, поэты, деятели прошлой и будущей революции, заговорщики, – ничто не оставляло их равнодушными.
Они были больше, чем супружеской четой: организацией, чуть ли не партией. Он – предтеча великого обновления русской литературы – уже в 1890 году предвидел грядущие потрясения поэтической формы и мысли:
Слишком ранние предтечи
Слишком медленной весны.
Она – умнейшая женщина своего времени, утонченная, красивая, элегантная, со странными зелеными глазами и роскошными рыжими волосами, разодетая в меха и кружева, талантливый поэт, автор романов и эссе, критик; весьма пристрастная, очаровательница, любительница идейных схваток – умела привлечь к себе тех, кто ей нравился, и оттолкнуть всех, кто ее не признавал.
Блок не сразу был допущен в этот круг, где рождались статьи Мережковского, ставшие эпохой в русской критике, где Зинаида Гиппиус, обожавшая все новое, искала не столько юные таланты, сколько верных поклонников. Оба высоко ставили Брюсова (считавшего Гиппиус величайшим современным поэтом) как просветителя и новатора. К Андрею Белому относились с покровительственной снисходительностью, даже немного обидно – словно к ребенку или умалишенному. Брюсовский альманах и журнал Мережковского в одно и то же время познакомили публику с первыми стихами Блока. Кто же этот молодой человек? Гиппиус рассматривает его в свою лорнетку с любопытством, симпатией, приветливо и скептически. Ее удивляет его женитьба на красивой, но довольно заурядной девушке. У нее свои собственные представления об отношениях полов – глубокие, необычные и чрезвычайно передовые для того времени. Ее влекло все сложное: обычные, нормальные браки казались ей пресными. Юный Блок не шел на компромиссы, не прибегал к лести. Он заходил к ним нечасто, ни о чем не просил – ни в ком не нуждался. И если вплоть до 1918 года, когда они стали врагами, отношение Мережковских к Блоку почти не менялось, с ним все обстояло иначе. Как и у многих других, эти примечательные люди вызывали у него целую гамму разнообразных и противоречивых чувств. Иногда он их почти ненавидел, полагая, что они незаметно пытаются сделать его своей собственностью, давить на него. А иногда ему чуть ли не хотелось целовать Мережковскому руки. У Гиппиус и Мережковского хватало недостатков, даже слабостей, и все же оба они были ему под стать: все трое многое могли дать друг другу.
Зимой 1905–1906 года Блок встретил еще трех человек, оставивших в его жизни неизгладимый след: Ремизова, с которым они очень подружились, поэта Сологуба и Вячеслава Иванова – мыслителя, эрудита, поэта, будущего теоретика русского символизма.
Друг Блока и Андрея Белого, ценитель искусства и музыки, Иванов с его редким умом и силой мысли наложил на эти годы неизгладимый отпечаток. Он изучал за границей историю и философию, потом вернулся в Россию. И, хотя он был старше Блока и Белого, в истории он остался скорее их современником, чем современником Мережковского. К символизму он пришел своим собственным путем, не через французский символизм, как Брюсов, и не через творчество Соловьева, как это было у Блока. Его путь берет свое начало в античности. Для него символизм также призван был раскрывать сущность вещей в искусстве, но здесь его воззрения отличались от взглядов Белого. По Иванову, художник не преображает действительность, превращая явление в образ, а образ – в символ, тем самым преобразуя по своей воле поверхность вещей; он лишь открывает и провозглашает тайную волю всех сущностей, совлекая завесу с символов, содержащихся в самой действительности. A realibus ad realiora, от истины и с помощью истины видимой к скрытой, но тем более реальной истине тех же самых вещей – таким видится Иванову назначение символизма и в то же время – древний путь создания мифов.
«Символика – система символов; символизм – искусство, основанное на символах. Оно вполне утверждает свой принцип, когда разоблачает сознанию вещи как символы, а символы как мифы. Раскрывая в вещах окружающей действительности символы, т. е. знамения иной действительности, оно представляет ее знаменательной. Другими словами, оно позволяет осознать связь и смысл существующего не только в сфере земного эмпирического сознания, но и в сферах иных. Так, истинное символическое искусство прикасается к области религии, поскольку религия есть прежде всего чувствование связи всего сущего и смысла всяческой жизни»[21]21
«Две стихии в символизме». – Примеч. ред.
[Закрыть].
Таким образом, выводя из символизма мысль о религиозном значении искусства, развивая и углубляя свои идеи, Вячеслав Иванов породил горячие и принципиальные споры внутри самого символизма, его единства, вечно нарушаемого философскими, художественными и религиозными разногласиями. Но у него были все основания утверждать, что символизм осуществил на русской почве вполне самостоятельный виток своего развития: именно в России символизм осознал себя не только как литературную школу, но прежде всего как направление, заложившее основы совершенно особого мировидения.
Наконец, обращаясь к прошлому, Иванов высказал бесспорную истину, с которой безоговорочно согласится будущий историк русской литературы XX века:
«Ближайшее изучение нашей символической школы покажет впоследствии, как поверхностно было это [западное] влияние, как было юношески непродуманно и, по существу, мало плодотворно заимствование и подражание, и как глубоко уходит корнями в родную почву все подлинное и жизнеспособное в отечественной поэзии последних полутора десятилетий»[22]22
«Заветы символизма». – Примеч. ред.
[Закрыть].
Сологуб, замечательный поэт, был одним из тех талантов, чье развитие сокрыто ото всех. Однажды они являются в литературу уже сложившимися и умудренными поэтами. Все их творчество несет на себе отпечаток зрелости. Вдали от шума, от борьбы партий, школ, тщеславий, живут они своей таинственной жизнью, замкнутые, скрытные; их называют брюзгами, несносными, противными. Настоящая слава приходит к ним через много лет после их смерти. С первой же встречи они с Блоком прониклись друг к другу симпатией и между ними установилось взаимопонимание. Иванов – это пиршество ума; Сологуб – чистая поэзия.
Помимо редкого дарования, Блока привлекала в Ремизове та заразительная душевная теплота, та бескорыстная искренняя дружба, которой тот его одаривал. Никаких пылких излияний – этого Блок терпеть не мог, – но постоянная, прочная привязанность.
После разрыва с Белым мир для Блока разделился на две неравные части: к первой из них, громадной, он испытывал полнейшее безразличие; вторую же, ограниченную и избранную, считал своей, не мог без нее обойтись, ею были поглощены все его помыслы, ей он принадлежал безраздельно и жил в вечном страхе за нее. Это относится и к некоторым местностям: Шахматово и Петербург были ему необходимы; иногда ему казалось, что они принадлежали ему одному. Не то чтобы он утратил интерес к жизни, к тому, что творилось в мире. Но его «близкие», будь то люди или местности, составляли его сущность, его «внутренний жар» – в том смысле, который придавал этому выражению Розанов. Это, прежде всего, его жена и мать, затем немногие друзья, которым он оставался верен до самой смерти.
Отношения с отцом, так и не сумевшим внушить ему ни привязанности, ни даже приязни, всегда были учтивыми, но холодными. Профессор Блок воспринял «Стихи о Прекрасной Даме» с изрядной долей иронии. Он все больше превращался в желчного чудака. Вторая жена оставила его, забрав с собой дочь. Трижды в год Блок писал ему и благодарил за денежную помощь – она продолжалась вплоть до окончания университетского курса в 1906 году. Сдав экзамены, Блок пишет критические статьи для разных журналов и участвует в работе над «Большим литературным словарем».
Главное место в его сердце занимали жена и мать. С матерью его связывало неповторимое согласие и душевная близость. Еще в 1900 году он как-то сказал: «[…Мы с мамой частенько] находимся по отношению к земному в меланхолическом состоянии…»
Два тома переписки свидетельствуют об их неизменной нежности и постоянной тревоге друг за друга. С матерью Блока, страдавшей приступами душевного расстройства, уживаться становилось все труднее. С годами ее ревность, раздражительность, нервозность лишь возрастали; но она была неотрывной частью его самого, она принадлежала ему – и его любовь к ней не иссякала. Она мечтала, чтобы он был счастлив, беззаботен, любим женщинами, чтобы верная Люба всегда была рядом. Но чаще видела его печальным, расстроенным, раздражительным, а впоследствии – растерянным, утратившим надежду, склонным к пьянству. В первые годы совместной жизни Александра Александровна неплохо ладила с Любой. Но к 1905 году начались недоразумения, вскоре переросшие в нечто более серьезное.
Расставаясь с матерью, Блок постоянно ей пишет. Из Шахматова приходят письма – грустные, веселые, серьезные, бодрые. Он посылает ей раннюю фиалку, сообщает новости деревенской жизни:
«Куплен большой бык (осенью). Боров стоит 21 рубль… он хороший комнатный зверок.<…> Стихов еще не писал. Все время возвращаюсь мыслью к поросятам, гусям и индюку. <…> Оба гуся, по словам Мартина, „братья“, так что нестись некому…»
Но чаще он делится с нею своими тревогами, душевными терзаниями:
Зная, что всегда может рассчитывать на ее понимание, не скрывает своих мыслей:
«Жду, чтобы люди изобрели способ общения, годный и тогда, когда вырван грешный язык. Лучшие слова уже плесневеют. „Субстанция“ же, которой эти слова жалко силятся уподобиться, живет в каждом».
* * *
«…Достоевский воскресает в городе. <…> Опять очень пахло Достоевским. Пошли… к устью Фонтанки за Калинкин мост и сидели на взморье на дырявой лодке на берегу, а кругом играли мальчишки, рисовал оборванный художник и где-то далеко распевали броненосцы».
Когда же они с Любой перебираются из казарм на частную квартиру, он пишет матери, очень верно подмечая природу их отношений:
«Мама, я сейчас возвратился домой и захотел тебе написать, потому что когда мы встречаемся, большей частью не говорится ни одного слова, а все только разговоры или споры. Я эти дни очень напряжен, хочу, чтобы это напряжение увеличивалось все больше; больше меня не утомляют чужие люди, напротив, они выдвигают из меня человека, которого я люблю по-настоящему, все больше, и почти всегда, в сущности, нахожусь во внутреннем восторге. Это заставляет меня наружно многое пропускать; при этом мне кажется, что ты на меня смотришь вопросительно – очень часто. Я хочу, чтобы ты всегда определенно знала, что я ни минуты не перестаю тебя любить по-настоящему. Также, не знаю, по-настоящему ли, но наверно, я люблю Францика и тетю. Относительно Любы я наверно знаю, что она тебя любит, она об этом говорит мне иногда просто. Я хочу, чтобы эти простые истины всегда сохранялись и подразумевались, иначе – ненужное будет мешать.
Кроме того, я теперь окончательно чувствую, что, когда начинаются родственники всех остальных калибров, а также всякие знакомые… то душа всех их выбрасывает из себя органически… Все они не только не могут, но и не смеют знать, кто я. Все они так же призрачны, как городовые, которые внимательно смотрят за идущим…»
Осень 1906 года. Начало новой жизни. Он уже не учится в университете. Теперь Блок известный поэт, достигший признания и славы. У него собственная квартира, где он принимает близких друзей; он бывает в «свете». В «башне» Иванова, на воскресных приемах у Сологуба его встречают как дорогого почетного гостя. И у Мережковских он всегда желанный гость: от славы, как от моды, нигде не скрыться.