Текст книги "Софья Толстая"
Автор книги: Нина Никитина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
Глава XIV. «Родильная машина»
К началу 1870–х годов перед Соней остро встал вопрос воспитания детей, сопряженный с дополнительными заботами и хлопотами. В общем, назревала пора очередной проверки на ее прочность. Муж постоянно размышлял о нирване, убеждая себя, что уход в нее гораздо интереснее и важнее для него, чем текущая жизнь. Он пребывал в состоянии интеллектуального бездействия, стыдился этой вынужденной праздности, мучился угрызениями совести. Применение себе находил покалишь в обучении детей, собственных и крестьянских. Лёвочка с воодушевлением читал Сереже, Тане и Илюше сочиненные им рассказы, а они их пересказывали, после чего он вносил поправки в уже написанное. В таком совместном творчестве рождались книжки для «всехнего» детского чтения. В общем, в доме воцарилась атмосфера ученичества, подтолкнувшая мужа взяться за изучение древнегреческого языка, мысленно «поселиться» в Афинах. Соне казалось, что он начал им заниматься нечаянно, «вдруг», словно Бог наслал на него «эту дурь». Но вскоре она убедилась, что именно занятия с Сережей подтолкнули Лёвочку к изучению классического греческого языка. Он стал активно готовить старшего сына к экзаменам для поступления в гимназию, пригласив с этой целью семинариста из Тулы в качестве учителя для Сергея, и сам стал усердно учиться. Продолжительных занятий Лёвочке не потребовалось, потому что уже вскоре он приступил к чтению Ксенофонта. Чтобы насладиться Гомером, ему понадобились лексиконы и побольше напряжения. Он все больше и больше приходил в восторг от Гомера, а попутно разочаровывался в собственной многословной «дребедени», подобной «Войне и миру». Теперь Лёвочка «жил» в Древней Греции, в Афинах, по ночам разговаривая по – древнегречески. В то время, кроме «Одиссеи» и «Илиады», прочитанных им в подлиннике, для него больше ничего не существовало. Он ругал всех переводчиков Гомера. Особенно доставалось Фоссу и Жуковскому за их «медово – паточный» перевод.
Соня была потрясена столь быстрыми успехами мужа, но еще больше – Лёвочкиным страхом, связанным с убеждением в том, что он сам так не напишет, что способен он только на «лишнее пустословие». Она, конечно, не соглашалась с подобными скептическими заявлениями, восхищаясь феноменальными способностями мужа, напоминая ему, что вся Москва только и говорит о том, как граф Толстой за три месяца выучил греческий язык. Особенно Соня расстраивалась из‑за того, что ей недоставало мужниной писательской работы, приносящей столько радости. Будучи «настоящей писательской женой», она очень близко к сердцу принимала их общее «авторское дело».
Летом 1870 года Соне пришлось «отнять Лёвушку» от груди. Она очень сильно переживала разрыв с каждым из детей, вызванный очередной ее беременностью. Так произошло и на этот раз, она знала, что новая беременность – это новый отказ от жизни не только для себя, но и для рожденных и подрастающих детей. Сколько же можно жертвовать?
12 февраля 1871 года Соня родила недоношенную, болезненную, белокурую Машу, о которой чуть позже Лёвочка напишет своему другу Александрин Толстой: «Слабый, болезненный ребенок: как молоко белое тело, курчавые белые волосики, большие странные голубые глаза, – странные по глубокому, серьезному выражению. Очень умна и некрасива. Это будет одна из загадок. Будет страдать, будет искать самое недоступное». Соне было не до этих проницательных характеристик мужа. Эта беременность стала особенной для нее, в чем‑то даже фатальной. Она заболела родильной горячкой, ей обрили налысо голову, а к новорожденной приставили кормилицу. Именно тогда на яснополянском небе появились первые предгрозовые тучи. Муж стал мрачен. Между ним и Соней «что‑то пробежало», какая‑то странная тень разъединила их, в них обоих что– то надломилось, указывая на неминуемый конец счастливой супружеской жизни.
Врачи не советовали Соне больше беременеть. Лёвочка был в ужасе от подобных заявлений, не желал мириться с этим и стал даже подумывать о разводе. Эта история целиком перевернула его представления о семейной жизни. Он стал готовиться к поездке в Оптину пустынь, хотел увидеться со старцем Амвросием, попросить его совета, чтобы разрешить собственные сомнения. Но поездка не состоялась, потому что семейные отношения наладились сами собой.
Вместо Оптиной пустыни Лёвочка поехал поправлять здоровье в самарские степи, «пахнущие Геродотом», лечился там кумысом, присматривал для покупки плодородные земли и скупал их по 20 тысяч рублей. Так Толстые обзавелись 2500 десятинами земли, купленными у Н. П. Тучкова неподалеку от Каралыка. Сделка оказалась очень выгодной и удачной. Теперь в самарских степях Соня каждое лето могла отдыхать с детьми, а муж, возродившийся после этой поездки, принялся преобразовывать яснополянский дом, который становился все более тесным для их большой семьи, постоянно пополнявшейся детьми. С южной стороны особняка вскоре появилась двухэтажная пристройка с двусветным залом на втором этаже, кабинетом и передней на первом. Дом украсила деревянная терраса. После этой реконструкции Соня вздохнула с облегчением, теперь она могла жить как «настоящая».
Итак, переболев, супруги, казалось, снова зажили «душа в душу». Но надолго ли? Слишком высокую цену заплатила Соня за свой компромисс с мужем. Так, с Божьей помощью, справившись с родильной горячкой, она снова забеременела.
13 июня 1872 года у нее родился «Петюшка», как она его ласково называла, необыкновенно веселый, светлый, пухленький карапуз, похожий на вкусный румяный колобок, ставший для матери огромной радостью. Соня наслаждалась бойким топотом его маленьких, но таких быстрых ножек, его задорным кликаньем, нежным голоском. Ей казалось, что никто из ее детей не был так привязан к ней, как этот славный малыш. Ни Сережа, ни Лёля, ни Илюша, ни даже Таня, никто не мог сравниться с Петей, излучавшим доброту и искренность. В самые грустные минуты, устав от обучения детей, Соня спешила к своему любимцу, брала его на руки и грусть покидала ее сама собой. Она кормила сына грудью больше года. Она слишком любила своего «Петюшку».
Но счастье было не долгим. Утром 9 ноября 1873 года его не стало. Полуторагодовалый мальчуган покинул свою любящую мать. Теперь было некому радовать Соню. Ребенка подвело горло, оно «задушило» его. Как говорили врачи, Петя умер от крупа, угас всего за два дня. Его не стало во сне. Это была первая смерть, с которой Соня столкнулась за время своей одиннадцатилетней супружеской жизни. Она почувствовала вокруг себя пустоту, стала ко всему равнодушна. Просыпаясь утром, не хотела вставать. Знала, что сейчас появится няня со своими жалобами, потом повар с меню, потом надо будет учить детей грамматике и гаммам. Постыдная скука и банальная предсказуемость всего и вся. Соня пробовала бороться с этим, читала хорошие книги, которых, к сожалению, оказалось не так много. Теперь она жила словно во сне. В этом сне она ходила ко всенощной, молилась, осматривала картины в галерее, видела чудесные цветы. Там, а не наяву. В реальной жизни Соня ждала, когда, наконец, зазеленеет трава на Петиной могиле. Ей хотелось быть с ним рядом. Мрачные предчувствия ни на минуту не оставляли ее. Казалось, из ее жизни навсегда исчезла радость.
Муж старался ее утешать, говорил, что если выбирать кого– то одного из них восьмерых, то смерть этого малыша – самая легкая утрата из всех. Но ее материнское сердце, которое есть самое высшее проявление всего божественного на земле, не желало мириться с утратой. Соня по – прежнему горевала, и Лёвочка уговаривал ее прочесть, выучить наизусть и каждый день произносить 130–й псалом Библии. Теперь ежедневно она читала его, «доплакиваясь», таким образом, до конца, не ожидая от будущего ничего хорошего, жила в это время одинокой, скучной, уединенной жизнью «по – монастырски».
Тем не менее повседневные заботы брали свое, невольно в чем‑то помогая Соне избавиться от «малодушной скуки», навалившейся на нее всей своей тяжестью. Она по – прежнему исправно исполняла все свои материнские и хозяйственные обязанности, понимая, что только делами можно спастись от горя.
А Лёвочка снова «примеривался» к художественной работе из времен Петра Великого, засел в кабинете, «обложенный» кучей книг, портретов, картин, читал, нахмурившись при этом, что‑то выписывал, что‑то отмечал, в общем, все делал основательно, кропотливо, то есть «ужасно трудился». А вечерами, когда дети спали, он рассказывал Соне о своих планах, читал ей выдержки из книги Адама Олеария «Подробное описание путешествия Голштинского посольства в Московию и Персию в 1633, 1636 и 1639 годах», где говорилось о русских обычаях времен Алексея Михайловича. Порой Лёвочка отчаивался, говорил жене, что у него ничего не выйдет. Тем временем редакции засыпали его лестными предложениями гонорара по 500 рублей за лист, а он не отвечал на их письма, словно это его не касалось. Да и сама Соня тоже на все махнула рукой, решив, бог с ними, с деньгами. Ведь она видела, с каким напряжением муж работал, как исписывал до десяти вариантов только одного начала романа и как был всем этим недоволен. В такие моменты он обреченно произносил: «Машина вся готова, теперь ее нужно привести в действие». Но сам он не знал, как это сделать, и «машина» по – прежнему так и не заводилась, вдохновения все не было, и работа не двигалась с места. И тогда уже Лёвочка утешал Соню, а заодно и себя: мол, не надо огорчаться, если вдруг роман не получится, ведь, наконец, им «есть чем жить – разумеется, не в смысле денег». Вскоре он бросил роман, и, как показалось Соне, из‑за того, что не сумел схватить духа ушедшей эпохи. Не случайно в это время он был «день здоров, а три нет».
22 апреля 1874 года семья снова пополнилась ребенком, теперь уже «Николушкой», которого Соня любила двойной любовью – за умершего Петю и за самого новорожденного. С каким старанием и с какой потрясающей заботой она выхаживата своего младенца, как «наряжала» его, как любовалась им! Соня пеклась о нем больше, чем о других своих детях. Относилась к нему особо и «добросовестно», но почему‑то не верила, что ее счастье с ним продлится долго. Она постоянно думала, что малыш жить не будет, что он не «настоящий». И оказалась «пророком»: в феврале 1875 года Коли не стало.
После родильной горячки, из‑за которой Соню остригли, она была вынуждена на протяжении долгого времени носить чепец и ежедневно принимать ванны с отрубями, прописанные ее лечащим доктором Кнерцером. Но серьезно лечиться ей было некогда. Каждый день проходил в привычной суете: то кашляла Маша, то ныл Лёвушка, то Сережа падал с лестницы и расшибал себе нос. К тому же в это время были больны няня и гувернантка Ханна. Словно заколдованная, Соня двигалась по одному и тому же кругу: в девять часов вставала, пила со всеми чай, потом что‑то читала с детьми, затем что‑то кроила и шила, отдавала распоряжения прислуге, а по вечерам читала романы, например Henry Wood,которые ей особенно нравились. Порой философствовала с мужем, а он в ответ на ее «пустую болтовню» говорил: «Ты бы лучше с самоваром говорила». Она его прощала, потому что видела утешение только в нем.
Ее сердце не находило себе места, когда Лёвочка заболевал и отправлялся лечиться в «скифские» степи. Соня отпускала его, но с одним условием: он должен был обязательно носить на груди образок Божьей Матери в маленькой серебряной ризе. Этот образок всегда висел у изголовья ее кровати, на которой в отсутствие мужа спала ее мамк,приезжавшая из Москвы, чтобы помогать дочери управляться с детьми. Ведь хозяйственные дела совсем задавили бедную Соню.
Тем не менее она находила в них свою прелесть! Любила вместе с экономкой Трифоновной варить варенья из клубники и земляники, которую она собирала с детьми. Устраивала для них пикник в Засеке, захватив с собой свежесваренное варенье, самовар, яйца и баранину. Регулярно ездила с ними к обедне, чтобы причаститься.
За заботами время летело быстро. Еще совсем недавно Лёля звал Соню не мама, а «бабика», Петя считался «великаном». Лёвочка называл его «огромным прелестным беби, в чепце, который вывертывает локти и куда‑то стремится». Родители восхищались его «физическим запасом», на деле оказавшимся, увы, эфемерным. Теперь Соне казалось, что она рожала детей для того, чтобы они умирали. Получалась какая‑то немыслимая бессмыслица. Вот и необыкновенно красивый, милый, черноглазый, веселый, кудрявый, здоровый «Николушка» внезапно скончался. Воспоминания снова и снова заставляли Соню пережить боль утраты. Она страдала бессонницей, засыпала в пять утра, а вставала в двенадцать дня. Она могла не спать по четыре ночи подряд. Душевную боль пыталась восполнить особо бережным отношением к подрастающим детям и не переставала мечтать о рождении новых. «Грустно терять детей», – повторял Лёвочка и при этом с надеждой смотрел на Соню, здоровье которой постепенно шло на поправку. Вскоре выяснилось, что она снова беременна. Эта беременность оказалась на редкость тяжелой для нее. А тут еще все дети заболели коклюшем.
Лёвочка же тем временем жил другими заботами. Его больше волновала «возня» с романом «Анна Каренина», который он никак не мог «спихнуть» с рук. Также его волновали банки, которые «лопались», и деньги, которые требовалось куда‑то перезаложить, финансовые расчеты с братом Сергеем, неурожай в Самаре. 30 октября 1875 года Соня родила шестимесячную дочку Варвару, не прожившую и дня. Роженица тоже находилась при смерти. Врач – терапевт В. В. Чирков поставил неутешительный диагноз: «воспаление в брюшине». Это состояние супругов Лев Николаевич впоследствии определит так: «страх, ужас, смерть, веселье детей, еда, доктора, фальшь, смерть, ужас». Действительно, дом в это время был переполнен гувернерами и гувернантками, то есть чужими, посторонними людьми, равнодушно воспринимавшими происходящее вокруг.
После воспаления в животе Соня долго не могла оправиться, лежала в постели, слушая стоны тетушки Пелагеи Ильиничны Юшковой, которая мучилась болями то в ногах, то в груди. Соню охранял образок Madonna della Sedia,висевший у ее изголовья. Шестнадцать дней она почти не притрагивалась к еде. Когда она болела, муж, «как всегда так бывало, чувствовал себя совсем здоровым», а после ее выздоровления готов был снова умирать из‑за жуткого шума в ушах. В это время он постоянно думал о смерти и мысленно перебирал людей, для которых его кончина могла бы оказаться тяжелой утратой. Лёвочка насчитал всего лишь двух таких людей – жену и брата Сергея. Он был измучен вечными страхами за близких, чувством вины перед братом за свои долги, которые ему было нечем вернуть, кроме как лесом, за счет которого они тогда жили и кормились.
Постепенно Соня приходила в себя. Ей помогли сборы семьи в самарское поместье. Именно они заставили ее подняться с постели. В таких случаях Лёвочка говорил, что «нет лучшего спасения от горя, как забота». Первобытные самарские степи, несмотря на засуху, действовали оздоравливающе на все семейство Толстых.
Глава XV. Зазеркалье
Когда бывало тягостно на душе, Соня непременно бралась за дневник. После смерти ее малышей ей стало невыносимо плохо. В таком состоянии ей не мог помочь даже дневник, требовалось что‑то иное, например, погружение в Лёвочкино романное зазеркалье.
Ей нравилось рассматривать себя в старинных венецианских зеркалах яснополянского дома. Но еще больше она любила себя разглядывать, находясь в царстве Лёвочкиных зеркал, в которых видела себя словно со стороны, отражаясь в его отражениях, где была более «всамделишной», потому что второе зеркало, искусство, всегда точнее первого, реальности. Сонина жизнь в момент переписывания романов протекала сразу в двух измерениях – в практическом, среди близких, и в художественном, среди воображаемых людей. Случалось, что одна вытесняла другую. Сейчас для нее наступала пора господства «второй реальности», становившейся все более привычной, ежедневно проживаемой.
Первая реальность теперь уходила на второй план. Погружение в Лёвочкину работу над «Анной Карениной» позволяло Соне оторваться от тяжелой, «невеселой» жизни, а заодно забыть и азбучные фразы – «Маша ела кашу» из скучнейшей мужниной «Азбуки», которую, так решила Соня, «пусть писарь переписывает». Яснополянская повседневная жизнь стала слишком гнетущей для нее, «не по силам», никак не хотела налаживаться, возможно, потому, что денег не хватало или из‑за того, что надоели монотонные занятия, вроде шитья панталончиков, платьиц, костюмчиков. Даже подаренный мужем в качестве награды за работу золотой наперсток не радовал. К тому же наперсток чуть было не украла гувернантка. Теперь тихая деревенская жизнь утомляла Соню своей монотонностью – чтение по – французски с Таней, игра на фортепиано с Илюшей, кройка лифчиков Лёле и воротничков Маше. Но главное заключалось, конечно, в том, что детская на первом этаже опустела, и Соня постоянно думала о том, кто же теперь из ее детей будет следующим в скорбном списке потерь. После смерти своих малышей она не находила покоя, потому что не могла философствовать, как муж, для которого детские смерти были сравнимы с «потерей мизинца» и воспринимались им с точки зрения собственного приближения к смерти. Так, хороня малыша Петюшку, Лёвочка впервые задумался о том, где будет похоронен он сам. А Соня, напротив, глядя на Таню, Лёлю и особенно Сережу, думала только об одном: кто из них может оказаться следующим? Теперь ей казалось, что смерть поселилась в ее доме и может поразить самого доброго и самого умного ее ребенка, например Сережу, который был для нее милее всех. Но рок нашел следующую «жертву» – девятимесячного малыша «Николушку», который умирал целый месяц, окончательно измучив свою любящую мать. Она снова переживала, уже в который раз, видя, как он бессмысленно хватался то за ложку, то за ее грудь, словно раненый зверек, а потом окоченел. Мальчик умер при Лёвочке, который сказал, как отрезал: «Такие дети, как Николушка, полные огня, не живут на свете». Она никак не могла забыть похороны ребенка, сопровождавшиеся зловещей вьюгой, срывавшей с ребенка венчик и кисею. А в их доме в это время полыхал пожар. Кто‑то забыл потушить горящую свечу перед образом, которая упала на нянину постель, после чего огонь перебрался на подушки, одеяло, спинку дивана. К счастью, с пламенем удалось справиться, но смерть не покинула их дом. Вскоре скончалась 80–летняя тетка Пелагея Ильинична Юшкова. Ее болезнь тянула Соню за душу, и она постоянно думала: «Когда это только кончится, и когда можно будет сорвать занавески с зеркал?!» Со смертью тетушек Т. А. Ергольской и П. И. Юшковой, как говорил Лёвочка, ушли последние воспоминания о его отце и матери.
Теперь Соня знала, что Бог давал ей гораздо больше, чем она у него просила. После тяжелых утрат он наслал на нее художественную «дурь», и она снова стала «настоящей писательской женой», смело разглядывавшей себя в мужнином зазеркалье. Переписывая «Анну», Соня опять почувствовала эту властную силу. Она сдернула занавески с яснополянских зеркал, чтобы вновь войти в параллельный мир, сотворенный гением по собственным законам, благодаря которым все оживало. Для смерти здесь не было места.
В семейной жизни была наконец снова достигнута гармония. Теперь Лёвочка мог заняться людьми воображаемыми, потому что его Соня была с ним рядом и душой и телом. Она расшевелила в нем писательские дрожжи, одарила своей горячей любовью. Только находясь с ней рядом, со своей Кити, он, как и Левин, был особенно силен, справляясь со всеми страхами. «Какое счастье быть дома, какое счастье дети, как я ими наслаждаюсь», – думал в это время Лев Николаевич, делясь размышлениями со своим alter ego,то есть с Левиным.
А Соня, переписывая роман, словно пролистывала собственную прожитую ею книгу жизни, в которой много нового узнавала о себе и о Лёвочке. Она припомнила, как эта история с романом только начиналась. В ту пору была еще жива тетенька Ергольская, которую с детской, трогательной теплотой и нежностью опекал Сережа. Как‑то он попросил мама дать ему что‑нибудь почитать вслух тетеньке, и она дала ему «Повести Белкина» «божественного» Пушкина, как называл своего любимца ее муж. Во время чтения Татьяна Александровна заснула, и сын оставил книжку лежащей на подоконнике в гостиной. Соня увидела ее, но поленилась отнести в библиотечную комнату. На следующий день Лёвочка во время кофе совершенно случайно заметил «Повести Белкина», почти механически пролистал их, но не закрыл – никак не мог оторваться, читал, попутно восклицая, что Пушкин – его отец – учитель. Пушкинская фраза «Гости съезжались на дачу» помогла ему написать начало романа о неверной жене и той драме, которая завертелась вокруг этого. После чтения Пушкина муж стал уверенно «пачкать чернилами руки».
Был март 1873 года. Соня знала, что весна, особенно ее начало, – самое рабочее и плодотворное время для Лёвочки, когда он просыпался духовно и вдохновенно занимался «поэзией» творчества. Этот дух, пробуждавшийся в муже, она очень ценила и всячески поддерживала Лёвочку в этот период, чтобы он продолжал «весело шалить», прибавляя день за днем по целой главе. После долгого «молчания» писательство пошло, и притом довольно успешно. Роман вчерне был написан за месяц, и Соня была очень довольна, потому что догадывалась, откуда он черпал свое вдохновение. Конечно, из семейной гармонии, которой он так дорожил. Он подпитывался мыслями семейными, и оттого ему не нужно было вызывать иных «духов», как он не раз делал, работая над романом о времени Петра Великого.
Переписывая страницы «Анны Карениной», Соня пребывала в зазеркалье, узнавая себя в быстрых легких шагах Кити, в шорохе ее платья, в ясных, правдивых, испуганных радостью любви глазах. Соня снова погрузилась в воспоминания о «стальных августовских ночах», наполненных предвосхищением счастья, поцелуями, новым, неизведанным до этого чувством любви к взрослому Leon’y. – Она читала признания Левина, что до Кити он был «не так чист, как она» и еще, что «он неверующий». Вспоминала, как Лёвочка просил ее, чтобы она любила его, каким бы он ни был, не отказалась бы от него. А потом передал ей свой дневник, в котором было то, что впоследствии так мучило Соню, отравило ей медовый месяц. Так она узнала о всех тайнах мужа, о которых лучше было бы не знать. Сонины страдания, вызванные прочтением Лёвочкиного дневника, объяснили мужу, как и Левину, какая пучина отделяла их от «голубиной чистоты» Сони – Кити. В общем, Соня поняла, что она та самая Кити, которую Лёвочка «перетолок» с Долли.
Со временем нежные краски девичества Сони и Кити немного потускнели, полиняли, как это часто случается с красочной яркостью любимого цветка. Успокаивало только то, что не меркла ее власть над мужниной любовью. Образ Наташи – матери, появившийся в эпилоге «Войны и мира», потребовал своего дальнейшего развития и продолжения. Соня теперь осознавала, что была просто обречена на новую роль, уже не Наташи, а Долли и Кити, в которых смешивались дневная душа и ночная.
Читая о Долли, Соня еще больше стала осознавать, что замужняя жизнь требует совсем иного отношения к одежде, которую носят не для себя, не для того, чтобы подчеркнуть свою красоту, а для того, чтобы не испортить впечатления в обществе во время пребывания со своими прелестными детьми. Она, как и Долли, испытывала это чувство в церкви на причащении своих детей. Восхищение прихожан было вызвано детской красотой, которую еще более подчеркивали их нарядные платьица и костюмчики, а также умение держать себя. Правда, сын Алеша постоянно вертелся, был очень беспокоен из‑за того, что ему очень хотелось получше рассмотреть свою новенькую курточку, особенно увидеть ее сзади. А дочка Таня стояла словно взрослая, зорко присматривая за своими маленькими братьями. Переписывая Лёвочкины листы, наполненные узнаваемым очарованием собственных детей, особенно Лёли, волшебным образом ставшим Лили, Соня приходила в восторг. Малютка Лили попросил после причащения: « Please, some тоге»(«Пожалуйста, еще немножко». – Н. Н.).
Особенно Соне понравился домашний завтрак у Долли, во время которого Гриша свистел и совсем не слушал англичанку, за что был наказан и остался без сладкого пирога. Она сразу припомнила подобное баловство собственного сына, за которое он был наказан, и как Таня нашла способ, чтобы обрадовать своего брата. Под видом угощения для куклы Таня отнесла кусок торта брату, который рыдал в детской, приговаривая: «Ешь сама, вместе будем есть… вместе». Переписывая все это, Соня снова слышала уже почти забытый детский смех в купальне, восторженный визг в детской, веселое плескание в реке, нескончаемые радости Лёли, Илюши, когда она находила березовые грибы – шлюпики в лесу за рекой Воронкой.
Теперь Сонина жизнь делилась на дневную, когда она строго следила за побелкой дома, фасада и окон, починкой дверей и полов и прочими текущими делами, и ночную, когда доставала из шкафа Лёвочкины бумаги и снова оказывалась в своем зазеркалье, зорко наблюдая за тем, как Кити сидит на кожаном старинном дедовском диване, который всегда стоял в кабинете деда и отца Левина, и вышивает английской гладью. Сидя на таком же точно диване и читая рукописные листы мужа, Соня постоянно путалась в ощущениях и реалиях, сбиваясь, где же все‑таки она сама, а где ее отражения – Кити и Долли с их культом материнства? Невольно Соня «дописывала» мужнины образы, испытывая при этом удовлетворение собственных амбиций, позволяя многое считать теперь пустяками, но только не инстинкт материнства, присущий ей и знакомым ей героиням.
Лёвочка сумел многое «подсмотреть», запомнить в Сониной жизни матери – наседки, чтобы вдохновиться однажды увиденной им красивой белой шелковой строчкой на рукаве ее халата. Именно это строчка вызвала в нем рой эмоций и помогла понять сложный мир своей жены для того, чтобы осмыслить и весь особенный женский мир. Главная героиня его романа была напрочь лишена этих милых женских удовольствий, составлявших привычный, чисто женский круг занятий Сони. Роман пополнялся реальными сведениями, взятыми автором из своей жизни. Например, шестая по счету беременность Долли совпадала с Сониной шестой беременностью.
Зазеркалье оказывало очень сильное воздействие на Соню. Путешествуя по этому причудливому миру двоящихся образов, она узнавала себя то в Кити, то в Долли, то в самой Анне, сиявшей «непростительным счастьем». Благодаря романным двойникам Соня множилась в зеркальных отражениях. Мужнино писание позволяло забыть об усталости, о потерянном Лёлей полотняном картузике, о Лёвочкином сюртуке, заказанном им на Тверской у самого дорогого и престижного кутюрье Филиппа Айе, о собственной поездке за шляпками и башмаками, о драке сыновей во время прогулки, о двойке, полученной детьми за плохое поведение, о гнилой погоде, о потерянном мужем бумажнике и о многом другом, что невозможно перечесть.
Соня не раз слышала о мистике книг, о их пророческой способности все превращать в свои тени. Она побаивалась, что романные пассажи, только что переписанные ее рукой, могут вторгнуться в ее жизнь. Особенно это касалось трагических сюжетов, связанных с Анной, со сценой ее самоубийства. «Только не это», – причитала Соня. Ей так не хотелось думать в это время о чем‑то плохом, например о шнурке, приводящем ее в ужас при воспоминании о том, как муж носил эту веревку в своем кармане, думая покончить жизнь самоубийством. А Соне так хотелось наслаждаться тихим плаванием с ним в лодочке, ни на миг не забывая, куда им нужно плыть.
Зазеркалье приоткрывало ей Лёвочкины мысли и опасения: «Левин был счастлив, но, вступив в семейную жизнь, он на каждом шагу видел, что это было совсем не то, что он воображал. На каждом шагу он испытывал то, что испытывал бы человек, любовавшийся плавным, счастливым ходом лодочки по озеру, после того, как он бы сам сел в эту лодочку. Он видел, что мало того, чтобы сидеть ровно, не качаясь, – надо еще соображать, ни на минуту не забывая, куда плыть, что под ногами вода, и надо грести, и что непривычным рукам больно, что только смотреть на это легко, а что делать это хотя и очень радостно, но очень трудно». Переписав этот пассаж, Соня разволновалась: вдруг плавный, счастливый ход их лодочки изменится? Она судорожно перебирала все последние ссоры с Лёвочкой, которые могли бы иметь реальную материальную силу. Муж не раз ей говорил, что оскорбительный тон, как и недобрый взгляд – это очень опасные вещи. Она задумалась о том, что даже их брак, очень близкий к идеальному, мог в любой миг разрушиться и вряд ли его можно было бы «починить».
Соне было приятнее проживать счастливые мгновения, подобные, например, их объяснению начальными буквами, написанными Лёвочкой на ломберном столе в Ивицах, свадебной горячке, спровоцированной отсутствием у жениха чистой рубашки, опозданием к венчанию. В этот миг она забывала о дневниковом признании мужа: «Написал напрасно буквами Соне». Она продолжала вчитываться в описания первых родов, еще раз переживая при этом беспокойство будущей матери за жизнь своего ребенка. Она увидела себя, словно со стороны, переписывая роды Кити, как она «бессильно опустила руки на одеяло», как лежала «необычайно прекрасная и тихая», а к вечеру была вся «убранная, причесанная, в нарядном чепчике с чем‑то голубым, выпростав руки на одеяло, она лежала на спине и, встретив его взглядом, взглядом притягивала к себе. Взгляд ее, и так светлый, еще более светлел, по мере того как он приближался к ней. На ее лице была та самая перемена от земного к неземному, которая бывает на лице покойников: но там прощание, а здесь встреча». При этих словах Соне захотелось расцеловать мужа.
Случалось также и обратное, когда она оскорблялась сразу за всех женщин, прочитав, например, как Стива Облонский во время сытного обеда в ресторане разделил всех женщин на две половины – на женщин и стерв, и она заменила слово, оскорбляющее лучшую половину человечества, многоточием. Ей не понравилось Лёвочкино утверждение, что женщины ббльшие материалисты, чем мужчины, творящие что‑то огромное из любви к женщине. Женщины же всегда terre‑a – terre, то есть лишенные полета, очень заземленные. Соня была не согласна с такой трактовкой женского образа. Поэтому она с любовью перечитывала другие страницы: «Спокойной с шестью детьми Дарья Александровна не могла быть… Редко, редко выдавались короткие спокойные периоды. Но… как ни тяжелы были для матери страх болезней, самые болезни и горе ввиду признаков дурных наклонностей в детях, – сами дети выплачивали ей уже теперь мелкими радостями за ее горести. Радости эти были так мелки, что они почти незаметны были, как золото в песке, и в дурные минуты она видела одни горести, один песок: но были и хорошие минуты, когда она видела одни радости, одно золото». Как и Соня со своими шестью детьми.