Текст книги "Папа сожрал меня, мать извела меня. Сказки на новый лад"
Автор книги: Нил Гейман
Соавторы: Джон Апдайк,Джойс Кэрол Оутс,Келли Линк,Кейт Бернхаймер,Кэтрин Дэйвис,Хироми Ито,Стейси Рихтер,Сабрина Марк,Ким Аддоницио,Джим Шепард
Жанры:
Сказочная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Теперь он больше не выносил вида живой плоти. Какое-то время рисовал трупы, которыми снабжали студентов-медиков; ему сказали, что иллюстрированием учебников по анатомии можно неплохо заработать, и оказалось, что это правда. Впоследствии он предпочитал сам отыскивать себе натурщиков в городском морге, где с ним подружился городской патологоанатом – крупный мужчина с брылами, как у гончей, и длинным седым хвостом на затылке. Когда Эдди спросил у него, какая разница между покойником и трупом, он вместо ответа показал на новенького. Тела, поступавшие в морг, не всегда бывали в хорошей форме, ибо трупы – в отличие от покойников – часто становились таковыми насильственно. Но Эдди мог рисовать какие угодно. «Ты такой хороший художник, – говаривал патологоанатом, – что берет за живое», – и выл от хохота.
Наверное, неудивительно, что долго ли, коротко ли – и здесь появился кто-то знакомый. Эдди сидел в одиночестве и жевал бутерброд, на коленях раскрыт альбом для рисования: он только что начал один набросок.
– Помнишь меня? – спросил труп.
На мраморной плите лежала мисс Викс – плоская и бледная, как камбала.
– Выслушай меня, Эдвард, – произнесла она. – Ты всегда хорошо выполнял указания. До сих пор ли у тебя тот изогнутый кинжал, что я тебе дала? – И она попросила его разрезать ее на куски так же, как некогда он разделал труп зайца. Когда мисс Викс говорила, рот у нее открывался и закрывался, как отдельная живая зверушка.
– Чего это ради? – спросил Эдди, и ему подурнело от мысли, куда девалось столько времени и насколько мало ему уже осталось. – А кроме того, – сказал он, – когда я вас в последний раз послушался, что-то не припоминаю, чтобы все получилось как-то особо хорошо. – За много лет он так привык разговаривать с желтым котом, что вовсе не счел странным беседовать с трупом.
– Что ты вообще мелешь, Эдвард? – ответила мисс Викс. – Это Мэри не сложила бумагу так, как я велела, а не ты. Давай быстрей, пожалуйста! – добавила она, и на ее губах запузырилась слюна. – Чего тянешь?
В какой-то миг пошел дождь – долгие струны с неба цвета жести, и куски его отламывались и падали на крышу морга, и громоздились там, как ломти времени под напольными часами в прихожей у родителей Эдди.
У Эдди так кружилась голова, что он толком не понимал, что делает. Он вытащил нож из обувной коробки. Отрезал у мисс Викс руки и ноги, вырезал у нее кишки и уже отрезал ей голову, когда с недоеденного бутерброда донесся тоненький голосок.
– Эдди, – произнес он. – Не слушай ее. Это ловушка.
Эдди опустил голову и увидел муравья, который выбирался из двух ломтей хлеба, – того же муравьишку, которого столько лет назад спас от голода. Эдди, надо сделать вот что, велел муравей: взяться за лапку, что он ему дал тогда – помнишь? Эдди положил ее в обувную коробку. Взявшись за лапку, продолжал муравей, Эдди сам станет муравьем – таким маленьким, что никто его не заметит, не разглядит даже под лупой. И точно: едва Эдди взял лапку, как оказался на бутерброде, рядом – другой муравей, огромный, как слон, и великолепное брюшко его все блестит, как лакированная кожа.
– И что мы теперь будем делать? – спросил Эдди.
– Ждать – и смотреть – и слушать, – ответил муравей.
Когда в морг пришел патологоанатом и увидел части тела мисс Викс, разбросанные по всей плите, он не поверил своим глазам.
– Ох, Эдди, – вздохнул он. – Как же ты мог так со мной поступить?
Ясно, что без полиции не обойтись. Но никто и глазом не успел моргнуть, как Плоть Бездуши мчал к месту преступления на своем серебристо-сером автомобиле.
– Вы же здесь ничего не трогали? – сказал он патологоанатому. – Мы снимем пальчики, – добавил он, схватив рисунок Эдди, но даже не озаботившись надеть латексные перчатки. – А вы можете идти домой, – сказал он патологоанатому. Но едва тот вышел, Плоть Бездуши разорвал рисунок в клочки. – Меня им нипочем не сцапать, – сказал он. – Люди по большей части глупы и сентиментальны, а о единственном существе, которое не таково, я позаботился много лет назад. – Разумеется, мисс Викс знала, что говорит он о Мэри. О драгоценненькой Мэри, кисло подумала о ней мисс Викс.
Люди никогда не сумеют его убить, хотел сказать кудесник дальше, потому что для этого придется выследить его душу, а она спрятана где-то в черном яйце посреди поместья Пула. Черное яйцо в черном зобу в черном сердце в черной утробе. Кому-то понадобятся особые инструменты – несколько частей тела, добавил кудесник, как показалось мисс Викс – довольно издевательски. Без них им нипочем не совершить всех превращений, потребных для того, чтобы вскрыть живот кота, сожравшего пса, сожравшего ворону, и найти яйцо, из коего выпорхнет его душа, когда расколешь скорлупу.
– Трали-вали-кошки-жрали, – сказал Плоть Бездуши. – Обычные песни и пляски. Ничего подобного не произойдет.
Мисс Викс пошевелила ртом, будто хотела что-то сказать. Но ничего поначалу не вытекло, кроме журчанья воды из крана, а затем кулаки у нее сжались, и вода потекла громче, она бурлила, и ревела, и грохотала, как камни, которые несет с собой потоп.
Мне кажется, труднее возвращаться туда, где прожил все свое детство, чем из человека превращаться в муравья и обратно. Эдди то и дело поглядывал на свои человечьи руки и ноги и не понимал, куда подевались те шесть изящных отростков, которые он уже начал предпочитать своим четырем конечностям: прозрачных, как янтарь, и с нежными перышками.
Улочка, на которой он раньше играл в бейсбол, по обеим сторонам была запружена припаркованными машинами, отчего играть во что-либо на ней – даже если бы он смог – стало решительно невозможно, а платаны, разросшиеся до того, что в их кронах пришлось рубить огромные дыры для телефонных и электрических проводов, в конечном итоге спилили совсем. Дом родителей Мэри и те, что его окружали, превратили в кондоминиумы – теперь уже и не понять, где заканчивался один и начинался другой. А дом Эдди выглядел примерно как и раньше – вот только покатый газон перед ним, над которым всегда так прилежно трудился папа, весь зарос, трава на нем вся пожухла или жухла, ее задавило одуванчиками; а вместо пышного плюща в горшке, который мама держала в эркере, стоял отвратительный позолоченный торшер в форме голой женщины.
Эдди состарился. Те волосы, что еще оставались у него на голове, побелели, зубы стали вставными, а дерзанья юности почти забылись: все портреты, что он так давно писал, с немалым трудом можно было отыскать лишь в частных коллекциях, но считались они стилистически вычурными. Большой желтый кот умер, а также – патологоанатом: прах кота хранился в пластиковом пакете у Эдди в обувной коробке, а патологоанатома – на кладбище, куда Эдди иногда захаживал, пока не уехал из большого города. Поместье Пула продали застройщику, и тот возвел на нем курорт для пенсионеров – «Деревню Пула»: в ней размещался и дом престарелых, в котором последние годы своей жизни обитал папа Эдди. Но и он уже теперь умер.
Идя по аккуратным кирпичным дорожкам «Деревни Пула», Эдди почти и не мог припомнить, зачем именно он сюда вернулся. День стоял мягкий, воздух был сладок, но уже попахивал осенью, горелой листвой, а в синем небе Эдди заметил крохотную колеблющуюся букву «V» – то гуси клином летели на юг – и расслышал их далекий жалобный гогот. Мэри вечно смеялась над ним: в конце лета ему всегда бывало грустно, – и глаза ее потешались над ним, хоть и с любовью. Он вспомнил, как, бывало, она сидела на крыльце с другой девчонкой – они увлеченно торговались за какую-нибудь карточку: с собачкой или лошадкой, или с тем, что они называли «сценой», – картиной художника-романтика, на которой изображался мир, где некогда существовали такие красивые места, как поместье Пула. Мэри склонялась над сигарной коробкой, сутулилась, но Эдди понимал, что при этом ее больше интересует он сам, а не что-либо иное. Никто и ничто другое в его жизни не дарило ему столько своего внимания.
Вот по дорожке к нему приблизилась молодая санитарка – она толкала перед собой старуху в инвалидной коляске. Девушка немного напоминала ему учительницу, которая у них была в младших классах, – мисс Викс: такие же красные губы и ногти, так же по-птичьи склоняла набок голову, когда разговаривала, да и звали ее, что поразительно, Вики. А старуха была просто старухой: в темных очках с боковыми щитками, такие носят после удаления катаракты, и с серебряными волосами, закрученными в узел на затылке.
– Вы на обед идете? – спросила у Эдди старуха. – Сегодня пятница, – добавила она, хлопая ладонями с распухшими суставами. – Рыба-меч!
Эдди собирался было ответить, что никуда он не идет, ибо хоть в «Деревне Пула», конечно, и мило, он тут пока что не местный. Но в тот же миг его наполнило ощущение, что он забыл нечто важное – что-то он должен был свершить, специально сюда приехав. Ему казалось – он помнит что-то про некоего кудесника, но тот был явно из сказки, которую Эдди слышал в детстве. Что-то про кого-то в диадеме из звезд-липучек… какая-то девочка, и она приклеила эти звезды на лоб.
Втроем – Эдди, Вики и старуха – они медленно двигались по аллее, обсаженной тенистыми деревьями, и листва шевелила тени у них на лицах. Эдди вдруг продрог: ему внезапно вспомнилось, что означали эти звезды-липучки – гораздо важнее того факта, что одна девчонка чем-то отличалась от других. Что-то с нею произошло – что-то нехорошее.
Вслед за Вики и старухой он вошел в здание.
– Что хотите со мной делайте, – рассмеявшись, сказала старуха Вики, – только вон туда меня не толкайте. – Она показывала в синий коридор, уводивший к богадельне третьего уровня; вернуться из этого коридора можно было лишь покойником.
В конце концов, они добрались до столовой. В ней было полно стариков – по четверо или по шестеро они сидели за столами, накрытыми белыми скатертями. Приятная столовая – почти как ресторан, композиции из искусственных цветов, официантки в фартучках… только все они умели делать искусственное дыхание. Эдди поставил свою обувную коробку на стол. Перед ним была тарелка с куском рыбы, кучкой гороха и горкой риса, но есть ему не хотелось.
– Что у вас там? – спросил симпатичный молодой человек, подошедший их обслужить.
– Говорите громче, – сказала Вики. – Иначе он вас не услышит.
Старуха дотянулась через весь стол и накрыла руку Эдди своею, а тот ощутил, как по всему его телу пробежала дрожь – его собственная или передалась от нее, сказать он не смог бы.
А также он не смог определить, где он, – но считал, что видит небо, как серый ватин, а сразу под ним кружат черные крапинки – то птицы деловито ищут, из чего бы им выстроить себе гнезда. Пахло гусиной травой – немного похоже на кошачью мочу, – ну и вот, конечно, сам его желтый кот, большой и лоснящийся, каким был раньше, когда Эдди его впервые повстречал, скребется в пыли. Руки Эдди тряслись так, что не удавалось открыть обувную коробку.
– Поглядим, выйдет ли у него, – сказал симпатичный молодой человек Вики и поставил на стол супницу с бульоном.
– Давайте я помогу, – предложила та, поддерживая Эдди, который так сполз на своем стуле, что почти не доставал до стола. – Я разобью туда яйцо, чтоб еда была поплотней, – объяснила она. Сунула руку в обувную коробку, взяла из нее кривой ножик и треснула им по яйцу – скорлупа распалась на две половинки, а белок с желтком плюхнулись Эдди в бульон.
В столовой стало очень тихо. По стенам топотали тени, омывали Эдди, как дождь.
Старуха подалась к нему.
– Ой, – сказала она. – Похоже, он обмочился.
И сняла очки, чтобы присмотреться получше.
На ней было длинное одеянье из тяжелой и переливчатой ткани, вроде атласа, который давно уже не делают, и оно оттеняло кожу – в свою диету она включала ровно столько животного жира, чтобы кожа оставалась прочной и сливочной, увлажнялась только так, чтобы не тускнела.
– Должна вам кое-что сказать, мистер, – обратилась она к Эдди, глядя на него сквозь вилку, – глаза ее вовсе не были мутными или тусклыми, но живыми и темными, их зажигал огонь ее духа, и на него, как на солнце, невозможно было смотреть прямо, но следовало цедить его сквозь стекловидный гумор ее материального тела. Эдди вспомнил, как эти глаза наблюдали за ним, – и при этом уловил стрекот сверчков, а его он не слышал уже очень долго, и с ним – голос мамы, которая звала его домой, и папу, который насвистывал, регулируя поливалку, и увидел ленивую дугу воды над свежепостриженным газоном, и перед ним стояла Мэри – в клетчатых шортах и белой футболке, на одной ноге, как цапля.
– Да вы как призрака увидали, – произнес симпатичный молодой человек. И больше ничего Эдди не услышал – душа его отлетела от его плоти.
* * *
У моей истории два источника. Первый – итальянская сказка «Согро-senza-l'anima». Меня в ней привлекла одержимость физической плотью, а также изощренный и жуткий набор правил, согласно которым надо было выслеживать душу, и некоторые детали сюжета этой сказки я присвоила. Второй источник не так конкретен – он проистекает из роли времени в сказках Ханса Кристиана Андерсена, где время покоряет все, включая волшебство. В его сказках волшебно прежде всего само время, оно эластично и странно – даже со сверхъестественной помощью избежать его невозможно. Мне хотелось написать историю, в которой бы отражалось такое состояние, и я подумала, что «Плоть Бездуши» станет для нее хорошим вместилищем.
– К. Д.
Перевод с английского Максима Немцова
Келли Уэллз
ДЕВИЦА, ВОЛК, КАРГА
Италия. «История бабушки»
Не однажды на свете жила-была пока-еще-не-старуха, у которой имелся каравай хлеба, и все время она его держала в руках, а это неудобно – чтоб каравай в руках все время, подметать же нужно, шить, чихать там, – поэтому она говорит дочке – той, у кого щеки отвратительного цвета свежепущенной юшки:
– С такой-то рожей ты все равно ни к чему больше не годна, так хоть хлеб у меня возьми, все не мне держать! – И еще сказала эта вскорости-уже-совсем-старуха, мол, знает одного недужного волка, которому только подавай черствую корку от таких вот девиц: – Да только берегись, – наставляла далее девицу мамаша, – ибо в лесах полно первобытных баб с рожами, что как дно речное, и они-то как раз ждут не дождутся, только б тягость каравая у себя в руках-крюках еще разок почуять. – И только она каравай девице передала, лицо у нее тут же враз потемнело, и она рявкнула: – А ну пшла!
Девица стремглав помчалась прочь с караваем подмышкой и на распутье, где все выбирают не ту дорогу, увидела стремную старуху с рожей, как невзошедший пирог, и та девице взвыла:
– Не туда прешь, голубушка!
– Но я ж еще не выбрала пути! – рекла в ответ девица с возмутительными щеками.
– Да не все ль едино, – бормотнула старуха, и рожа ее на миг стала похожа на потрепанную карту, что все равно ни к чему хорошему не ведет.
Девица осмотрела внимательно рога распутья и распознала: в одну сторону дорога ведет, усыпанная ложками, а в другую – устланная кровяной колбасой. Девица наша всю жизнь предпочитала ложки колбасе и потому уверенно зашагала туда. Свет, что иголками юлил сквозь кроны лесной чащобы, бил в опрокинутые брюшки ложек, щепился во все стороны и покалывал на ходу кожу девице. Она было попробовала от света отмахнуться – тот слишком уж назойливо лазал ей по рукам и вверх по шее липкими жучиными лапками. Хотя свет, прозорливый и в душе трусоватый, и близко не подходил к этим ее щекам, красным, что твои карбункулы.
Карга же, зная, чего от нее ожидают, закаркала. Быстренько скользнула и заковыляла по колбасе, кляня себя за то, что забыла прихватить кувшин пива. Да и плевать, совсем скоро она будет у домика недужного волка, а там уж, будьте покойны, живот себе набьет.
Придя к домику, хитроумная перечница проникла внутрь и покачала головой при виде обитателя: он уже полумертвый там лежал, шкуры, молью поеденной, что у дикаря-модника, даже на боа не хватит. Выплюнула она недоеденный ком колбасы к изножью его кровати. Волк при этом харчке лишь слабо дрыгнулся.
– Ну, выбора у меня, видать, нету – только взять тебя и сожрать, – сказала старуха.
– Видимо, нету, – согласился волк, которому шестое чувство подсказывало: панацея в виде хлеба вовремя к нему доехать не успеет. Ничто волка не спасет – ни на этом свете, ни каком другом. Расстегнул он молнию на шкуре своей и повлекся исправно старухе в пасть, а та, сочтя его несколько с душком, лишь кости на кровать сплюнула.
Из брюха старухиного глухой волчий голос донесся:
«Приимите, ядите, – рек он, – сие есть тело мое, за вас ломимое». [3]3
Кор. 11:24.
[Закрыть]
«Сколько драмы, бейцы небесные», – подумала старуха, двинула себя кулаком в пузо и рыгнула. Как поешь до заката, так вечно еда по тебе же и рикошетит.
Принялась ancienne noblesse [4]4
Зд.: древняя дворянка (фр.).
[Закрыть]разоблачаться: ботинки с открытым носком и на шнуровке, подвязки, утягивающие чулки, пыльник с маргаритками, трикотажный жакетик-болеро, трепаная шляпка.
У очага там лежал палевый котик – он развернулся, сел и сказал:
– Бабулины загогулины ого-го, чики-пыки! – и свистнул, как моряк, только сошедший на берег.
Зрелой пожилой даме, чья сестра имела слабость к приблудным тварям любой породы, поперек горла уже стояли такие наглые подколки, и она пнула котейку через всю комнату. После чего влезла в волчью шкуру – чуть больше, чем чуть-чуть в обтяг, – и скользнула в постель. А там приняла изнуренную позу и вызвала у себя на физии уместную бледность, что объявляла бы граду и миру о том, что владелица ее уж на грани небытия, а посему долженствует подвергать ее бесперебойному притоку жалости, хлеба и нежности чад невинных; ну и едва она обустроилась, в двери постучалась Малютка Краснощечка.
– Позвольте мне, – произнес охромевший кошак, коему не терпелось уже слинять туда, где не водятся раздражительные старые кошелки, печально известные сборщицы ему подобных, и выскользнул за дверь, пронырливый, что масло на сковородке.
И вот девица наша стоит, отягощенная ложками, что собрала по дороге, и караваем, что крошится по краям и ждет не дождется, когда же окажется в лапах у старозалежной ведьмы, уткнется ей подмышку.
– Здравствуй, нездоровый волчок, – сказала наш маковый цветик и сложила хлеб и ложки на пол.
«Душа моя скорбит смертельно», [5]5
Мф. 26:38.
[Закрыть]– жалостливо взвыл волк в старухе, и та хрипло кашлянула и хлопнула себя по грудине, а девица спросила:
– Что это было? – и старуха ей ответила:
– У меня от простуды все рыло забилось, – и снова закашлялась.
– А у меня хлеб есть, – сказала девица, нахально заалев, аки разверстая рана, – тот хлеб, что никогда прежде не покидал рук моей матушки до сего часа, и этот хлеб может вас спасти.
«Поражу пастыря, и рассеются овцы», [6]6
Мк. 14:27.
[Закрыть]– произнес волк, и старуха со всего маху ткнула себя кулаком в чрево, и желудок ее испустил немощный ропот.
Наша редисочка знала, волк и овцы на ножах, но отары на много миль окрест днем с огнем не сыскать, а потому с жалостью улыбнулась волку и подумала, что некоторые бессчастные твари самим инстинктом своим обречены, они просто беспомощны, и достижимые цели являются лишь в галлюцинациях им, рабам своих несбыточных диет. Она подобрала с пола две ложки и принялась выстукивать ими у себя на коленке песенку, отчего ноги ее сами собой пустились в пляс.
Старуха откинула покрывало и в более полной мере предъявила волчий свой прикид.
– Ну и сиськи у тебя, однако! – воскликнула девица со щеками, пламеневшими, что расплавленные уголья. Ложки она выронила, и те, лязгнув литаврами, приземлились на всю кучу.
«Какая жалость, когда девица вся в румянец идет», – подумала старуха и умом прицокнула.
Она поправила на себе вымя, кое, будучи взращено в глуши, где не ведомо цивилизующее воздействие бюстгальтеров, уже несколько страдало от клаустрофобии, а потому стремилось вырваться из удушливой хватки волчьей шкуры. Старуха загнала дойки в стойло, и они заржали.
– Это чтоб качественней вскормить тебя, голубушка! – ответила она и подумала при этом:
«Жалкая ты клубничина, кою я некогда могла бы спасти, если б мамаша твоя, гр-р-р, не выхватила каравай из моих усохших перстов». Всегда полезно иметь в виду, что за разбазаривание плодородия неизменно взимается базарная мзда.
– Ой, волчок, какие у тебя синие волосы! – сказала девица. Старуха лишь накануне побывала в салоне красоты, где предпочла ополаскиватель цвета ирисов. Сквозь волчьи уши выбились клочья ее прически, и старуха попробовала заправить их обратно под шкуру.
«Вот, приблизился предающий меня», [7]7
Мф. 26:46.
[Закрыть]– провякал старухин живот. Ей с некоторым трудом удавалось справляться с неукротимой анатомией, и она возложила одну длань на свою сложную промежность, а другую – на отороченный мехом бюст, и хорошенько все встряхнула и одновременно подбросила. «Гафф», – отозвался желудок.
– А какие у тебя противопоставленные большие пальцы, волчок! – проблеяла девица, уже начавшая опасаться, что это синее и сисястое существо – вовсе не то, чем хочет казаться, женственный такой волк, неясно пахнет чем-то медицинским и распространяет вокруг себя аромат витаминов, крови и прелых роз. И больших пальцев – от него так и смердело большими пальцами!
– Ой, волк! – вскричала девица. – Косточки, твои косточки! – Она показала на кучу. – Как же тебе удается перетаскивать тело свое с гор в долы без них? Как ты можешь должным образом наводить ужас на тварей лесных, коли у тебя лишь драная шкура да пудинг из мяса? Неужто они тебя и такого боятся? – Кости – непременный ингредиент как телодвижения, так и бандитства, девица это отлично знала.
Теперь и старуха заметила, что кости она оставила на самом видном месте, на кровати, – остеологическая промашка вышла, – а потому взяла волчьи бедренные кости в обе руки и побарабанила ими по изголовью.
– Я их с собой ношу, – ответила она. – Не так колются. Ну и, э-э, они, гм, гораздо перкуссивнее, если внутри у меня не бултыхаются! – Старуха прекратила грохот – она заметила, как трещит по швам даже сознательная наивность этой розовощекой бакланихи, столь необходимая при травле баек и завлечении малых детей в капканы.
Девица нагнулась за караваем – в расчете, что он подстегнет естественную волче-собачью витальность зверя, – и тут заметила краем глаза старухину одежду под кроватью. Она вспомнила, о чем предостерегала ее матушка, и с облегчением вздохнула от мысли, что теперь в лесах одной такой старухой меньше, а стало быть – и меньше волнений.
Нацепила она старухину сорочку, старухину шаль и старухину шляпку и затопала по домику в старухиных башмаках, притворяясь, будто бранит незримых детишек и отирает воображаемый свой второй подбородок расшитым платочком, который держала заткнутым за браслетку наручных часов, после чего взяла-таки каравай и залезла в постель к волку, который, казалось ей, тяжко страдал от женственности, худшего из всех мыслимых заболеваний – такого недуга, что и она, весьма вероятно, подцепит со временем; волк же быстро, как ящерка языком слизнула, мигом, как барсук в досаде, проглотил ее целиком, словно мясо из устрицы. Насытилась старуха от пуза – девицей-то с хлебом отужинав. А та проелозила вниз по волчьей глотке, прижимая к груди каравай, – и на пути в волчий желудок встретилась с другой глоткой и распознала в ней отнюдь не усохшее хлебало потасканной ягодки, видавшей лучшие дни. Только теперь поняла она, что ее обштопали, и улеглась калачиком в бескостном брюхе истинного волка, словно бы дожидаясь рождения, – то ли боевой топор лесного эльфа, то ли дворняга чахоточная, фиг поймешь! Слышала она, как старуха пальцы себе облизывает, – и тут вытянулась во весь рост в теле волка и давай старуху в почки тыкать.
– Эгей, а ну-ка хватит! – взвыла та. – Кому ж по душе такой борзый ужин!
И вот тут, пунктуальный, как нищета, ароматный, как приход криворукой отваги, у дверей домика возник охотник. Бросил он один взгляд на раздувшегося от переедания волка, быстро сложил в уме дважды два (это у нас дюже сообразительный охотник) и прикинул, что все заинтересованные в спасении стороны в данный момент перевариваются. А послала его сюда матушка нашей юной помидорки – затребовать обратно каравай хлеба, без которого, решила она, прожить ей ну никак не возможно. Дабы возбудить в себе потребную для такого дела ретивость, охотник поднес к губам мех с вином, прежде перекинутый через плечо, и выжал себе в утробу струю портвейна. «Пейте из нее все, ибо сие есть кровь моя», [8]8
Мф. 26:27–28.
[Закрыть]– раздался полупрозрачный голос, словно бы придушенный подушкой.
– Это еще что такое? – спросил охотник. Голос повыше произнес: «Батюшки-светы, ну у вас тут и желчный пузырь!» – а другой голос – яснее, однако нарочито хриплый, явно чтобы замаскироваться, ответил: «Это чтоб лучше язвить тебя, куколка!» И старуха, обернутая волчьими свивальниками, крайне музыкально рыгнула, а девица у нее в нутре тут же признала мелодию сих духовых спазмов и влилась в аккорд, ахнув: «Бабуля!» Ибо свою бабушку по материнской линии не видела она много лет – с тех самых пор, как бабуля и матушка ее вдрызг разругались по поводу того, как лучше ухаживать за караваем. Девица наша вспомнила, какой вкусный волчий суп варила, бывало, ей бабуля, и в ее собственных кишках с приязнью заурчало.
А охотник, столь легко сбиваемый со следа, стоит добыче начать изливать душу, поспешно сунул крепкий свой кулак в пасть волку и извлек оттуда… весьма потрепанную девицу! Чьи щеки до того пугающе цвели, что он подумал, не лучше ли оставить ее превратностям волчих внутренностей, но она держала в руках каравай хлеба, и он выронил девицу на пол. Затем, умело и скучая, как хирург, в тысячный раз вырезающий аппендицит, он тщательно вырвал из волчьей пасти подрагивающий мясной холодец и решил, что старуху с ее длинным носом и здоровенными ушами спасти уже не представится возможным, посему плюхнул ком пакости на пол, а налипшую на руку слизь брезгливо вытер о гамбезон; но тут сквозь шерсть продрались большие пальцы ног – мозолистые, с грубыми ногтями и опухолями натоптышей, как будто внутри спал кто-то ногастый на размер больше, – и охотник вновь сунул руку внутрь с презрительной точностью невезучего фокусника, полагающего, что ему суждено нечто пограндиознее нескончаемого извлечения кроликов из цилиндров, и едва не содрал шкуру с… очень пожилой женщины, та-дамм! Не, ну вы прикиньте. Обветшалый волчий экстерьер, как он видел – много чего повидавший в последнее время, – лежал мятой горкой у ног старушки, как выкинутый на помойку протертый плащ, который уже не залатать. От всей этой матрешкиной зоологии у охотника закружилась голова, и он рухнул на стул. И тут мешанина плоти вползла на кровать, окутала собою кости, затем влезла в шкуру и вновь укрылась одеялом, а там испустила последний вздох и обмякла от окончательного помертвения. Девица с лицом, что как ржавая сковородка, прижала к себе каравай, а при виде охотника от киля до клотика покраснела пуще конца света; охотник же глянул на девицу и подумал: «Большевичка», – после чего решил, что срывать цвет с такой пламенеющей наглорожей розы как-то негоже, хоть с караваем она, хоть без, поэтому сунул он мех себе подмышку, качнул локтем и еще разок хорошенько хлебнул вина. А что же голая старая карга? Она улыбнулась парочке и склонила главу пред волком, этим пророком в парше, только что живым у нее внутри. А потом он опять ожил, репатриировался в отечество собственной недужной шкуры. И опять вернется, он таков, это уж как пить дать.
Старая-старая старуха, теперь гораздо старше, нежели по прибытии, просто мамонтово старше, чем когда с неохотой вручила дочери тот каравай хлеба, взяла в пальцы сосиску и как бы затянулась ею, а потом глянула на себя в блестящий горб столовой ложки вдовствующей особы – и залюбовалась собой, этим сданным в утиль бельмом на глазу.
* * *
Вот о чем я задумалась в какой-то момент, пока переписывала и корежила «Красную Шапочку»: мне нравится, если персонаж одновременно может быть плоским и сложным, когда отбрасываешь привязанность к привычным понятиям о психологии характера и позволяешь персонажам стать просто вместилищами идей. Если персонаж расплющить, читателю не придется тревожно вынюхивать мотивы, а у вас остается место для богатства иных толкований и подтекстов. Как Кейт Бернхаймер говорит в очерке «Сказка – форма, форма – сказка», который вызвал к жизни и эти мысли, и эту историю, подобная умышленная плоскость персонажа «позволяет достичь глубины читательской реакции», и если у вас в экзегетическую привычку вошло толковать психологию, эдак на кушетку можно уложить всю историю.
Утверждение очевидного: если работаете с языком, изображением становится все, буква символизирует звук, слово – предмет или понятие, – и когда я писала «Девицу, волка, каргу», мне нравилось (само собой, неоригинально) в попытках рассказать историю признать и поэксплуатировать отстраненность, а также, быть может, и некоторым образом раз-рассказать историю, но повествование мне нравится, и мне хотелось, чтобы там всякое происходило, а стало быть, история эта не должна была стать неким металитературным разоблачением; иными словами, мне было неинтересно привлекать внимание к уловкам для того, чтобы развеять грезу, которой является литература, – скорее, я хотела создать иную разновидность ослепительно высвеченной, полувразумительной грезы. Мне кажется, форма сказки освобождает тем, что позволяет и писателю, и читателю не забывать: все, что в литературе мы считаем «реальностью», – лишь наша совместная галлюцинация, хоть и соблазнительная, и она в то же время сама приманчиво поглядывает по сторонам.
– К. У.
Перевод с английского Максима Немцова