Текст книги "Папа сожрал меня, мать извела меня. Сказки на новый лад"
Автор книги: Нил Гейман
Соавторы: Джон Апдайк,Джойс Кэрол Оутс,Келли Линк,Кейт Бернхаймер,Кэтрин Дэйвис,Хироми Ито,Стейси Рихтер,Сабрина Марк,Ким Аддоницио,Джим Шепард
Жанры:
Сказочная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
Матушка была права, отец закопал меня в песок, он же, откопав, отправил на плоту в море, он же требовал, чтобы я толкла рис и просо, копала землю, черпала воду, он же, подвесив за ноги, поджаривал меня на костре из рогоза. Тело мое все изранено, тело мое все изранено, кожа моя обожжена, на ладонях моих мозоли от гальки, что я собирала, мозоли полопались и кровят, я изрезала все пальцы, пока колола камни, несколько пальцев так и болтаются, держась лишь на лоскутках кожи. Видно, и правда нет нигде того, кого принято называть отцом.
Быть поджаренной на костре, быть избитой, быть убитой, быть изнасилованной – для меня все едино, но тот, кого называют отцом, верил, что я радуюсь, когда он насилует меня. И сознаю, как сильно ошибался он, а все продолжает казаться, что я была дорога ему, дорога ему, дорога ему, мне все продолжает казаться, что когда он поджаривал меня на костре из рогоза, когда требовал невозможного, когда гнался за мной с лицом беса, когда насиловал меня, он поступал так из любви ко мне, и, хотя по его вине я прошла через тяготы и страдания, каждый раз я забывала об этом, верила, что им движет любовь.
«Вот что имеют в виду, когда говорят, расставаться с близкими – что рубить живое дерево», – говорит моя мать, заливаясь слезами. «Рожденное в муках дитя, что вскормила я грудным молоком, чью испачканную попку вылизывала языком, дитя, что прижимала к груди, не находя себе места от беспокойства, когда оно плакало, на чье спящее личико могла я без устали любоваться дни напролет, – говорит моя матушка, доставая свою увядшую грудь, – вот что имеют в виду, когда говорят, расставаться с близкими – что рубить живое дерево, это уже случилось однажды, когда закопали тебя в песок, и вот снова рубят, а вместо древесного сока сочится из того дерева кровь».
«Не говори так, матушка! Я отрежу и оставлю тебе мизинец со своей правой руки, и не важно, сколько лет пройдет, прежде чем я вернусь, только лизни его и ты никогда не будешь голодна, тебе больше не надо будет гонять воробьев, пожалуйста, живи без забот до самой старости и жди меня». «Тебе будет больно, если ты отрежешь себе мизинец», – произносит она, в первый раз я вижу на ее лице улыбку. «Матушка, это совсем не больно, только кровь пойдет, а кровь пойдет, так только покапает, а как закапает, так и перестанет».
Вот она я, одетая в черную одежду, темно-синие портянки и хлопковые таби, отправляюсь на поиски своего отца. Повидала много я отцов на своем пути, с бородами и без них, из их пор пахло отцом, я видела отцов с заложенными носами и отцов, у которых нос был не заложен, я встретила лысых отцов и не лысых, встретила худых – кожа да кости – отцов, и отцов, у которых жир колыхался, встретила отцов, покрытых веснушками, и тех, чьи тела были покрыты волосами, отцов с маленькими руками и с большими руками, отцов со скрюченными пальцами и не со скрюченными, встретила отцов с кожными болезнями и без них, у одного отца тело было влажным и гноилось, другой сидел под деревом сакуры, и все его тело было окрашено в ярко-красный и голубой цвета, у одного отца, что сидел пред хризантемой, тело было окрашено в золотой и серебряный цвета, встретила я и отца такого маленького роста, что могла бы раздавить его ногой, и отца с волосами до пояса, отец тот не переставая расчесывал их гребнем, встретила отца, у которого из подмышек пахло потом, я подлезла ему под подмышки и глубоко, глубоко, глубоко втянула воздух, уж и не припомню, где я повстречала того отца.
Я Андзюхимэко
Я – Андзюхимэко. Андзюхимэко, над которой надругался отец. Я – бедная Андзюхимэко, которую отец пытался убить, бедная Андзюхимэко, над которой надругался и пытался убить, а теперь еще и бросил отец. Я – бедная, бедная, бедная Андзюхимэко, однажды умершая. Я та самая Андзюхимэко. Я пытаюсь убежать, но отец, принимая разные обличил, старается убить меня, жизнь моя – череда невзгод.
Жизнь моя – череда невзгод. Сколько же раз, сколько же раз, сколько же раз я гадала, выживу или нет, когда я думала, что на этот раз мне не выжить, поднимала я ладони к небу и пристально рассматривала их, пристально рассматривала, пристально рассматривала ладони, вознесенные к небу ладони выглядели прозрачными, и каждый раз я думала, что мне конец, ладони выглядели прозрачными, и мне казалось, что я вижу свои косточки и кровяные сосуды, кровь, по ним текущую, и даже свою судьбу, судьбу той, кому суждено умереть. Жизнь моя – череда невзгод.
Жизнь моя с рождения – череда невзгод.
Я – Андзюхимэко. Я та самая Андзюхимэко, что умерла, не сумев выжить. Я, та Андзюхимэко, что умерла, решила, что должна еще раз вернуть к жизни Андзюхимэко и, возродив ее, отвести в Тэннодзи. Если я отведу ее в Тэннодзи, то и я, Андзюхимэко, что умерла, смогу возродиться. Отведу-ка я сама себя в Тэннодзи, отлично придумано, только вот не знаю я, что такое этот Тэннодзи, и где он находится, дитя может помочь мне в этом, нужно сходить и спросить у него, дитя-то уж точно знает, что такое этот Тэннодзи и где находится, стоит мне с ним встретиться, я узнаю, узнаю все о Тэннодзи, эта мысль не дает мне покоя, мысль об этом не дает мне покоя, я не знаю, единственный ли эти способ спросить у него, мысль о том, чтобы спросить у дитя, не дает мне покоя, я только и думаю о том, что, возможно, мне уже никогда не повстречаться с ним.
Однажды дитя само обратилось ко мне.
«Почему-то я тоже нет-нет, да и думаю о тебе. Уверен, что Тэннодзи – название места, и я точно знаю дорогу, ведущую туда, я думаю, как было бы прекрасно, если бы я мог отвести тебя в Тэннодзи, но я болен, ты больна, я болен не меньше тебя, ты больна не меньше меня, удивительно, неужели мы взывали друг к другу оттого, что мы оба больны? Мы жили среди других людей, я, давным-давно забыв о тебе, а ты обо мне, и все же я услышал тебя. Сколько же десятилетий прошло с тех пор, как мы разговаривали с тобой? Когда мы виделись последний раз, ты была еще совсем малым, малым, малым дитем, я тоже был дитем, малым, малым, малым дитем, разве не показывали мы друг другу наши нагие тела, спрятавшись от взрослых, разве вместе не справляли малую нужду, разве не собирали плоды деревьев и не ели их, разве не замачивали эти плоды и пойманных насекомых в моче, я точно знаю дорогу, ведущую в Тэннодзи, но я болен, и у меня нет сил туда идти.
Когда я думаю о тебе, тут же вспоминаю себя в ту пору, я помню себя дитем, почти младенцем, тогда я много, как никогда, размышлял, размышлял о том, что видел, размышлял о траве и деревьях, о ветре и облаках, и в тех мыслях обязательно была ты, однажды я взял печенье и осознал понятие небытия, я попытался рассказать об этом матери, но она не поняла, и тогда я рассказал тебе, ты была малым, малым, малым дитем, ты была одета в красное, ты всегда была рядом, ты была одета в красное, я рассказал тебе, сам еще дитя, почти младенец, рассказал своим детским, младенческим языком, тебе, дитю, почти младенцу, о понятии небытия, которое я осознал, и думаю, что ты поняла, но сейчас я ничего не могу для тебя сделать, у меня нет сил идти.
В ту пору многие звуки не давались тебе, и когда ты говорила, речь твоя была невнятной, интересно, когда ты была малым, малым, малым дитем, был ли голос у тебя таким же приятным, как сейчас? Сейчас твой голос очень приятный».
Его голос, что доносится издалека, звучит как голос пожилого, пожилого, пожилого мужчины, голос доносится издалека и исчезает.
Я в растерянности, не знаю, как мне быть, и тут появляется горная ведьма Ямамба и говорит: «Есть у меня последняя просьба: отнеси меня в горы. Есть у меня последняя просьба: хотелось бы мне утолить свою похоть». «Да что ты такое говоришь? Ты еще смеешь просить? Ты только и делала, что пожирала людей!» Захихикала Ямамба: «И что? Разве ты не возрождалась каждый раз, сколько бы я тебя не съедала? Я же пыталась тебя возродить, я пожирала тебя с намерением возродить, ведь если оставить нетронутым пупок или клитор, как бы тщательно я тебя ни пережевывала, сколько бы ни поджаривала до черноты, сколько бы ни перетирала в порошок, сколько бы ни толкла да ни мяла, ты все равно будешь оживать».
Ямамба твердит, что это ее последняя просьба, но так ли это, дело-то ведь не пустячное. «Что, если взвалю я тебя на спину и понесу в горы, а ты станешь грызть мне спину да тщательно пережевывать, станешь поджаривать меня до черноты, перетирать в порошок, толочь да мять, а в довершении проглотишь, и превращусь я в какашки, и испражнишься ты мной, а потом, когда я оживу, ты притворишься, что ты вся такая из себя замечательная и снова объявишься, чтобы обмануть меня?».
Засмеялась тогда Ямамба: «Так ведь ты возродишься, когда я испражнюсь тобой. Просто хочу я утолить похоть, утолить похоть, очень хочу, когда дорастешь до моих лет, поймешь. Кто на закорках отнесет тебя на гору?»
Взвалила я Ямамбу на спину и направилась в горы.
Было дело это непростым, такая уж она Ямамба, не сиделось ей тихо-спокойно у меня на закорках, и волосы-то она мне распускала, и волосы-то она мне вырывала, и какашки свои с мочой размазывала по моей спине, и сковыривала ногтями и поедала родинки – чего только ни вытворяла Ямамба, сидя у меня на закорках, но стоило мне остановиться и бросить на нее сердитый взгляд – смотри, брошу тебя здесь, – как всякий раз видела я просто маленькую, маленькую, маленькую обыкновенную старушку, и всякий раз она говорила: «Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, пожалей меня!» – и плакала, приговаривая жалостливым голосом: «Вот она грудь, что вскормила тебя», – и была та грудь такой увядшей, увядшей, увядшей.
Взобралась я на гору, и там Ямамба снова повстречалась с большим, большим, большим фаллосом, что заприметила прежде, и совершила соитие.
И сказала Ямамба: «А ты наблюдай за мной, слушай, как я подаю голос, смотри на мое лицо, потому что такая твоя обязанность, Андзюхимэко». «Что ж, буду смотреть», – ответила я. Громко крикнув: «Так и ты появилась на свет!» – стала Ямамба показывать мне себя, а потом резко качнула бедрами и родила черт-те что, и сказала: «Это, Андзюхимэко, превосходный дар небес, я дарю его тебе, забирай». Я так и поступила, но так как было это черт-те что, даже имя ему я дать не могла. «Как же мне звать его?» – спросила я, и ответила Ямамба: «Называй его Хируко, ребенком-пиявкой».
Усадила я Хируко на спину и услышала голос: «Тэннодзи вон там», – бросила я взгляд на Ямамбу, но та в пылу страсти уже не обращала на меня внимания, и пока я наблюдала за Ямамбой, из нее один за другим выскользнули еще несколько черт-те что, и были они дети-пиявки, но гораздо бесформенней Хируко, что сидел у меня на спине. Ничего не сказала Ямамба, как мне быть с ними, а просто самозабвенно продолжала совокупляться.
Снова донеслось до меня: «Тэннодзи вон там».
«Хируко, Хируко, повтори еще разочек?» – попросила я, в ответ Хируко указал пальцем: «Вон туда», – указал пальцем, который даже и не палец-то вовсе, лишь его подобие.
Поинтересовался Хируко: «А зачем ты идешь в Тэннодзи?» – и я повторила то, о чем не стоило и спрашивать. «Я Андзюхимэко, над которой надругался отец, Андзюхимэко, над которой отец измывался снова и снова. Я та самая Андзюхимэко, над которой отец измывался снова и снова. Бедная, бедная, бедная Андзюхимэко», – каждое мое слово будто скользит по гладкой поверхности понимания, а может, просто впитывается в нее. И тут я понимаю, что дети-пиявки не могут говорить.
Быть того не может, что Хируко, который не может говорить, сказал: «Тэннодзи вон там», – и все же это был Хируко, кто сказал, где находится Тэннодзи, Хируко, кто спросил, зачем я иду в Тэннодзи, Хируко, что сидит у меня на закорках. Хируко и потом расспрашивал меня о разном, а я рассказывала ему о разном, но так как Хируко не может говорить, все произнесенные мною слова скользят по гладкой поверхности того, что я пытаюсь донести, а может, просто впитываются в нее. Этого не объяснишь, но желание Хируко расспросить о чем-то передается мне, и я отвечаю ему словами, хорошо это или плохо, но у меня ничего нет, кроме слов, я могу ответить только словами, у меня ничего нет, кроме слов, и пока я отвечаю, отвечаю, отвечаю ему словами, спиной чувствую, что постепенно утоляю желания Хируко, что сидит у меня на закорках.
* * *
В средневековой Японии зародилось популярное развлечение, известное под названием «сэккё-буси»: истории, которые излагают и поют под аккомпанемент музыкальных инструментов странствующие рассказчики. Самое знаменитое «сэккё-буси» – сказка «Управляющий Сансё» («Сансё дайю»), с которой западная аудитория может быть знакома в современном переложении романиста Огаи Мори или его экранизации 1954 года, поставленной знаменитым кинорежиссером Кэндзи Мидзогути. Самые ранние записанные варианты этой истории относятся к XVII веку: она – о брате и сестре, разлученных с родителями, а затем проданных в рабство подлыми торговцами. С божественным вмешательством бодхисатвы Дзизё сын в итоге сбегает из рабства и пускается через всю страну искать свою мать, а та ослепла и обнищала. К счастью, его слезы возвращают ей зрение. Однако для дочери тем временем все складывается не так благополучно – она остается в рабстве. Дочь жертвует собой, отказываясь сообщить, куда убежал ее брат, и в наказание хозяин отвратительно мучает ее, пока она не умирает.
Исследуя мир «сэккё-буси» и японского фольклора, Хироми Ито, автор той версии истории, что вошла в эту антологию, отыскала альтернативный ее вариант, записанный на северо-востоке Японии. В августе 1931 года антрополог Нагао Такэути зафиксировал рассказ об одержимости духом, который ему изложила медиум Суэ Сакураба. Текст ей достался от предшественников, она его выучила, однако при исполнении он выглядел как спонтанная речь того духа, что ею овладевал. Что интересно, эта альтернативная версия, записанная со слов шаманок, повествует главным образом о дочери – та не умирает, а тоже сбегает из рабства и рвется к свободе. Она и стала центральной фигурой той версии, что публикуется здесь.
В пересказе Ито – эдакой «феминистской» версии – добавляется побочная сюжетная линия, описывающая, каким сексуальным унижениями могла бы подвергнуться юная девушка, разлученная с родителями. (В оригинальном варианте сказки нет никаких недвусмысленных отсылок к сексуальному принуждению.) Более того, Ито добавляет эпизоды о том, как Андзюхимэко пытается отыскать Тэннодзи, храм в Осаке, известный тем, что в нем предоставлялось убежище бедным и больным.
Но, вероятно, самым важным оригинальным дополнением служит заключительная сцена с горной ведьмой-ямамбой. В большей части фольклора ямамба выступает своего рода нонконформистом – отвергает дом, работу и семью, чтобы жить в глуши и делать только то, что ей заблагорассудится. В прозаическом стихотворении Ито ямамба – голос мощного и освобождающего сексуального желанья, обычно сдерживаемого патриархальным обществом. В тех сценах, где она совокупляется с каменным столбом, Ито переосмысливает миф о сотворении, изложенный в полумифологической истории Японии VIII века, называемой «Кодзики» («Записи о деяниях древности»). Согласно «Кодзики», мужское божество Идзанаги и его партнерша Идзанами спускаются с небес на землю и воздвигают громадный столб. Обойдя его по кругу, эти двое впервые совершают совокупление, но оно им не удается, ибо женское божество Идзанами заговаривает передсвоим партнером-мужчиной, тем самым не подчиняясь «установленному» порядку вещей. Результатом их союза становится уродливое «Дитя-Пиявка», которое они отправляют плавать по морю. В переработке Ито ямамба крепко берет собственное сексуальное желание под контроль и неистово совокупляется с каменным столбом. Она не подчиняет его «установленному порядку вещей», а прославляет его так, чтобы оно принесло ей экстатическую, оргиастическую радость.
– Джеффри Энглз, переводчик сказки на английский. Пер. с англ. М. Н.
Перевод с японского Натальи Каркоцкой
Майкл Мехиа
КОЙОТ ВЕЗЕТ НАС ДОМОЙ
Мексика. «Сказки из Халиско» Хауарда Тру Уилера
Близняшки, упакованные под запасное колесо, рассказывают нам про небольшой квадратный jardinгде-то в своясях Халиско – с аккуратно подстриженными лаврами и чугунной эстрадой, где однажды стоял и чесал себе яйца Порфирио Диас. Где пердел Панчо Вилья. Где харкал Ласаро Карденас. Где ковырялся в зубах Бисенте Фокс. О том самом месте, где все ссал и ссал Субкоманданте Маркос – яйцастый черный чиуауа TiaХилы – и никак выссаться не мог, а потом полез сношать крошку Нативидад, у которой даже подгузника не было. Сбежался народ. Деток-гибридов последний раз-то перед самой войной видали – это еще Хуан-эль-Осо был, чью мамашу увез в Акапулько цирковой медведь из Леона.
Близняшки ждали на обочине, по их утверждению, смотрели, как окровавленного мученика мимо несут, и тут из кантины вышел наконец Койот. Серебряный скорпион у него на пряжке ремня щелкал клешнями, и под эту музыку плясали семь слепых сестер.
– Ты нас заберешь? – спросили близняшки.
Койот втянул носом воздух и примерился к луне, расставив большой и указательный пальцы. Полна больше, чем наполовину, и близняшки странную штуку притащили. Но Койота это не заботило. Он перевел их через мост, провел по парку к арройо, где мы все спали в «нове» – среди пятнистых цапель, искореженной бытовой техники, покрышек, мариконов и пользованных презеров. По телевизору стенала женщина.
– Двиньтесь-ка, малютки, – прошептал Койот. – Места мало, periquitos.
В этой истории некоторые листики падают нипочему. И до сих пор нам слышно, как играет оркестр – близняшки так и говорили: трубы и кларнеты спиралями взмывают вверх, как сбрендившие шутихи, и взрываются розовыми искрами над головами толпы. Все это случилось во времена воздушных шариков и райков с марионетками, говорят. Это двигатель машины – или туба? Коробка передач – или малый барабан? Пыль и камень становятся асфальтом. На голубом рассвете возникает пустыня. Какие-то камни, нопаль с красными цветами, изможденная лошадь, козел.
Да ничего, говорим мы. Уже хоть какое-то начало. В него можно и поверить. Éste eraи нас тут нет.
Наутро мы видим: какие-то пацаны швыряются камнями в голову женщины у обочины. Мы подъезжаем ближе, и они сматываются на великах.
– Я с мужчиной познакомилась на дискотеке, – сообщает нам голова. Голова этой женщины рассказывает нам, что человек тот был сыном богатого mestizo, она танцевала с ним полечку и потеряла одну сношенную уарачу. А он потом ее вычислил, натянул ей на ногу пластмассовый тапок, который где-то подобрал, чуть пальцы не сплющил – и объявил, что женится на ней. Той же ночью запузырил ей вовнутрь близняшек, а когда они родились, ее сводные сестрицы продали их каким-то голубоглазым гринго из Нью-Хейвена. Муж ей отомстил – закопал тут по самую шею.
– Сучки эти небось шампань сейчас глушат в Поланко! Но они за мной вернутся, – говорит она. – Вернутся мои малютки, мои беленькие деточки.
Чей-то камень, должно быть, что-то у нее в голове сбил с места. Мы кидаем еще, пока Койот трусит чуть дальше по дороге задрать лапу на том месте, где женщина похоронила беса, заловив его в бутылку.
– Mis gringitas! – кричит голова. – Денег захватите!
Бах!
Мы слышим, как родители наши тащат длинные мешки по полям широколиственной горькой зелени, нам не ведомой. Они работают в саду мелких сучковатых и шишковатых деревец, где ребятню растят при помощи пчел. Наши родители сощипывают их, тяжеленьких, с ветвей, срывают со стройных зеленых стебельков и закладывают за долговые расписки, которые означают еду и кабельное телевидение. Трактора заводятся и увозят их в Чикаго. Родители наши работают на фабрике – на конвейере собирают малюсеньких розовых младенцев, покрытых перышками. Они ждут нас, эти наши родители, с каменными лицами. Выкладывают нам шортики и маечки на твердой койке, наши родители. Это наша рабочая одежда.
Койот говорит: В Аризоне нашли каких-то чертей, в пустыне, забились среди раздувшихся трупов тех mojadosиз Гватемалы, Никарагуа и Мексики. Тоже работу искали. Им теперь, знаете, тоже нелегко.
Койот говорит: Те ребята – Коррин Корран, Тирин Тиран, Оин Оян, Педин Педан, Комин Коман… их заперли в вагоне-зерновозе в Матаморосе. И в Айове они на сортировке застряли на четыре месяца. Когда нашли, осталось от них мало что.
Койот будто старается поймать нас в ловушку своими историями. Послушать его – так он будто словарь читает.
– Верить никому нельзя, – говорит он. Терпеть не можем его нефритовую ныряльную маску, она хмурится, ее глаза-ракушки просто душу вынают. Если долго в них смотреть, тяжелеешь. Стареешь. Поэтому пусть себе говорит, мы не слушаем – и уж совершенно точно не сидим спокойно. Смотрим, как слова его кувыркаются из открытых окон, оборачиваются стервятниками на дороге – слетелись, клюют чей-то трупик.
– Что ты сказал, Койот? – спрашиваем мы. – Что это было? Что? – пока он не свирепеет, не жмет сильней на газ, и «нова» взбрыкивает и идет юзом. Да и волосы у него в ушах.
У мальчишки в подголовнике сестренка вырезана из коралла, а у железной девочки под задним сиденьем – подарок старику от трех сикушек-блондинок, они в Хуаресе в лотерею выиграли.
Койот велел нам ждать в «нове», но мы проголодались. В окно домика мы видели Гуамучильскую Ведьму – ее сиськи плюхались друг о друга, как два влажных сыра, Койот вцепился зубами в ее обвислую холку, а его костлявый розовый поршень ходил туда-сюда у нее в косматом крупе. Мы однажды облили водой ебущихся собак. Девчонка из Тисапана убила их домашнюю свинью – сунула ей в жопу зажженную свечку. Когда мы переходили автотрассу, кэмпер, ехавший на юг, раскатал в бумагу Пилар, Карлоса и Мигеля. Их сдуло куда-то в Сьерра-Мадрес. Adiós, muchachitos!
Мы были на кладбище, ноги ставили аккуратно. Когда мертвые говорят, там ходишь, как сквозь паутину.
– Кто там? – все время спрашивали они, но мы не могли вспомнить свои имена. Кругом везде собаками насрано.
– Не женись на болтливой, – сказал один.
– Не держи в доме палок просто так, – сказал другой.
– Не давай приюта сиротам, – крикнул третий. Мы все это записали веточками на песке, будто на той стороне нам такое не понадобится.
Под деревом мы нашли elotero– он сидел и доедал свои последние початки.
– Но мы же есть хотим, – сказали мы.
– Не нойте, – ответил торговец кукурузой и погрозил нам зонтиком. Каждому досталось по ядрышку – кроме Хулио, который получил шиш с маслом. Тут-то мы и заметили, что элотеро – труп.
– Меня кто-то зарезал. – Он как бы извинялся.
– Ничего я не резал! – возразил чей-то голос.
У него доброе лицо было, у этого торговца, и он перевел нас через горку к куче старых серебряных монет, а на них сверху – какашка. На камне сидел грустного вида бес – все разглаживал и выпрямлял три волосинки.
– Дьяблито, это твое? – спросили мы, показав на какашку – ну или на серебро, смотря как поглядеть. Он дал нам три попытки.
Койот гадит на заправке «Пемекса», а мы возле арройо находим пустую арахисовую скорлупку и тело принцессы. В землю вогнаны громадные архитектурные формы, все изрезанные картинками: ягуары и лягушки, ящерицы и пламя. Там трухлявые палицы и острые камни, как у маленьких воинов. Там пернатые маски с толстыми губами и пустыми глазами, что смотрят на солнце, а также картинки клыкастых тварей, которых мы не знаем. Которых мы и не хотим знать. Похоже на кэмпер, что мы видели под Текуалой: он перевернулся в канаву и горел, а все эти чертовы чичимеки плясали вокруг, и след обломков – ди-ви-ди, нижнего белья, купальных костюмов – тянулся по дороге с полмили драным опереньем кецаля.
– Мне страшно, Койот, – сказали мы. Он щелкает по нам хвостом.
Мертвая принцесса – как бумага. По краям загибается и бурая. Кто-то всю ее разрисовал картинками – она теперь как карта, как путешествие домой. Мы не умеем ее прочесть.
– Помоги мне, Койот, – говорим мы и показываем, но он нас уводит обратно к «нове» и потом целый час не говорит ни слова.
Но все равно мы не уверены, где или когда возникло это представление о наших родителях. Люди, которых ты никогда не видел, только и ждут, чтоб тебя накормить и одеть? Perroучил нас, что съедобно, а что нет. Gato– как охотиться на мелких тварей. Ardilla– беседовать. Vaca– усваивать. Burro– сносить удары. Мы учились возводить себе укрытия у arañas, а моно учил нас быть легкими – такими, что не дотянешься. Tecoloteучил нас быть настороже всю ночь напролет.
Но потом мы однажды проснулись все мокрые – ибо думали о Сан-Диего, Тусоне, Денвере, Чикаго, Сан-Антонио, Атланте. Проснулись, ожидаючи Койота, и сами не знали, что ждем, следили, когда пыль от его «новы» возникнет на проселке от куоты. Нам было как-то не по себе. В животе пекло. И нос заложен. Чесались глаза. Человек, которого мы звали Tio, дал нам черную пилюлю, но она не помогла.
– Скоро вас не будет, – сказал он. Мы никогда не видели, чтоб он так улыбался.
А потом животные с нами уже не разговаривали. Отворачивались от нас. Стояли немо в грязных ботинках и некрашеных деревянных масках. Дулись на краю поля камней. Когда мы им махали – сворачивали за угол. Мы слали их в жопу, жалких тварей. И в конце концов нашли их на окраине города, у пересохшего колодца – сидели все вместе тесным кружком, пили текилу и рассказывали сальные анекдоты. В меркадо их бледные органы промыли и выложили на стол.
Потом же, касаясь маленьких белых ног гипсовой Девы, мы поимели себе виденье: между ног у нее открылась влажная щелка. Там были кровь и волосы – и что-то еще. Какой-то червяк. Кто же нам теперь расскажет?
Зазвонил телефон, и женщина, которую мы звали Tia, сказала:
– Es tu Mamá. Es tu América.
Над разогнавшейся «новой» три круга нарезает зеленая птица – хрипло каркает, предупреждает о наших сводных сестрицах. В пипиане – яд! В тамалес – мышьяк! В крабовом супе – ртуть! В уитлакоче – ДДТ! А потом выхватывает Аделиту из бардачка – как плату за свои труды.
На краю Эрмозильо все хотят подъехать на север. Не успевает захлопнуться дверь кантины, а мы уже подглядели: там внутри голая женщина в красных туфлях на высоченных каблуках, держит над головой дощечку с нарисованной цифрой 8. У сломанной автомойки валандаются два хорошеньких мальчишки, от них пахнет тмином – рубашки сняли, засвечивают свои хилые безволосые груди дальнобойщикам, а те плюются, оглаживают свою шерсть мачо, затягивают ремни, делают вид, что не смотрят. Напрягшиеся пенисы у мальчонок – как заводские инструменты, прямо рвутся из мешковатых джинсов. Намасленные гребни их под луной сияют серебром.
– Что это, Койот? – спрашиваем мы, но он уводит нас прочь.
Близняшки. Как города-близнецы. Города-побратимы. А когда поворачиваются, их одинаковые татуировки гласят: Queremos Engañarte. Что это означает, желаем знать мы.
Снова в «нове» нам жарко и неудобно, мы как-то чересчур велики для гнездышек, а тела наши – что свиной фарш, испускающий сок на сковородке. Такое чувство, что нас обволокло густой жидкостью.
– Потрогай меня, – говорит кто-то, не успевает Койот нажать на газ. А затем всех нас встряхивает, а потом мы засыпаем.
Девчонка в фаре пробует розы. У нее во рту семена. Она пускает слюни, и от них тянется след безостых цветков и жемчужин, что разлетаются по пустыне. Она невнятна и глупа, удачно выйдет за ублюдка. Так говорит Койот.
– Заткнись! – орет ее сводная сестра в другой фаре, с кончиков ее слогов беззвучно соскальзывают черные змеи, плотно ее окружают, сосут и шелушат.
На ночь останавливаемся на заброшенной асиенде, у «новы» мотор потикивает и потакивает в темноте. Из-за стен тянутся шипастые лозы, шарят по карманам тени. Синие агавы страдают. Дереву авокадо хочется перемолвиться со своим братом в карбюраторе.
– Я отдала свои плоды la madre, Лa-Морените, – говорит она. – А что еще мне было делать?
В обуянной призраками общей спальне нам не спится.
– В погреб не суйтесь, – говорит Койот, но тут же начинает храпеть, так куда ж нам еще? В чулане отыскиваем козу с репозадо многовековой выдержки. Бес на трехногом табурете твердит, что коза – принцесса, его выкуп, его крестная дочурка, его грядущая невеста.
– Pre-ci-o-so! – говорит бес, сверкая золотыми зубами и их пломбами слоновой кости.
В бальной зале на стене мигает исшрамленное кино: чарро в костюмах сливового цвета поют, не слезая с лошадей, пасущимся стадам и горбуну, который жжет трупы изможденных кампесино. Киномеханик свернулся клубочком у своей женственной машинки и подпевает, поглаживая ее рукояти. В любовных делах никогда не добиваешься, чего желаешь.
А в патио у разбомбленной лестницы валяется черный дрозд, пронзенный длинными осколками битого стекла. Одно крыло почти оторвалось, а грудка его вся раскроена.
Нежные косточки! Личико Педро Инфанте! Трепетное сердечко!
Такова киноверсия романа между нашими родителями.
У его amanteприческа безумицы, грязные девственные ножки. На подоле ее ночной сорочки – пятно крови в форме сердца. Три ее сводные сестры свисают с балок крыльца за шеи. Одна рыжая, одна блондинка и одна брюнетка. Так мирно смотрятся, словно возлюбленные спят. Теперь мы можем их простить.
– Я слышала, как они шептались, – говорит наша мать, хватая голубя, режет ему глотку, а кровь сцеживает в глиняный кувшинчик. Сотни других собираются посплетничать, усаживаются на висящих девушках, в кронах деревьев, на крыше, переваливаются с ноги на ногу и копошатся у высохшего фонтана. В пустых стенах эхом летает их курлыканье и царапанье коготков. Звук усиливается, подчеркивая ее безумие.
– Это единственное средство от такого проклятья, – говорит она, взрезая другую птицу, забрызгивая битые плитки черными созвездиями. Чистое кино! – То, что они говорили, да, это то, что они говорили, что говорили. – Мать наша смотрит на нас. Вообще-то не дура. Она звезда мировой величины. – Вам только так и можно было родиться, – говорит она, а камера медленно увеличивает ее лицо. Она отворачивается, в глазу – дерзкая слеза. Мы влюблены.
– Mamá, – поем мы, – твой cantaritoполон лишь на четверть, поэтому и мы поучаствуем в твоей бойне, покуда нам не надоест. – Но мы трудимся быстро. Может, небрежно. Мы что, виноваты, если нам мешают тормознутые детки?
Забредаем в кухню, где на плите булькает фасоль. Кипит посоле, а луна печет свежие тортильи. У нее толстая жопа, а пахнет она, как canela.
– Ay, niños, – вздыхает она, вытирая руки о передник. – Так поздно! Вам же кушать надо.
А где Йоланда? Где Арели? Что сталось с Панчо и Энрике?
Правда – она некрасива. Мы очень проголодались, но потом внутрь врывается солнце в перепачканных трусах и швыряет в нас кирпичом. Арбузом. Манго. Сапогом. Мы ругаемся: все было впустую. Спросите черного дрозда на авокадо, безумную amante, что повесилась на Млечном пути.