355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Самохин » Рассказы о прежней жизни » Текст книги (страница 9)
Рассказы о прежней жизни
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:23

Текст книги "Рассказы о прежней жизни"


Автор книги: Николай Самохин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

МГНОВЕНИЯ

Утро

Море желтое.

После дождей поднялись речки, принесли всякую муть, лес.

Тихое море, ровное, чуть, пожалуй, вспученное, как отекшее лицо.

Но вдруг далеко-далеко образуется в одном месте чуть заметная белая полосочка, тоненькая, как бритвенный порез, катится, катится к берегу, превращаясь в пенистый длинный язык – и язык этот разбивается о сушу.

"Море показывает язык"…

Желтое море, сизый сумрачный горизонт, с полоской бледных облаков над этой сизостью. Красота необычайная!

И «языки» эти – бегущие, кажется, прямо от горизонта. Дразнящиеся.

Еще очень-очень рано, далеко до восхода солнца. Васенин сидит на балконе, закутавшись в одеяло.

Один на один с морем.

Его вдруг охватывает мистическое чувство: это же его дразнит море! Ему показывает язык, жалкому черняку.

Это Вечность показывает язык!

Поежившись, он пытается укрыться за шуточку: «Не очень-то солидно для Вечности – язык высовывать».

Но спокойнее не становится. Не проходит ощущение своей малости, ничтожности, микробности перед лицом молчаливо забавляющейся стихии. Ничтожности не только своей, но в всего, что нагорожено здесь, на этом плоском берегу: санаториев, дворцов, дач артистов и писателей, безбоязненно носящих имена – «народные».

Море катит, море выпаливает свои гигантские языки: вот вам, Цари природы! Вот вам – Великие! Вот – Народные!

«Гад! Смотри Природу!.. Смотри! – вдруг говорит себе Васенин в приступе какого-то болезненного самобичевания, словно прожил до этого жизнь недостойную, срамную. – Смотри, слушай… Для кого поют столь прекрасно птицы? Для тебя? Для человека? Но слепая Природа не знала, что вырастит существо, способное оценить соловьиный бой. Или знала?.. А если не знала?.. Для кого же тогда поют птицы?.. Почему извивается червяк, когда его насаживают на крючок? Почему он сопротивляется, крутится отчаянно? Ему больно?.. Мир божий громаден, сложен, многообразен, говорят, – совершенен. Зачем появился человек? Чтобы изгадить его?.. Чтобы познать и усовершенствовать?.. Зачем? Для счастья? Чьего счастья – червяка на крючке? И что та= кое, вообще, счастье? Что знаем мы о мире, о Вселенной? О-о, много знаем, очень много! Но знаем. А чувствуем – что? Как живет, например, карась в красивейшем подводном мире, где ползают улитки, ручейники, жучки-паучки? Что он чувствует? Он счастлив там… А улитки?..»

«Языки» становятся короче. Они уже не достают до берега, все дальше отступают к горизонту, сворачиваются опять до тончайших порезов. И эти порезы мелькают там вдали, как стая играющих рыб.

Никогда он не видел такого странного явления.

– Надо быть поэтом! Больше – никем! – он выговаривает это вслух и сразу: слова не прозвучали раньше в голове. – Только поэтом!

Но поэтов хватает и без него. Вот и сейчас двое из них спят в комнате. Один – старый его друг, весьма известный поэт. Второй – друг новый, поэт еще малоизвестный, но чрезвычайно пылкий. К Васенину очень привязался, полюбил его за что-то. Стихи недавно сочинил. Понаблюдал, как тут, у моря, все мало-помалу подружками обзаводятся, и сочинил:

Все нашел себе подруга,

Только мы нашел друг друга.

Спят поэты… И не видят всей этой тревожной, дразнящей красоты.

Вчера у старого друга был день рождения. Поэты проснутся, когда взойдет солнце.

День

Они покупали вареную кукурузу. Кукурузу продавали двое: тощий, высохший до щелочного состояния, абхазец и толстая, лоснящаяся жиром, абхазка. Кукуруза у них была забавно-противоположная: у абхазца – круглые, похожие на молодых поросят, початки: у абхазки – длинные и тонкие, как веретешки.

Вообще-то им не нужна была кукуруза. Они за молодым вином пришли на этот крохотный базарчик. Но по дороге Васенин заупрямился: никакого вина! У него свои имелись планы на вечер, и, согласно этим планам, он должен был сохранить себя трезвым.

А еще его смутил Большой поэт. Отвлек мысли от грешного намерения. Когда они, праздные и похмельные, шли на базар. Большой поэт под страшным пеклом реконструировал свою гасиенду. Он купил ее здесь за бешеные деньги, а теперь усовершенствовал за еще более бешенные.

Два молодых, чернобородых, голоногих парня топтали на кругу глину. Рядом стояла нерусского типа женщина, этакая утонченная пери, правда, в сарафанчике, с трогательным животиком будущей мамы.

Поэт, высокий, жилистый, прокаленный солнцем, закатав рукава белой рубашки, черпал глину широкой пятерней и, как штукатур, с размаху лепил ее на стенку дачи.

– Надо бы поздороваться, – сказал тот друг, который был известным поэтом. – Мы ведь знакомы. Когда-то вместе начинали.

– Может, пойдем? Смотри, как он занят, – сказал Васенин.

Он подумал: зачем Большому русскому поэту дача в этих экзотических местах? Не лучше ли завести ее где-нибудь в глубине России, на Владимирщине где-нибудь, среди дубрав и тихих речек?

– Да неудобно как-то молчком проходить, – сказал друг и, улучив момент, приподнял белый картузик.

– Все созидаем? – спросил он Большого поэта.

– Aгa! Созидаем! – ответил тот, влепив в стенку очередную порцию глины.

Какая-то ярость была в его поджатых губах, в заострившемся лице с играющими желваками.

«Зачем ему?» – опять подумал Весенин.

«Пери» улыбнулась им вышколенной, жалкой улыбкой.

Когда они возвращались обратно, женщины их грелись на пляже.

Их женщины – это жена известного поэта и ее подружка, оказавшаяся здесь проездом на несколько дней.

Жена поэта лежала на горячих гальках, подставив спину жаркому солнцу.

Подружка стояла – стройная, как манекенщица. Или – как богиня. Нет, богини, пожалуй, были слишком сытые. Как юная манекенщица она была. И черные, короткие волосы ее, чуть тронутые сединой, летели в сторону, отбрасываемые легким ветерком.

А рядом с ней стоял Большой поэт. Уже в другой рубашке, с отмытыми руками.

Он говорил… Васенин не хотел бы слышать, что он говорит, но ветерок наносил в их сторону, а голос Большого поэта, выкованный на эстрадах, был звучен и округл.

Он говорил:

– Я чувствую в вас женщину созвучной мне судьбы. Мы оба пережили трагедию. Сознайтесь – ведь вы ее пережили тоже?

Подружка, отвернувшись к морю, молчала.

Она не любила Большого поэта. И не могла полюбить. По какой-то иронии судьбы она тянулась к Васенину – неизвестному и недостойному, рисующему здесь картинки – зайчиков, белочек, ежиков, к детским книжкам своих расшалившихся друзей-поэтов.

Но, господи, боже ты наш! Он не мог полюбить ее, хотя полон был к ней нежности. Не мог, потому что знал ее трагедию, и она пока еще остро болела в ее душе.

Не мог еще и потому, что уже любил других женщин. Нет, не так; одну женщину, врученную ему судьбой, и одну фею.

А она не могла полюбить Большого поэта. Потому что он не знал ее трагедии. Только угадывал. И угадывая – угадывал будущее острое ощущение. Приключение, достойное темперамента Большого поэта. Как ненужная дача на этом далеком, чужом берегу.

…Море лежало белесое и плоское, без единой морщинки, словно накрахмаленная простыня.

Вечер

Они опаздывали.

Известный поэт провожал их – рысил рядом. Это он был виноват в опоздании. Отговорил сесть в специальный автобусик, организованный санаторием, – тесно, мол, будет, – убеждал, что рейсовый всегда проходит мимо, подбирает желающих уехать до большого города. А рейсовый взял и не прошел. И теперь надо было бежать к нему в центр городка.

Вдали – навстречу им – показался вишневый «жигуленок» Большого поэта.

– Эх, черт! – сказал провожающий. – Можно бы попросить его развернуться – здесь всего три километра. Да неудобно как-то одалживаться.

А пылкому поэту было все удобно.

– Эй! – закричал он и назвал Большого поэта по имени. – Стой, пожалуйста!

Большой поэт резко тормознул – машину сзади обдало желтой пылью.

И тогда провожатый отважился.

– Это мои друзья, – сказал он, взяв их почему-то за руки, как детей. – Они страшно опаздывают. Тут всего три километра, а?

Большой поэт лихо развернулся. Они сели.

Некоторое время ехали молча. Но пылкий друг Васенина не выдержал искушения.

– Слушай, – заговорил он. – Что новенького пишешь? Стихи? Поэму? Чем обрадуешь?

Васенин пожалел Большого поэта, хотя лично знаком с ним не был.

– Спроси лучше у человека, когда он с дачей своей разделается.

Он произнес это нарочно грубовато.

– Точно! – обрадовался избавлению Большой поэт. И сбросил руки с баранки. Они были в мозолях, ссадинах, с покалеченными ногтями. – Что можно написать такими руками?

Друг, однако, не унимался:

– Слушай! Напиши автограф, а? Два слова, а? Вот хоть на папиросной коробке.

От автографа Большого поэта спасло то, что они подъехали к остановке рейсового. И автобус стоял уже «под парами». Пришло время пожимать руки и благодарить.

Пылкий поэт смотрел вслед удаляющемуся «жигуленку». Глаза у него были разнеженно-бараньи.

– У меня такое чувство, будто я только сошел с каравана поэзии! – молитвенно произнес он.

Васенин понял, что очень скоро прочтет об этом случае какие-то возвышенные стихи.

…Зал, где она выступала, был переполнен. Даже проходы оказались забитыми.

Васенин сразу увидел ее. И сразу понял, что не останется у входа. Работая локтями, он стал пробиваться к сцене. Наверное, было в его лице нечто такое, что на него не шикали. А может, приняли за какого-нибудь распорядителя.

Он выгреб к самой авансцене. Там, на приступочках, оставалось еще не занятое место. Васенин занял его. Теперь он уже не мог видеть ее. Но зато слышать мог хорошо.

Она…

Про это надо рассказать особо.

Хотя про что же рассказывать? Ничего ведь, в сущности, и не было.

Приятель спросил его однажды:

– Хочешь познакомиться с ней?

– Нет! – быстро ответил он. – Не люблю знакомиться со столичными знаменитостями. Они потом проходят сквозь тебя, как сквозь воздух.

– Она не такая, – покачал головой приятель. – Да и поздно уже. Я позвонил, сказал, что мы сейчас заедем.

Делать ничего не оставалось – они поехали.

И сначала вроде все было заурядно. Ну, села в машину женщина: шубка, шапка, носик, безутешная какая-то складка губ. «Здравствуйте», – улыбка – рукопожатие.

Затем – маленький, угловой столик в ресторане, который сразу окружили, обсели ее друзья и обожатели – кожаные, замшевые пиджаки, холеные, аристократические лица.

И он тут – сбоку-припеку.

Правда, сразу представленный – или поставленный на место: «Наш сибирский друг. Художник».

Но потом была только она. Одно ее лицо, ее губы, ее глаза, ее глубоко открытая грудь в обрамлении черных кружев (это ведь надо же! – так целомудренно возвеличиваться, так олимпийски царить – грешной и смертной – над мешаниной кружев, кофейных чашек, блюдец, острот). Было только ее сияние, излучение, только её слова – а может, звуки? – ибо Васенин запомнил из всего произносимого одно лишь заклинание: «Ребята, давайте любить друг друга!»

И это «давайте любить друг друга» относилось к нему тоже. Значит, и он тоже мог, должен, обязан был любить ее.

И Васенин влюбился. Обвально. Ошалело. Загипнотизированно. Без ревности к тем, кто мог когда-то касаться этих нежных рук, этих губ, этих волос.

Так, наверное, не в женщину влюбляются. Так влюбляются в явление природы. В талант и гений, которые – суть явления природы.

Поздно ночью уходил его поезд (он ехал работать на дачу художников). Васенин пришел в гостиницу, чтобы собрать веши, – и не смог. Ему хотелось пройти сквозь стену – такое было состояние.

Чемодан Васенину уложила дежурная по этажу, сердобольно приговаривая:

– Да куда же ты, миленький, такой-то на ночь глядя? Ведь ты горишь весь.

В этом лихорадочном состоянии он и проработал целый месяц. Там, куда приехал Васенин, полыхала необыкновенная осень – и он писал осень, осень, осень!

Друзья потом, посмотрев эти листы, изумленно сказали:

– Ты что же делал-то раньше, самоубийца? Ты почему придуривался до седых волос?

И вот теперь, сгорбившись, Васенин сидел на узкой ступеньке: спиной к сцепе, лицом – к многоглазому залу.

По все равно он видел ее, помнил: от высоких, тонких каблуков, длинного концертного платья, обрамленного мехом, до стиснутых на груди нервных рук и романтического поворота головы.

Первые же звуки неповторимого голоса заворожили его. Голос баюкал, звал, возносил мольбу, страдал надрывно, ласкал, негодовал.

Он смотрел в зал и видел сотни завороженных глаз.

И вдруг – будь проклято это мгновение! – вдруг подумал: «А что они слышат – кроме ворожбы голосом? Кроме чародейства?»

А подумав так, невольно сам стал вслушиваться в текст. Ужасное слово-то какое – «текст»! Но он уже не мог пересилить себя – стал вслушиваться. И ждать.

Ждать, когда какая-то строчка вдруг резанет, уколет в сердце, когда по спине пробегут «мурашки».

Может быть, это не очень эстетично – «мурашки по спине», но у него всегда так бывало: спина, позвоночник, хребет прежде всего отзывались точному слову.

Увы, спина его молчала.

И он, расколдованный, ловил уже только слова. Только их – очищая от интонаций, придыханий, пристанываний.

И не мог поймать.

«Что со мной?! – запаниковал Васенин. – Или – с нею?.. Нет, с нею не может случиться. Что-то со мной».

Он зашарил взором по залу, по лицам где-то же, в каком-то далеком ряду должны быть потрясенные глаза.

Глаз было сотни – он растерялся от их множества. Видел затуманенные, зачарованные, сомнамбулические. Потрясенных не видел.

Неужели гипноз? Шаманство? Ворожба?

…Публика потекла из зала. Рядовые обчлененные выстроились в длинную очередь у стойки бара, заняли столики на антресолях.

Для избранных был накрыт длинный стол у стены. Там чествовали «именинницу».

Знакомый литератор махнул Васенину рукой, рядом с ним нашлось свободное местечко.

И Васенин неожиданно оказался визави с нею.

Московский приятель оказался прав: она не страдала забывчивостью «звезд».

– А вот и Витя! – сказала, улыбнувшись ему. И – показалось – обрадовалась.

Он сразу простил ей все. Даже молчание своего слоновьего позвоночника. «Ребята, давайте любить друг друга!.. Давайте любить…» – от этих строчек бежали по спине «мурашки».

Гордость, что ли (вон ведь сколько блистательных мужчин, а отмечен только он), а может, бокал «Алазанской долины», которым Васенин подогрел себя, понесли его к ней, вокруг всего стола.

Она, не вставая, с улыбкой полуобернулась.

Наверное, надо было просто поцеловать ей руку. Красиво и достойно.

А он заговорил. Начал смутно благодарить ее за ту маленькую «болдинскую осень», которую подарила она ему когда-то.

Возможно, Васенин сказал фразы на две больше, чем полагалось по этикету.

Она вдруг взяла со стола бокал с вином и протянула ему:

– Выпейте, Витя. И отвернулась.

А он остался с этим дурацким бокалом за ее чужой спиной – как извозчик на заднем дворе.

И вся ее свита, только что с ревностью наблюдавшая за ним – кто это столь отважно приблизился к королеве? – утратила к Васенину интерес, громко заговорила о своем.

«Море показало язык»…

Он постоял несколько секунд, тихо поставил бокал рядом с ее локтем (она не заметила) и так же тихо отошел.

На демократических антресолях к Васенину кинулись две знакомые издательские ламы, которые давно уже, как видно, следили сверху за его светскими маневрами.

– Ах, как красиво вы поступили! Как достойно вернули ей эту подачку!

Ночь

Там, на антресолях, Васенин досидел до последнего звонка, когда ушел уже и организованный санаторием автобусик, и последний рейсовый. Он пытался постичь истину. По истина оказалась не в вине.

Истина открылась ему, протрезвевшему до дрожи, на перевале, когда одни, среди куинджиевской ночи, топал он из большого города в маленький.

«Нет, – думал Васенин, вбивая каблуки в асфальт. – Вечность не показывала тебе язык. И море не дразнило. Только и делов у моря, чтобы дразнить нашего брата… Наоборот – оно одарило тебя. Окатило однажды соленой волной, осыпало янтарными брызгами, ударило в глаза ослепительным спетом!.. Вспомни ту свою осень. Пусть одну. И будь благодарен морю! И любви! И шаманящей женщине!..»

СВАНКА, КЕФАЛЬ И ДРАКОНЧИКИ

Все началось с того, что я купил себе сванку – войлочную сиамскую шапочку – и сразу стал походить на старого, беспутного свана. Не знаю, бывают ли беспутные сваны, думаю, что нет, во всяком случае, мне встречать таковых впоследствии не доводилось, но сам-то я походил именно на беспутного. Возможно, из-за худобы, из-за неумения держаться достойно и невозмутимо. По тут уж, как говорится, чего нема – того нема. Такое полезное умение – «нести себя как важный груз» – либо приобретается наследственно, при рождении, либо вырабатывается долгими тренировками.

Так вот, о шапочке. Из-за нее упустил я, может быть, единственный свой шанс поймать крупную рыбу. На крупную рыбу мне никогда не везло. Даже с заветных, легендарных водоемов, где другие, рядом с тобой стоящие, выворачивают «лаптя» за «лаптем», я всегда ухитрялся возвратиться с таким уловом, о котором один мой товарищ, тоже рыбак азартный, так рассказывает: «Мужики там че-то уродуются, мудрят, орудия у них какие-то дальнобойные – спиннинги, катушки, всякое туе-мое… А мы с братом встанем возле мостика, как вдарим в две удочки – так через час семьдесят восемь хвостов! Полная пол-литровая банка!»

Вот так, примерно, и у меня обычно получалось. А уж если удавалось мне иной раз выудить пару карликов в ладошку величиной, домашние на меня только что не молились: и добытчик-то я, и кормилец, и герой!

Ну, а в этих благодатных местах, где я, значит, свайкой обзавелся, рыба чуть ли не сама на сковородку прыгала. И какая рыба!.. Кефаль! Форель!

Дело в том, что напротив нашего дома творчества располагалось рыбное хозяйство. Рыборазводное. Озеро, при нем соответствующие постройки: административные городушки, другие какие-то сооружения, специального, видать, назначения. А с краешка, прямо у дороги – знаменитый ресторанчик «Инкит», монопольно перерабатывающий эту деликатную живность и реализующий ее по вполне людоедским ценам. Такое, словом, заведение, где осуществлялась ловля фрайеров на рыбную наживку.

Да бог бы с ними, с аристократическими ценами: в конце концов разок-другой за сезон каждый из отдыхающих здесь инженеров человеческих душ мог позволить себе тряхнуть мошной – красиво пожить вечерок в «Инките». Даже если он не Михалков и не Юлиан Семенов. Но ведь для настоящего-то рыбака, для человека, ушибленного этой страстью, – не та рыба, что в магазине, а уж тем более на сковороде. На сковороде она – просто харч. Ну, пусть вкусный. Ну, изысканный. Так ведь и это – кому как. Один от форели истомно глаза заводит, а другой превыше всего ценит жареных пескарей. Кстати, форель, королеву эту, Хемингуэем воспетую, в «Инките» готовили хреново. Формально как-то, бездушно. Деньгу гребли – и все.

По вечерам, после захода солнца, рыба играла. Тяжелые веретенообразные кефалины вылетали из воды вертикально и, на долю секунды зависнув в воздухе, плюха лись обратно. По всему озерку шли круги от этой пляски. Красивое было зрелище. Захватывающее. Коллеги мои, сострастники, так сказать, сидя на берегу, тоскливо мычали: «Ы-ых! Со спиннингом бы сюда сейчас! На спиннинг бы ее, зар-разу!»

Но ловить рыбу в озере строжайше запрещалось. Равно, как и на канавах, расположенных через дорогу. Эти канавы-прокопы, соединенные с озером трубами, проложенными под дорогой, заиленные, заросшие камышом, служили, как видно, для нагула молоди. Словом, тоже были территорией рыбхоза, его пастбищем. На канавах, однако, полавливали. Окно моего номера выходило как раз на канавы, и мне, с десятого этажа, хорошо было видно: ловят, черти! Сидят там. хоронятся в камышах, белеют кепочками и панамками.

И местные жители, сотрудники нашего дома, подтверждали: на канавах ловят. Ловят кефаль, мелкую, правда, а главным образом – самостийно расплодившегося карпа. Но карпы такие!.. Поросята, одним словом.

Ловили по выходным дням, по субботам и воскресеньям. В будни на канавах было пусто. Я долго не понимал смысла этого строгого расписания, пока не стукнуло мне в голову: да ведь юг же! Отдыхают караульщики-то. Климат здешний и разлагающее влияние множества праздных курортников не способствуют нашей, сибирской, допустим, истовости. Пять дней он страж, а и субботу и воскресенье лежит небось под чинарой густой пузом кверху – и его все это «нэ касаэтся».

И вот тогда, каюсь, отважился я на злодейство.

Соорудил немудреную снасть, смотал ее, утолкал в спичечный коробок, коробок – в карман. Полиэтиленовый мешочек – под будущий улов – за брючный ремень. Сверху рубашкой-распашонкой примаскировал. Наковырял чернвков под коровьими лепешками – в другой коробок (не с банкой же тащиться). Зарядился, значит, и, с независимым видом просто так гуляющего, отправился в сторону рыбных угодий. По дороге короткий прутик подобрал, метра в полтора – длинное-то удилище на канавах ни к чему.

Иду себе, помахиваю прутиком, репьи сшибаю. Кругом жара и безлюдье.

Но возле служебного домика, прямо под запретительным плакатом, намалеванным на бросовом куске жести, стоит голубой, форсистый «жигуль», на каких здесь преимущественно ресторанная обслуга гоняет.

Я было затормозил – не начальство ли какое нагрянуло?

Когда гляжу – прямо против «жигуля», за горбатой толстой трубой, переброшенной через кювет, у тихой заводи-прогалинки сидит рыбак. Сидит, покуривает, сдвинув на глаза непременную белую кепочку. Две удочки у него укреплены на рогульках. А из брезентового мешка, лежащего рядом, три карпьих хвоста высовываются. И по хвостам этим видно, что зверюги там лежат!., не меньше чем под три кило каждый.

– Здравствуйте, – сказал я рыбаку, не переходя пока на его сторону. – Ну, и как оно? Поклевывает?

– Поклевывает, поклевывает, – буркнул он таким тоном, за которым явственно пропиталось: «Ступай себе мимо!»

Так он здесь открыто, по-хозяйски, расположился и так недружелюбно-начальственно ответил мне, что я подумал: из своих кто-нибудь, на досуге балуется.

Я потоптался, прутиком по штанине пощелкал и спросил:

– Ну, а как же насчет запрета? Здесь вроде запрещено ловить? Бон и объявление висит.

Спросил тонким почему-то голосом, подрагивающим, а получилось – словно бы ехидно, с намеком.

Рыбак долго молчал, все ниже клоня голову. Губы у него сжимались в полоску, желваки набухали. Я решил уже, что он и слова больше не проронит. Но рыбак, резко вскинув подбородок, вдруг заговорил.

– Перераспротак твою в перетото и в перевотэто! – с невыразимой горечью сказал он. – Всю неделю мантулишь на этом пекле!., наверху! на лесах! Выполняешь и перевыполняешь! Санатории-профилактории им, гадам, строишь – в рот их, в нос, в уши, в потроха! Раз в неделю соберешься отдохнуть по-человечески – и тут тебя догонят! Там запрещено, здесь запрещено, кругом запрещено! В гробу только не запрещено!.. А им можно! Им все можно!.. Там сидит… прорабишка какой-нибудь, мастеришка, начальник хренов, дерьмо, козявка – а весь в коврах, в телевизорах, бабах – в импорте, в бриллиантах! Такие деньги получают ни за что! Да ещё воруют, паразиты!..

Я молчал – подавленный, обалдевший! Рыбак же все больше распалялся.

– Воруют! – воздел он руки. – Как воруют-то!! – и выхватив из кармана сшивку каких-то пожелтевших газетных вырезок, обличительно потряс ими. – Вот! Во-от!.. Это же – волосы дыбом! Конец света!

Закончил свою филиппику разгневанный пролетарий неожиданно и странно. Вскочил, нервно собрал удочки, прыгающими руками кое-как увязал их в пучок, подхватил сумку с карпами, пробежал мимо меня, сел в эти самые раскошные «жигули» и так рванул с места, что мелкие камешки из-под задних колес шрапнелью ударили по моим джинсам.

Я постоял, подивился на это явление, ни черта не понимая, – чумовой какой-то товарищ, ужаленный! – потом перебрался по трубе через кювет. Труба была скользкой: из микроскопических дырочек били игольчатые, почти невидимые фонтанчики – увлажняли ее. Занять насиженное и, надо думать, прикормленное местечко я не решился, – очень уж открыто здесь было, голо, дискомфортно, – двинулся вдоль канавы. И вскоре набрел на двух белоголовых хлопчиков. Они сидели среди высокой травы на маленьком вытоптанном пятачке, словно в скрадке, открытые только сверху, и настолько были увлечены делом, что не услышали, как я подошел. Я осторожно покашлял. Пацаны вздрогнули, разом оглянулись и утянули головы в плечи.

– Ну что, орлы, каковы успехи? – бодро сказал я.

– Да мы, дядя, так, – заюлил тот, что слева, – мы это… мальков ловим… для аквариума.

– Ara, для аквариума! – закивал его дружок: Но тут у него нырнул поплавок.

– Ой! – испуганно вскрикнул он, вытягивая небольшую кефальку.

– Ну вот, Петька, опять ты! – упрекнул его товарищ.

– Да я что, нарочно? – плаксиво заоправдывался Петька. – Она же сама!

Кефалька, выгибаясь, прыгала на траве. Петька не решался к ней притронуться. Даже не смотрел на неё, отвернулся.

Я снял кефальку с крючка, полюбовался ею, отбросил рубашку, прикрывавшую проволочный садок (я его сразу заметил): там уже лежало с десяток таких же рыбок, заснувших.

– Что же вы ее на солнце держите, – сказал. – Опустили бы в воду. Пропадет ведь.

Пацаны обреченно молчали.

– Эх, рыбаки! – вздохнул я. – Ну, ладно… Глубоко тут – нет? Если на ту сторону перебрести.

– У-у, дядя, глубоко! – оживились пацаны.

– Да здесь еще трясина – засасывает!

– Ага, ил сплошной!

– Вы, дядь, садитесь рядом – места хватит.

– Вон удочка у нас, запасная. Берите.

– Спасибо, – поблагодарил я. – Чего ж вам мешать, тесниться. Пройду еще… Садок-то опустите в воду.

– Опустим, дядь, опустим! – радостно заверили пацаны.

Еще маленько я прошел, высматривая местечко на берегу, а когда поднял глаза, увидел, как метрах в двадцати по курсу двое мужиков торопливо сматывают удочки. Один, ухватив за лямку рюкзак, боком кинулся в заросли. Второй замешкался, метнулся туда-сюда и вдруг, развернувшись, прыгнул через канаву. То есть хотел прыгнуть, но оскользнулся и булькнул в метре от берега. И стремительно начал тонуть. Неуклюже, словно спутанный, развернувшись, он пытался рывками дотянуться до травы, но под ногами не было твердой опоры, с каждым судорожным толчком он только глубже погружался и уже хлебал ртом воду.

– Руку! – заорал я, плюхаясь на живот. – Не толки ногами! Вытаскивай их!.. Держись на плаву!

Отпячиваясь, извиваясь ужом, помогая себе коленями, подбородком, свободной рукой, я кое-как подбуксовал его к берегу. А тут уж он сам закостенело вцепился в коренья трав, продышался, вылез. Стоял – весь в ряске, в тине, мотал головой, отплевывался.

– Ну? – спросил я. – С легким паром?.. Нашел место купаться! Мало тебе Черного моря?

– Придурок! – выговорил рыбак.

Смотрел он куда-то поверх моей головы, и я решил сначала, что это он о себе – столь не лестно. Но ошибся.

– Ты бы еще ружье взял, придурок! – злобно продолжил он. – Или фуражку милицейскую нацепил, вместо этой бородавки!.. Понаедут… придурки, тунеядцы! Деньги им, падлам, девать некуда… «Черного моря мало!» – передразнил ои меня. – А тебе мало, да? Шарашишься тут… ту-рист! – Он снял штаны, резко встряхнул их, обдав меня грязными брызгами. – Ну, что выпялился? Медаль ждешь – за спасение утопающих? Счас откую – по ряшке!.. – И, повернувшись к зарослям, закричал: – Э-гей! Серега! Давай сюда! Иди, не бойся!.. Тут одному медаль выдать надо!

До меня дошло – сванка! Они же меня все – и хлопчики, и пролетарий тот дерганый – из-за шапочки этой и вполне закавказского моего облика (если издалека или внезапно) за местного деятеля, за рыбоохраиника какого-нибудь приняли, который сам лопает в три горла, жиреет, а над другими, у кого всей радости-то – раз в неделю с удочкой посидеть, руку правую потешить, измывается, сволочь такая, дохнуть не дает. Выходит, как Печорина, судьба (да какая там судьба – сытая прихоть бездельника) кинула меня в «круг честных контрабандистов», – то бишь, честных браконьеров, как он, я «встревожил их спокойствие» и даже – о ужас! – едва не утопил человека.

Я развернулся, пригнул голову (не огрели бы чем сзади!) и быстро пошагал прочь.

Такую вот шутку сыграла со мною сванка. Крепко подозреваю, что за всю историю невинного браконьерства на канавах это был первый случай появления там «гонителя», вообще – постороннего человека. И надеюсь – последний. Я, во всяком случае, на канавы больше не ходил. Хотя мог бы, поменяв предварительно свою сувенирную шапочку на какой-нибудь стандартный головной убор. Однако столь неудачный, конфузный дебют охладил мой пыл, канавы перестали меня интриговать, и я перешел на легальный морской промысел. Здесь не надо было ни хорониться, ни оглядываться, ни напрягать спину в ожидании сурового окрика.

На море изредка поклевывала усатая барабулька, симпатичная рыбка длиною в сигаретку, да столь же редко, но зато мертвой хваткой брал ханластый морской дракон из многочисленного семейства скорпенообразных, распространенного от Арктики до Антарктики. В этом мелком разбойнике, напоминавшем внешностью нашего континентального ерша, всего-то и достатков было, что башка, смертельно ядовитый шип на загривке, пузо да хвост. Но зато охота на него оказалась увлекательнейшим занятием, настоящим спортом, азартным и опасным.

Во-первых, приходилось нырять за мидиями (дракон лучше всего клевал на мускул этих моллюсков), во-вторых – с немалым риском обезвреживать грозную добычу. Я вытягивал ощетинившихся дракончиков на пирс, глушил их резиновым шлепанцем, осторожно – не приведи бог уколоться! – отсекал ножом ядовитый шип, вместе с несъедобной головой. Оставшиеся пустяки складывал в полиэтиленовые мешочки и замораживал впрок в холодильнике. Землячество наше – трое моих друзей и супруги их – заинтересованно следило за моими хлопотами. Давно донимали нас жены, просились на пикник, очень их сооблазняла лесистая горушка, маячившая вдали, за угодьями рыбхоза. Так что к неходу недели, когда в холодильнике скопилось тридцать хвостов (две полулитровые банки!), было объявлено торжественное съедение дракончиков.

На горе уже, на облюбованной под бивак полянке, дамы ошарашили нас новым капризом: какой же это пикник без вина?! До этого они вполне одобряли антиалкогольные строгости, царившие в курортных местах, а тут прямо засрамили нас: эх вы! а еще мужики! Кулинарные свои познания призвали на помощь: дескать, к рыбным блюдам полагается подавать белые сухие виноградные вина – как-то: «Цинандали», «Гурджаани», «Цоликаури», а также столовые – «Баян-ширей» в «Сильванер». Тогда, оставив их под присмотром четвертого мужчины, трезвенника по убеждению, а не по принуждению, мы втроем отправились на разведку в деревеньку, крыши которой проглядывали впереди меж деревьев.

Странное селение открылось нам: совершенно пустое, словно бы вымершее. Только бродили по единственной улице пыльные свиньи, да грелись возле некоторых домов новенькие «волги». Но в первом же дворике, где ворохнулась жизнь, мы обрели искомое. Самый бойкий из нас, поэт Володя, окликнул хозяина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю