355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Самохин » Рассказы о прежней жизни » Текст книги (страница 6)
Рассказы о прежней жизни
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:23

Текст книги "Рассказы о прежней жизни"


Автор книги: Николай Самохин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

ТРУБКА

Одно время, когда еще был молодым и форсистым, курил я трубку. Довольно долго курил, несколько лет. Сначала, знаете ли, поигрывал в этакого маститого писателя, а потом втянулся. У меня даже тогда приличная коллекция образовалась. Незаметно образовалась, постепенно. Некоторые сам покупал (одну аж из Швеции привез, приобрел в Стокгольме, в мелочной лавчонке на последние кроны – не удержался), другие дарили приятели на дни рождения – как закоренелому трубочнику. А иногда случалось и так: закуришь где-нибудь в компании, в гостях, а хозяин увидит – «О, да вы, гляжу, трубку курите! Я, знаете, тоже как-то баловался. Она у меня, между прочим, сохранилась. Вот! – как вы ее находите?» – и покажет какую-нибудь замарашку. Ну, колупнешь ее пальцем, мнение авторитетное выскажешь (а я уже себя знатоком почитал, специалистом) – хозяин расчувствуется и подарит.

Потом коллекцию я разбазарил (суетный век наш не способствует этому неторопливому, «аглицкому» занятию), снова перешел на сигареты, себе оставил парочку «рабочих» трубок – тоже побаловаться иной раз – и все.

Но с одной «коллекционной» очень долго не расставался, хотя и не курил из нее никогда. Только поняв окончательно, что собирателя из меня не получилось и свои «Тринадцать трубок» мне не написать, я завернул её в чистую тряпицу и отвез туда, где взял когда-то.

Берег (и сберег) я трубку не за редкие ее достоинства, не за особенную красоту или древность, а потому, что связана была с ней одна история, пустячная, пожалуй, даже анекдотичная, но круто переменившая жизнь ее владельца, уберегшая его от судьбы то ли героической и жертвенной, то ли злодейской.

Не стану, однако, забегать вперед да философствовать на голом месте. Лучше расскажу по порядку.

В свое время подарил мне эту трубку мой добрый теперь знакомый (а тогда была наша первая с ним встреча) – агроном Виталий Иванович Семипудный. Сидели мы у него дома, я, испросив разрешения, задымил; хозяин – по той самой схеме: «О, да вы трубочку курите! Сейчас я вам кое-что покажу», – порылся в комоде и достал ЕЁ.

Трубка оказалась старинная, то ли голландская, то ли немецкая: маленькая висюлька-носогрейка, с позеленевшим кольцом и дырчатой металлической крышечкой. Бюргерская, словом, такая.

– Знаменитая трубочка, – сказал Виталий Иванович. – Для нашей, конечно, фамилии. Вот если бы не она, неизвестно, как и моя бы жизнь сложилась. Вполне возможно, закончил бы я, вместо сельхозинститута, какой-нибудь там МГИМО, сидел бы сейчас не дома, не на родной земле, а где-нибудь в Колумбии, и не с вами чан распивал, а… с Габриэлем Маркесом, к примеру… А может, и… не приведи господи что!

Принадлежала трубка покойному отцу Виталия Ивановича Ивану Пантелеймоновичу Семипудному, тому досталась в наследство от деда, дед же привез ее будто бы еще с первой империалистической, в качестве трофея.

Но – не в предыстории дело. Виталий Иванович подробной биографией трубки никогда и не интересовался. По случай, связанный с ней, помнил – со слов отца. Наш рассказ, стало быть, пойдет уже как бы из третьих уст – и читателю придется смириться с неизбежными потерями: скажем, с отсутствием документально точного места действия и конкретных исторических дат. Впрочем, это и не столь важно.

Значит, так. Отец Виталия Ивановича был одним из первых стахановцев на селе. Однажды в страду он убрал хлеб с трех тысяч гектаров. Прицепным комбайном! Это была фантастическая производительность. Нынче вон у нас, на теперешней могучей технике, редко когда больше тысячи гектаров убирают – да и то лишь передовые комбайнеры.

Ивану Пантелеймоновичу дали орден Ленина, избрали депутатом Верховного Совета СССР (вместе со знаменитой Пашей Ангелиной они там, между прочим, оказались – в первом созыве) и назначили его заместителем председателя облисполкома. Одним из заместителей. Вот так вот! Скаканул мужик из простых комбайнеров сразу в громадные начальники. Теперь подобное и представить невозможно, хотя, может, кой-кого и не мешало бы пересадить – нет, не с комбайна за руководящий стол, а наоборот. Ну, а тогда были годы отважного выдвиженчества – и не такое еще случалось. Короче, вручили ему бразды: рули, Иван Пантелеймонович, на новом поприще!

Квартиру в городе дали, в новом, только что отстроенном доме, проект которого в тридцать шестом году на Парижской архитектурной выставке высшую награду получил – Гран-при. Там квартирки – закачаешься! И сейчас еще, как посмотришь, зубы от зависти сводит, и в свою панельную малогабаритку улучшенной планировки заходить потом не хочется. По тем же временам – вообще покои! Даже, вообразите себе, предусмотрена была комната для прислуги, сразу за кухней. В кухню, то есть, хозяин мог вовсе не заходить, а только покрикивать: «Маруся! Живо несите щи!»

Жена, Пелагея Карповна, не хотела в город ехать, неделю ревмя ревела: куда же я – без коровы, без поросят, курей?! Но что будешь делать? – не отпускать же мужика одного. Семипудные переехали. Все побросали: огород неубранный, скотину. Свинку, правда, одну взяли. А только и ее вскорости пришлось ликвидировать, как класс, не дожидаясь холодов. Именно что – как класс. Держать-то было где, имелись вокруг дома сараюшки – городушки. Но, во-первых, помотайся-ка в сараюшку к ней с шестого этажа с ведром помоев. Во-вторых, кому пришлось мотаться? – не прежней Поле, а жене зампредисполкома (домработницей Семипудные не сразу обзавелись, а кто они такие – все в доме знали еще до их приезда). Ну, а в-третьнх, не было смысла держать свинку. Какой же смысл, если и свинину, и баранину, и обскую стерлядку, свеженькую, Ивану Пантелеймоновичу приносили прямо на дом. Смысла, значит, не было, а был от свинки один кулацкий душок. И ее ликвидировали.

Прожили они в городе с полгода – и отец понял: не на месте он. Не по нему эта должность. А честнее сказать – он не по должности: головой слаб. Не в том смысле слаб, что ума не хватает, а в том, что грамотешки мало, знаний. Да это бы ладно: грамота – дело наживное, можно и получиться. Он еще другое о себе понял – главное: нет у него настоящих организаторских способностей, умения людьми руководить, обстановку схватывать, просматривать её насквозь и вперед на будущее. На таком-то высоком уровне – нет. Этого еще никто вокруг не успел заметить, а он почувствовал, сам (был, значит, ум-то, природный, не испорченный). И еще он почувствовал: удержаться, конечно, можно. Там, где котелком не довариваешь, взять горлом, кулаком – по столу. И брали – другие, рядом с ним сидящие и даже пониже его.

Но Иван Пантелеймонович решил для себя: надо уходить. Уходить, уходить! Бежать, пока не поздно. Жене Поле так и сообщил о своем решении: «Треба тикаты, жинка. Пропаду тут. Загину». Специально по-хохлацки ворочал, смягчал тревожный разговор шутливостью. Про другое свое соображение – про то, что можно и не пропасть и, наоборот даже, самому судьбы человеческие за вихор схватить, он ей, разумеется, не сказал. И уж тем более не стал исповедоваться: какая это сладкая отрава, какой соблазн – за вихор-то ухватить. Ни к чему, – трезво подумал, – не бабьего это ума дело. Хорошо, что сам понял и вовремя успел тормоза включить. А то и он начал было уже входить во вкус. Нет, кулаком по столу пока не стучал, у него свой способ наметился. Надо, допустим, решить какой-нибудь сложный вопрос, окончательный приговор вынести – Иван Пантелеймонович сейчас трубочку запалит (он ее стал курить сразу после назначения на должность, для авторитета), дымком занавесится, глаз карий ущурит и смотрит на собеседника умненько. Смотрит и помалкивает: дескать, я-то знаю выход из положения, мне он известен, да я хочу, дорогой товарищ, чтобы ты сам! сам его поискал, мне интересно понять – какой ты есть кадр? А собеседник и ерзает под взглядом Ивана Пантелеймоновича, и крутится, и вьется, как червяк на крючке.

Нельзя было про такое – никому, а жене – в первую голову. Бабе, ей ведь только подскажи, только надоумь ее.

Супруге Ивана Пантелеймоновича, однако, не потребовалось ничего подсказывать. Еще полгода назад голосившая по деревне, она прямо-таки мертвой хваткой вцепилась в город: «Нет, Иван, я назад не поеду! Здесь тувалет теплый, вода в кранах, печку топить не надо. Не поеду, и все! Хоть что хочешь со мной делай».

Ой, не договаривала Пелагея Карповна, как и супруг ее, не во всем признавалась мужу. Туалет туалетом и вода в кранах – само собой… А чулочки фильдеперсовые! А лиса рыжая на плечах. А то, что она здесь не та затюканная Поля – в платочке, по самые брови повязанном, с потрескавшимися руками, а всеми уважаемая Пелагея Карповна. И не Пелагея даже, а, на городской лад, Полина. Соседки – тоже разных ответственных работников жены – в рот ей заглядывают, чай у нее отпить за счастье почитают, сама же она ни к кому на чаи не ходит, не набивается – считает ниже своего достоинства. И по квартире у нес теперь бесшумной серой мышкой шмыгает домработница – то ли Нюша, то ли Глаша. А самое главное, она же еще молодая женщина была – и только здесь, в городе, почувствовала: молодая еще! Да, они были тогда не старые. Иван Пантелеймонович, скажем, в том, примерно, возрасте пребывал, в котором нынче начинающие писатели вступают в литературу, а хоккеисты покидают большой спорт. Ну, чуток, разве, постарше.

Так что Семипудные не уехали. Не сумел Иван Пантелеймонович на своем настоять, да и не стал этого делать.

Еще некоторое время они жили в городе. А потом Ивана Пантелеймоновича вызвали в Москву, на какой-то исторический, как теперь говорят, форум. На какой именно, Виталий Иванович не помнил, пропустил как-то мимо ушей, а может, отец и не заострял на этом внимания. Угадывать же, вычислять, сравнивая возраст Ивана Пантелеймоновича с разными этапными событиями, мы не стали: речь-то шла, напомню, всего-навсего о трубке. Во всяком случае, форум был очень представительный. Происходил он где-то чуть ли не в Кремле, и люди на него собрались солидные, ответственные, были даже прославленные на всю страну. Иван Пантелеймонович, к примеру, очутился во время перерыва в одном кружке с известным академиком, был ему представлен, и академик Ивана Пантелеймоновича по плечу похлопал. Его еще не представляли как крупного областного деятеля (как деятель он ничего выдающегося совершить не успел), а как «того самого Семипудного», рванувшего за страду три тысячи гектаров. Вот Ивана Пантелеймоновича и хлопали одобрительно. Академик, между прочим, тоже трубку курил. Только, в отличие от Ивана Пантелеймоновича, который своей трубочки стеснялся, в присутствии людей постарше и поважнее себя за спину ее прятал, академик свою изо рта не выпускал, даже когда разговаривал. Крупный был мужчина, дородный, трубка его величаво плыла над головами окружающих.

Ну-с, покурили они. А тут и звонок – в зал заходить. Иван Пантелеймонович оглянулся – где бы трубочку выколотить? – негде! Кругом сплошной мрамор и позолота. Под ногами – ковры. Он в туалет сунулся – и там все сверкает. Потряс он трубочку аккуратно над белоснежной плевательницей, ногтем ей по затылку пощелкал и сунул в брючный карман. Она туда и булькнула, на дно: штаны в те годы носили не по-теперешнему, в общелк, а просторные, шириною, что называется, в «Черное море».

Значит, управился он и скорей-скорей в зал – чтобы место его случайно кто не занял. Он в шестом ряду сидел, с края, специально такое место укараулил – президиум поближе рассмотреть, вождей народа, старосту всесоюзного.

Сел Иван Пантелеймонович, сосредоточился, блокнотик с карандашом приготовил – мысли очередного оратора записывать. И только начал вникать – как вдруг почувствовал: горит он! Карман, едрит твою в семь, занялся! Дым из него сочится, как из дверей бани по-черному!

Иван Пантелеймонович в панике ворохнулся, да только ворохнуться и успел. Вышагнув откуда-то, похоже, прямо из стены, упали на него два одинаковых человека – стремительно и беззвучно. Один ловко сел на колени, придавив Ивана Пантелеймоновича спиной. Второй навалился сзади и сбоку, обнял за плечи, как друга милого, словно поинтересоваться хотел на ушко: «Ну, как ты тут, Ваня, устроился? Не дует?» А сам, между тем, незаметным приемом заломил ему руки, свел их за спинкой кресла – чтобы Иван Пантелеймонович не мог выхватить из кармана бомбу (или что у него там?) и зафуговать её в президиум.

Иван Пантелеймоновнч задохнулся, как в детстве под "кучен малой". Но боялся и сделать слабое движение, чтобы хоть нос на сторону вывернуть.

Томительно набухали и срывались секунды.

Трубка все сильнее припекала бедро.

Смертники эти героически лежали на Иване Пантелеймоновиче, готовые в любой момент разлететься в клочья.

А взрыва все не было.

Парни выдохнули украдкой, чуть помягчели телом и, подхватив Ивана Пантелеймоновича под руки, буквально вынесли из зала – как ангелы новопреставленную душу. И, не останавливаясь, быстренько-быстренько повлекли куда-то дальше – решительным, падающим шагом.

– Что у вас там? – не разжимая зубов, спросил тот, что справа.

– Тпру, – как на лошадь, сказал Иван Пантелеймонович. – Прруп…

У него отключились ноги, он не успевал переставлять их – чиркал ботинками по ковровым дорожкам. «Покурил! – стучало в голове. – С-сукнн сын!.. Накурился… по ноздри!»

Тот, который спрашивал, свободной рукой на ходу охлопывал его – гасил.

Оттого, видать, что его конвоировали, волокли, как мешок, Иван Пантелеймонович казался себе взаправдашним диверсантом с бомбой в кармане. Такое было ошушенне.

Мелькали под ногами расписные копры, паркет, мраморные ступени, потом – каменные. Все вниз, вниз, в подвалы какие-то. И возник, наконец, коридор – глухой, тускло освещенный, с цементным полом.

«Всё! – сказал себе Иван Пантелеймоновнч. – Вот и всё».

Он знал, куда уводят такими коридорами. Догадывался. Слава богу, сам был немалой шишкой… на ровном месте: имел представление.

Как ни странно, это понимание страшной неотвратимости дальнейшего привело его в себя. Он окреп ногами. И духом. Попросил – движением локтей; пустите, мужики, я сам! Конвоирам передался возникший в нем ток, они выпустили его и даже чуть отодвинулись в стороны (здесь-то, в подвале, куда ему было деваться?). Теперь они уже не вели Ивана Пантелеймоновича, а гнали его, не сбавляя скорости. И он, подчиняясь их напористому шагу, твердо печатал свой, маршировал на полкорпуса впереди.

Промаршировали в небольшую комнату, разделенную глухой тяжелой шторой. Стол там стоял круглый, с газетами и журналами, два жестких стула. Что за шторой – неизвестно. Иван Пантелеймоновнч смекнул: ТО!

«Снимите брюки». – деловито было сказано ему.

Иван Пантелеймоновнч снял – подпрыгивая, наступая на штанины.

Один из «конвоиров» обшарил карманы, вынул трубку, развинтил, выколотил, слазил пальцем вовнутрь, дунул, глянул на просвет в мундштук, вернул Ивану Пантелеймоновичу – развинченную. Второй, не дожидаясь конца осмотра, ушел с брюками за ширму.

Иван Пантелеймонович сидел на стуле, по-сиротски сдвинув колени. Стеснялся. На нем были белые солдатские подштанники с завязочками внизу. Никак он не мог привыкнуть к трусам. Костюм давно уже сшил городской, а с мужицкими исподниками все не расставался. Такой сидел… Ваня деревенский. Каким и был на самом деле. Справа подштанники прогорели насквозь, виднелась через дыру розовая, как у опаленного поросенка, кожа.

«Скорей бы уж, – тоскливо думал Иван Пантелеймонович. – Чего он там столько шарится?.. Нечего там искать». У Ивана Пантелеймоновнча, – он точно помнил, – в брюках, кроме трубки, был только носовой платок – в левом кармане, да еще квитанция – в заднем: он телеграмму домой отправлял – доехал благополучно, разместился там-то. Разве что квитанцию эту расшифровывал товарищ за ширмой?

Напарник ушедшего, проревизовав трубочку, остался здесь, стоял, прислонившись к притолоке, стерег Ивана Пантелеймоновича. Плоские какие-то напряженно-мертвые глаза его устремлены были в ближайшее пространство. На Ивана Пантелеймоновича он не смотрел, но чувствовалось, видел его, постоянно фиксировал – всего: от вихра на макушке до шевелящихся в носках пальцев. Только не живого человека он видел, скрюченного и жалкого (Иван Пантелеймонович содрогнулся внутренне, угадав это), а обезвреженный объект. Неважно, от чего обезвреженный – от бомбы, от трубки ли. Объект! – вот в чем суть. За которым, хоть он и обезврежен, необходимо еще следить, придавливать его поверх головы деревянным взглядом.

Ивану Пантелеймоновичу сделалось вовсе не уютно – как малой букашке на чистой ладони.

Через двадцать минут ему вынесли брюки – целые и отутюженные.

«Надевайте», – сказали.

Иван Пантелеймоновнч влез в штаны (опять у него чего-то руки запрыгали); «конвоиры», или, лучше назвать, телохранители, оглядели его бестрепетно, и одни, сказав: «Позвольте», – коротким движением поправил сбившийся галстук.

Его вернули в тот же вестибюль, усадили на короткую бархатную скамеечку, вежливо порекомендовали сейчас в зал не входить, дождаться перерыва.

Тем и закончился инцидент.

В гостинице Иван Пантелеймонович осмотрел брюки. Следов дыры (там с блюдце выгорело) не было. Что удивительно – но было и следов ремонта. Он уж и наизнанку выворачивал брюки, и чуть не носом проелозил по месту катастрофы – не было следов! Все цвет в цвет – и никаких тебе шовчиков. Может, подменили на новые? Так опять же; где взяли точно такие? Сшили? Уж больно скоро. Разве что у них там, за ширмой, шибко крупный специалист сидел? Стахановец в своем деле? Или даже – двое-трое? По и при таком раскладе одна деталь смущала Ивана Пантелеймоновича. У него на старых брюках, в интересном месте, пуговка имелась приметная, со щербинкой. Он еще пальцем об нее все время царапался. Так вот, пуговица осталась на том же месте. И в ту же сторону щербинкой повернутая. Чудеса!

Эта загадка так поразила Ивана Пантелеймоновича, что он на время, пока находился в Москве, словно бы позабыл про все предшествующее ей. Ну, забыл не забыл, а как-то поблекло оно, стушевалось.

Оказалось, однако, – лишь на время.

Вернувшись домой, Иван Пантелеймонович заболел непонятной болезнью.

Во-первых, он не смог курить трубку. Не вообще не смог, а так, как раньше, и в определенные моменты. Он раскуривал ее, окутывался дымком, собирался уже значительно прищуриться на собеседника – как вдруг чувствовал: не может! Наплывали тягостные видения: как давит его чугунной задницей человек из стены; как тащат его, полуобморочного, вниз по мраморным ступеням, а он ботинками по ним – тук-тук-тук-тук! Вставали перед лицом замороженные глаза этого… у притолоки, росли, заслоняли собой всё и всех… Иван Пантелеймонович слепнул.

Но это была ешё не сама болезнь. Такое-то можно было, наверное, объяснить. И превозмочь.

А вот другое, необъяснимое…

Иван Пантелеймонович сидел в кабинете один, за просторным своим столом. Сидел – ничем ничему. И внезапно начинал уменьшаться. Ощущал: уменьшается. и главное – видел! Руки, лежащие на столешнице, становились ма-а-аленькими, маленькими… и летели, проваливались вместе со столом. А следом, прикованный к рукам, летел вниз, сокращаясь в размерах до зерна, до маковой росинки, весь Иван Пантелеймонович. В тревоге опускал он взгляд ниже, под стол – и видел: крохотные ножки его догоняют проваливающийся пол. И – б-ззззз! – тонко звенело в голове.

«Такой становлюсь – в микроскоп не рассмотришь», – объяснял эти спои состояния Иван Пантелеймонович.

Врачи покрутили его, повертели, пошептались между собой – ничего не установили. Сказали: наверное, это на нервной почве.

Ивана Пантелеймоновича отпустили с должности.

Жена Пелагея Карповна не ревела, страдала по-городскому, интеллигентно – с мокрым полотенцем на голове. Но ничего, оклемалась.

Дома, в деревне, болезнь скоро оставила Ивана Пантелеймоновича Он опять стал работать на комбайне. Работал хорошо, хотя тот свой рекорд ему повторить больше ни разу не удалось.

Одно было неудобно попервости. Трубку он забросил. а от махорки успел отвыкнуть. Курил, поэтому, дорогие папиросы «Казбек» и «Северная Пальмира». Друзья механизаторы называли их «наркомовскими», охотно угощались и за один перекур разоряли Ивана Пантелеймоновича в прах.

По потом была воина – и старшина-танкист Семинудный снова привык к махорке.

Е-ДВА, Е-ЧЕТЫРЕ

Ах, как просто, а вместе изящно и благородно зачинали свои произведения классики!

«Все счастливые семьи похожи друг на друга»…

Или вот еще: «Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова».

А теперь?.. «Однажды играли в шахматы у зам. начальника управления материально-технического снабжения Карапузина»… Ну, что это такое, ей-богу? Нелепость какая-то. И неправдоподобность. У зам. начальника управления материально-технического снабжения (ху! тяжело-то как) – ив шахматы. Добро бы еще в преферанс.

Но что поделаешь – играли именно в шахматы. Гоняли пятиминутки, с часами. Блицевали. Скромно играли, без конногвардейского шика. И – насухую. В отличие от нарумовской компании, где – вспомним – к утру «шампанское явилось», здесь бокалами не звенели. Хотя выпивка имелась. Стояла на кухне водочка, пивко чешское, закуска к ним соответствующая: балычок, сыр «рокфор». Желающие могли сходить подкрепиться. Желающих, однако, не было: так всех приковала игра. Партнеры сидели, посунувшись друг к другу, напряженные, сосредоточенные, стремительно переставляли фигуры, еще стремительнее включали часы. Такой стоял пулеметный стукоток. И все молчали. Даже ожидавшие своей очереди (их четверо играло).

Один хозяин квартиры Глеб Карапузин позволял себе время от времени балагурить. Но как-то отрешенно, ни к кому не обращаясь. Выборматывал между ходами слова каких-то, похоже, блатных песенок: «Ты думаешь, напал на дикаря… да я тя сделаю культурно, втихаря». И «делал», надо отдать ему должное, чаще, чем другие, побеждал.

И был там среди играющих, то есть среди наблюдающих за игрой, один писатель, Зеленин. Он пообщаться зашел, поболтать на какие-нибудь необязательные темы, расслабиться – после своих одиноких трудов. Они с Карапузиным знакомы были со школьных лет и, несмотря на то, что жизнь распорядилась их судьбами очень уж по-разному, поддерживали отношения. Даже берегли их. Особенно Зеленин. И не потому он дорожил дружбой с Карапузиным. что тот сидел на высоком, «кормовом» месте, нет: Зеленин ни в чем «материально-техническом», кроме пишущей машинки, никогда не нуждался. Просто в квартире приятеля, старого холостяка, всегда можно было за легкой и лихой беседой («Эх, живы будем – не помрем, а помрем – травой взойдем»), отвести душу, снять стресс, отдохнуть, наконец, от «проблемных» разговоров с коллегами-литераторами – всегда однообразных, мучительных и бесплодных. Глеб, несмотря на солидную (и скучную – по мнению Зеленина) должность, был человеком светским, раскованным, и компания у него обычно собиралась для такого времяпровождения подходящая – разношерстная. Писатель кое-кого знал, по именам: Эдик – программист, Сеня – директор плавательного бассейна, Вадим… этот малопопятным для Зеленина делом занимался – сопровождал поезда с контейнерами: две недели катается, три отдыхает.

Сеня, Эдик и Вадим были здесь и сегодня.

По сегодня Зеленину не повезло: нарвался он на этот турнир. Сидят, примагниченные к столу, долбят по кнопкам часов, как дятлы. На него – ноль внимания. Даже, наверное, и не поняли – кто это еще вошел. Вошел и вошел… лишь бы не мешал, не вякал. Прямо фанаты какие-то.

Писатель посидел, посидел – заскучал. Попросил разрешения сыграть одну пятиминутку, испробовать себя в этом скорострельном деле.

Сеня, Эдик и Вадим уставились на него настороженно-мутными взглядами.

Карапузин усмехнулся.

– Ну, садись, – сказал. – Только учти: это тебе не романы сочинять – тут головой думать надо.

Стали играть. Зеленину мешали часы – он забывал выключать их. Приятель, злясь, делал это за него. Свои ответные ходы он наносил (именно наносил) мгновенно, как кошка лапкой – хап!

Зеленин непозволительно долго думал. Дважды, по дилетантскому обыкновению, он попытался переходить. Карапузин, так же мгновенно и молча, вернул его фигуpы обратно.

Дело близилось к финалу, то бишь к эндшпилю. И тут Зеленин увидел, что следующим ходом ставит Карапузину мат. Он не сразу поверил глазам, промедлил какую-то секунду – и уже занес было руку, как вдруг приятель хищно сказал:

– Канут тебе! Флажок упал.

– Как упал? – не понял Зеленин.

– Каком кверху! – рассмеялся приятель – Проиграл ты: время вышло. – И подмигнул: – Которые тут временные? Слазь! Кончилось ваше время.

Зеленин расстроился. Что за дурацкая игра! Без одной секунды мат – и ты же проиграл! Догоняшки какие-то. Это получается: ставь фигуры куда попало, шуруй – кто быстрее, а голова вроде и ни при чем.

Он отодвинулся, уступил место Сене. Сам еще какое-то время посидел рядом, понаблюдал за этими… спортивными состязаниями.

Карапузин разок проиграл Эдику, а потом опять пошел щелкать всех подряд. В одной партии у него самого упал флажок, а противник не заметил.

– Флажок-то упал, – услужливо подсказал Зеленин.

– Ты! – вызверился на пего приятель. – Сидишь тут!.. Фрайер Моня. Ему же мат корячился через два хода!

Вот те на! Когда у Зеленина упал флажок, друг не пожалел его. а сам… Ну и ну.

Карапузин, поостыв маленько, сказал:

– Ты, вообще, шел бы на кухню… гроссмейстер закаканный. Водочки выпей. Чайку нам заодно сообразишь. Покрепче.

Писатель и пошел на кухню. Он хорошо ориентировался в квартире приятеля, знал – где что лежит.

А на кухне уже сидел один, тоже, видать, уволенный. Рыжеволосый такой, слегка конопатый и, как показалось вначале Зеленину, очень еще молодой. Сидел – водочку пил. В печальном одиночестве. Зеленин раньше его у приятеля не встречал.

– Здравствуй, – сказал конопатый, – Вова… Я – Boвa.

– Здравствуйте, – ответил Зеленин и тоже назвался. Конопатый, не спрашивая, налил ему водки, горестно шмыгнул носом, пожаловался:

– Восемь партий дунул. Вот же шакальство!

Он, стало быть, горе здесь заливал, проигрыш свой сокрушительный. Да стоило ли уж так-то? Зеленин вон тоже проиграл… одну, правда, только партию, не восемь. Но зато как! – за мгновение до мата.

Выяснилось одно, через минуту буквально, что главное-то горе у незнакомого Вовы другое. Проигрыш – это так, семечки. Судьба у него была поломанная – вся: карьера, личная жизнь…

– Ты кто? – спросил он.

– В смысле? – уточнил Зеленин.

– Ну, работаешь чего?

– Да так… книжки сочиняю, – неохотно сознался Зеленин.

– А-а, писатель, значит! – почему-то недружелюбно произнес конопатый. – Тогда скажи, раз писатель: можно человеку за четыре мешка макового семени жизнь коверкать? Гуманно это?.. В нашем-то обществе.

И, не дожидаясь ответа, принялся излагать свою историю.

Он четыре мешка макового семени украл когда-то. Да не украл – помог сбыть. Завскладом одному помог. Протянул руку помощи. Залежалое было семя, никому не нужное, забытое. А он договорился с какой-то кондитерской – там взяли. (Договорился или указание дал… Что он был тогда за шишка, Вова не уточнил, сказал о себе коротко и просто: «Я торгаш».) Ну вот, помог человеку. И общему делу. Он ведь рассчитывал, что в кондитерской из этого семени рулетов с маком напекут и трудящимся реализуют. А ему за его разворотливость – два года условно. Завскладом – семь лет с конфискацией, а ему – два условно. И пришлось тянуть срок, на «химии». Оттянул, сунулся на прежнее место – хрен да пара кокушек! И вообще – никуда… Хорошо, Глеб помог. – Вова повел головой в сторону комнаты, – воткнул директором рядовом столовки. Это его-то на столовку, а?! Жена, паскуда, ушла, трехкомнатной квартиры не пожалела. Конечно! Директор столовой ей на фиг не нужен – мелкая сошка… «Но что самое обидное! – тут Вова, излагавший все предыдущее ровно и уныло, аж кулаком по столу пристукнул. – Что самое подлое: мак-то этот свиньям скормили! Судья так и сказал: свиньи съели!.. В глаза смеялся, с-сука!»

– Свиньям, а! – с болью повторил Вова. – А ещё молотим: перестройка, перестройка! гласность!.. Вот напишешь ты про такое?

Писатель молчал, не знал, что отвечать. Да и не собирался этого делать. Скучно глядел в тарелку.

Рыжеволосый тоже помолчал. И снова заговорил – не всю еще, как видно, душу вывернул.

– В Америке тюрьмы лучше! – сказал неожиданно. И очень убежденно: будто сам их прошел насквозь.

Зеленин вопросительно вскинул глаза.

– Да-да, лучше, – капнул Вова. – У них посадят опасного преступника в одиночку – и парится он там полностью изолированный. А у нас? Насмотрелся я на этой «химии»… И урки, рецидивисты, и пацаны сопливые – вместе. Buy шестнадцать лет, он бабушку случайно велосипедом переехал, а его – к уркам!

Про бабушку Вове явно понравилось, он повторил со вкусом:

– Представляешь? Он бабушку-старушку великом сшиб, а его – к этим! И они его там образовывают, формируют… Демократия это? порядок? гуманность?.. И про такое ты не напишешь! – заключил он жестко, сделав ударение на «такое».

Зеленин посмотрел на него долгим взглядом. Ч-черт! Карбонарий прямо. Борец за нравственность, за гражданские права. И откуда такой выковырнулся?

– Не напишу, – сказал спокойно.

– Вот! – конопатый ввинтил палец в стол. – А потому, что заелись!

Ответ его, похоже, весьма удовлетворил. Он допил водку и собрался уходить.

Зеленин, выждав пару минут, тоже пошел одеваться.

Вова в прихожей неторопливо влезал в дорогое кожаное пальто. Зеленин потянул с вешалки свое – «на рыбьем меху».

Выглянул из комнаты Карапузин, погрозил конопатому пальцем:

– Княгиня! Карточный должок! Он эрудит был, Глеб Карапузин.

Конопатый достал бумажник, отсчитал сорок рублей – пятерками.

– За восемь партий, – усмехнулся. – Верно? Капитально ты меня прибил сегодня.

– Не горюй! – утешил его Карапузин. – Подтренируешься дома, теорию поштудируешь.

До Зеленина дошло, наконец: они же на деньги играют – по пятерочке партия! Он засуетился:

– Глеб, ты извини, я не при деньгах! – и пошутил неловко. – Автобусными талончиками ты, полагаю, не возьмешь?

– Ладно, старик! – хлопнул его по плечу Карапузин. – С нищих писателей не берем.

Пошутил друг-приятель Глебушка, а получилось точно: нищим выглядел писатель Зеленин рядом с "мелкой сошкой" – полуторатысячным, хромовым, страдающим Вовой.

Они вышли вместе.

Темно было. Порывами налетал из-за угла ветер. Вова поднял воротник. И опять затосковал, заскулил прямо:

– Эх, жизнь!.. Куда пойти? Куда податься?

И топтался на месте, не уходил, будто ждал, что Зеленин вот сейчас нежно обнимет его за плечи и поведет к себе – врачевать израненную душу.

Зеленин не прореагировал. Тоже поднял воротник, буркнул: «Пока», – и пошагал прочь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю