355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Лесков » Островитяне » Текст книги (страница 12)
Островитяне
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:04

Текст книги "Островитяне"


Автор книги: Николай Лесков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)

Такова была, плачучи, Ида.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

ГЛАВА ВМЕСТО ЭПИЛОГА

С тех пор, как перед нами плакала Ида, до дня, в который вы прочтете эту повесть, минули не одна весна и не одно лето. В это время в трех прекрасных комнатах на антресолях в доме богатого негоцианта Шульца умерла Софья Карловна Норк. В течение пяти лет, которые старушка провела у дочери и у зятя, ни она, ни Ида не имели ни малейшего основания пожалеть о том, что они оставили свое хозяйство. Шульц угождал матери и благоговел перед Идой. Старушка умерла от рака в желудке. Целый, год ее томили голодом, чтобы удерживать развитие болезни и облегчить ей последний шаг в вечность. Софья Карловна сделалась младенцем.

– Идочка! – часто шептала она потихоньку, вскакивая на своей кроватке. – Дай ты мне, мой друг, немножко булочки.

– Мамочка, невозможно вам, голубчик, булочки! – отвечала Ида.

– Ну, с булавочную головку дай.

– Ну стоит ли, мама, с булавочную головку?

– Стоит, мама моя, стоит, – отвечала старушка, называя дочь своей матерью.

Ида будто не слыхала и начинала про себя читать или работать.

– Ну что ж, и бог с тобой, – говорила старушка. – Я все, бывало, видела во сне, как тебя носила, что ты меня кормишь, – а ты не хочешь, ну и бог с тобой; стало быть, это неправда.

Ида не выдерживала и давала матери кусочек с гороховину.

– Да я не хочу из твоих рук, – хитрила старушка. – Что ты мне не веришь! Я не дитя. Ты дай мне, я и сама отломлю.

Ида знала, чем это кончится, но подавала матери ломтик, и Софья Карловна скоро, скоро выколупывала дрожащими пальцами мякиш, совала его себе в рот и, махая руками, шептала: "убери! убери поскорей, убери, а то сестра придет!"

День ото дня старушка все более и более уподоблялась младенцу невинному и по-прежнему все хитрила с Идой, подговариваясь то под кофе, то под бисквиты, которые она будто видела во сне.

– Мама, вам этого не снилось, – отвечала Ида.

– Как не снилось! Вот новости! Как это не снилось?

– Не снилось, мама, не снилось, потому что вам этого невозможно.

– Да! невозможно, а все-таки снится, – отвечала, обижаясь и отстаивая свою хитрость, Софья Карловна.

Наконец дни Софьи Карловны были сочтены, я загорелася ее последняя заря. Дети знали это от доктора, но старушка не знала своего положения.

– Мне, Идочка, сегодня снилось, – говорила, – будто мне можно полчашки кофею. – Можно, мама, – отвечала Ида.

– Можно? – переспросила изумленная старушка и, (посмотревши с упреком на дочь, горько заплакала.

– Подать вам, мама?

– Нет, нет, не надобно, не надобно... Мне это вредно, – отвечала Софья Карловна и закрыла свои прозрачные веки, тонкие, как перепонки крыла летучей мыши. Из-под этих век выдавились и остановились в углах две тощие слезинки.

– Почитай, – попросила она дочь.

На небе садился ранний зимний вечер с одним тех странных закатов, которые можно видеть в северных широтах зимою, – закат желтый, как отблеск янтаря, и сухой. По этому янтарному фону, снизу, от краев горизонта, клубится словно дым курений, возносящийся к таинственному престолу, сокрытому этим удивительным светом.

С антресолей Шульца, если сидеть в глубине комнат, не видно было черты горизонта, и потом, когда загорается зимою над Петербургом такая янтарно-огненная заря, отсюда не видать теней, которые туманными рубцами начинают врезываться снизу впоперек янтарной зари и задвигают, словно гигантскими заставками, эту гигантскую дверь на усыпающее небо.

Такая заря горела, когда Ида взяла с этажерки свою библию. Одна самая нижняя полоса уже вдвигалась в янтарный фон по красной черте горизонта. Эта полоса была похожа цветом на полосу докрасна накаленного чугуна. Через несколько минут она должна была остывать, синеть и, наконец, сравняться с темным фоном самого неба.

Ида знала эту доску, знала, что за нею несколько выше скоро выдвинется другая, потом третья, и каждая будет выдвигаться одна после другой, и каждая будет, то целыми тонами, то полутонами светлей нижней, и, наконец, на самом верху, вслед за полосами, подобными прозрачнейшему розовому крепу, на мгновение сверкнет самая странная – белая, словно стальная пружина, только что нагретая в белокалильном пламени, и когда она явится, то все эти доски вдруг сдвинутся, как легкие дощечки зеленых жалюзи в окне опочивального покоя, и плотно закроются двери в небо. Евреи верят, что небо запирается каждый вечер, и если э хотите, то вы можете видеть, как это производится невидимыми руками, задвигающими зорю и повертывающими последнюю пружину этих задвижек.

При такой заре, покуда не забрана половина облитого янтарем неба, в комнатах Иды и ее матери держится очень странное освещение – оно не угнетает, как белая ночь, и не радует, как свет, падающий лучом из-за тучи, а оно приносит с собою что-то фантасмагорическое: при этом освещении изменяются цвета и положения всех окружающих вас предметов: лежащая на столе головная щетка оживает, скидывается черепахой и шевелит своей головкой; у старого жасмина вырастают вместо листьев голубиные перья; по лицу сидящего против вас человека протягиваются длинные, тонкие, фосфоричесмие блики, и хорошо знакомые вам глаза светят совсем не тем блеском, который всегда вы в них видели.

То же самое происходит в это время с вашим лицом и со всеми лицами, которые будут освещены этим светом.

Ида знала всю прихотливость этого совещания; любуясь его причудами, она посмотрел а вокруг себя на стены, на цветы, на картины, на Манин портрет, на усаживавшуюся на жердочке канарейку: все было странно – все преображалось. Ида оглянулась на мать: лицо Софьи Карловны, лежавшей с закрытыми веками, было словно освещенный трафарет, на котором прорезаны линии лба, носа, губ, а остальное все темно.

Девушка открыла вечную книгу на том месте, где в ней лежала широкая матовая голубая лента, и вечная книга приготовилась рассказывать своим торжественно простым языком свои удивительные повести.

"Упал, погрязая во зле, народ Израилев до того, что не было мужа, способного спасти его, и возопили сыны Израилевы ко господу, – начала читать Ида.

И была в то время судьею Израиля Девора-пророчица, жена Лапидофова.

Она жила под пальмою Девориною, между Раммою и Вефилем на горе Ефремовой, и приходили к ней туда сыновья Израилевы на суд.

И призвала Девора Барака и сказала ему: повелевает тебе Иегова: возьми десять тысяч мужей, а я при" веду к тебе, к потоку Киссону, Сисару, врага народа моего, и колесницы его, и многолюдное войско его и предам их в руки твои.

В арак же оказал ей: если ты пойдешь со мною, я пойду; а если не пойдешь со мною, я не пойду.

И сказала Девора: хорошо, пойду с тобой, но не тебе будет сла:ва на сем пути, а в руки женщины предаст господь врага народа своего.

И встала Девора и пошла с Бараком в Кедош.

Проходит шум битвы; убитый Сисара лежит, лежат с ним и все его войско, а Девора опять стоит под своею пальмою, и Варак у ног ее, и поет Девора:

"Слышите, цари, внемлите, вельможи: я пою, я бряцаю Иегове-богу, перед которым, когда шел он, земля тряслась, небо капало, горы растаявали, и облака проливали воду.

Ездящие на ослицах белых, сидящие на коврах, пойте песнь.

Не было вождей у Израиля, ни одного не было, пока не восстала я, Девора, пока не восстала я, мать народа моего".

Бряцает Девора, стоя под пальмою Девориною между Раммою и Вифелем, и поет долгую песнь Иегове сердце и ум пророчицы, видя восставшую доблесть народа своего. И на том же самом месте, где описана песня Деворы, вечная книга уже начинает новую повесть: тут не десять тысяч мужей боятся идти и зовут с собою женщину, а горсть в три сотни человек идет и гонит несметный стан врагов своих. И как это сделано! и как это рассказано в вечной книге! Оживляется Ида, читая об этом страшном подходе героев с светильниками, опущенными в глиняные кувшины; тише дышит больная старушка, в сотый раз слушающая эту историю, и поворачивает к свету свое лицо; и ныне, как в детстве, она ждет, когда разлетится в черапья кувшин Гедеонов,; и за ним треснут другие кувшины, и разольется во тьме полуночи свет, в них скрытый... И вот это свершилось... звеня разлетелись кувшины, и идет облако света во тьме. О, как чуден сегодня этот свет светильника, долго бывшего заключенным в глиняном сосуде; каким блистаньем покоя осенил он мать сестер Норков. Да; это сам, "одеянный светом, как ризою", стал у ее изголовья и назвал ее душу, и душа вопросила его: "Как имя твое?", но он ответил ей, что ответил видевшему его лицом к лицу Иакову, – он сказал ей: "что тебе в имени моем? оно чудно".

В комнате вовсе стемнело; Ида свернула книгу, положила ее на прежнее место и, опершись локтем о подоконник, отдыхала глазами на густевшем закате. Уже почти все звенья янтарных дверей были забраны, и в ярких просветах между темных полос клубились легкие струйки тумана. Густой массой сначала мятутся они внизу, потом быстро несутся "верху, как легкие тени в длинных одеждах, и исчезают вверху, где смыкается небо.

"Да, закрывается небо, и отошедшие души опешат, чтоб не скитаться до утра у запертой двери", – подумала Ида и с этой мыслью невольно вздрогнула: ей показалось, что в это мгновение ее тихая мать тоже стоит у порога той двери, откуда блистает фантастический свет янтаря, догорев над полуночным краем.

Это так и было: Софья Карловна умерла во время Идиного чтения – умерла счастливо, покушав долго снившейся ей булочки, слушая чудную повесть, которую читал для нее милый голос, и сохраняя во всей свежести вчера принесенную Шульцем новость о Мане.

Вчера Фридрих Фридрихович прочел в "Allgemeine Zeitung" ("Всеобщая газета" (нем.).) статью, посвященную разбору детской книжки путешествий, написанной путешественницей Марией Норк. О самой путешественнице и до сих пор нет очень подробных известий, но книга говорит за нее, где она была и какими очами на все смотрела. Это было событие, давшее много чистых и теплых минут семейству Шульца и особенно Иде и ее матери. Вероятно, не менее радостей принесла эта книжка одинокому Беру, так горячо хлопотавшему "поднять душу живую".

Одного Истомина она могла бы потревожить. Эта радостная новость, может быть, опять взлетела бы над ним Ивиковыми журавлями и, напомнив ему отринутое счастье, заставила бы задрожать за неузнатую Денман. Но Истомин давно куда-то бесследно исчез и, наверное, никогда об этом не узнает.

Фридрих Фридрихонич и сегодня такой же русский человек, каким почитал себя целую жизнь. Даже сегодня, может быть, больше, чем прежде: он выписывает "Московские ведомости", очень сердит на поляков, сочувствует русским в Галиции, трунит над гельсингфорсскими шведами, участвовал в подарке Комиссарову и говорил две речи американцам. В театры он ездит, только когда дают Островского.

– Ужасно люблю этих канальев-самодуров, – говорит он жене. – Как ты думаешь, Берта Ивановна, отчего бы это у меня вкус такой?

Берта Ивановна на это ему ничего не отвечает.

– Оттого, может быть, Фриц, что вы сами... – шутя говорит за сестру Ида.

– Что-с? оттого, что я сам самодур, вы это хотите сказать, Ида?

– Да.

– В самой вещи?

– Так – немножечко.

Фридрих Фридрихович задумывается и, нимало не обижаясь, отвечает:

– Что ж, очень может быть, что вы и правы, потому, матушка сестрица, что я от мира не прочь и на мир не -челобитчик.

Берта Ивановна вся в муже, в вязанье и в хозяйстве.

Иду Норк вы, если хотите, можете видеть, даже не будучи знакомым с Фридрихом Шульцем. Дом Шульца отыскать нетрудно, а необыкновенно чистые, большие окна одной половины первого этажа, завешенные дорогими гардинам, укажут вам собственное помещение хозяйского семейства. В эти светлые окна видна вся внутренность просторных покоев негоцианта, и особенно видна огромная светлая зала, в углах которой красуются две довольно дорогие гипсовые статуи новгородского мужика и бабы, которых со дня перенесения их сюда с художественной выставки Фридрих Фридрихович назвал Иваном Коломенским и Марьей Коломенской. Летом у среднего окна залы, на спокойном кресле, перед опрятным рабочим столиком, почти всегда сидит молодая женщина, которой нынче уже лет за тридцать. На белой шее, плечах и груди у нее уже слегка образуется полнота; но она еще очень грациозна и необыкновенно мила: строгое платье ее сделано прекрасно, фигура стройна, пепельные волосы ложатся по плечам длинными локонами. Это Ида Норк. Наружно она только пополнела, сильный подбородок ее немножко еще приподнялся, да она переменила прежнюю простую прическу на более сложную. В тот день, когда она шутя завила сабо в первый раз локоны и вышла так к чаю, сестра ее и Фридрих Фридрихович невольно вскрикнули, а дети бросились за кресло Берты Ивановны и шептали:

– Бабушка! бабушка!

– Я так теперь и останусь бабушкой, – отвечала весело Ида.

И она так и осталась с прекрасными локонами, которые еще не скоро поседеют, чтобы довести сходство Иды с матерью до неразделимого подобия.

Около Иды всегда кругом дети, и они ей не мешают, потому что в них-то и ожили снова ее глубокие симпатии.

Зимою, когда дни коротки и сумрачны, вам удобнее рассмотреть Иду Ивановну вечером. Фридрих Фридрихович, возвратись в эту пору с биржи домой и плотно пообедав, а потом поцеловав руки жены и свояченицы, – обыкновенно отправляется всхрапнуть на мягком диване в жениной спальне. В это время по-прежнему красивая, хотя сильно располневшая Берта Ивановна расхаживает на цыпочках по столовой и охраняет мужнино спокойствие, а в зале, в огромном изящном камине работы Сан-Галли, стараниями детей разводится яркое пламя, К этому огню прикатывается большое, стальное, качающееся кресло: на нем садится Ида. Около нее целая детская группа: один у нее лежит на коленах и весело греется; старшие трое теснятся у теткиных плеч и с жадностью ловят ее каждое слово, а пятый, кудрявый мальчишка по пятому году, постоянно любит дремать, как котенок, у нее за спиною.

Долго пылает этот приветный огонь, и долго и плавно текут перед ним живые беседы. Картина бывает такая прекрасная и внушающая, что на нее поневоле засматривается и деловой человек с наморщенным лбом,: поспешающий к делу на истерзанной кляче петербургского ваньки, и веселая компания, отправляющаяся на нанятой в складчину тройке, чтобы убить где-то и время и деньги, и пешеход, тихо плетущийся к своей одинокой каморке. Пешеход даже часто останавливается здесь, перед окнами Шульцевой залы, и иногда в темный вечер их столкнется здесь и двое и трое: тот – из Уфы, другой – из Киева, а третий – из дальней Тюмени, и каждый, стоя здесь, на этом тротуаре, переживает хотя одну из тех минут, когда собственная душа его была младенчески чиста и раскрывалась для восприятия благого слова, как чашечка ландыша раскрывается зарею для принятия капли питающей росы.

И долго, долго иной раз застоится здесь, забывшись, мой прохожий и потом, закрывшись воротником, зашагает, выглядывая одним глазом, как Оден северной саги, потерявший свой другой глаз при покушении украсть меду поэзии у Гунледа.

Не нянькины сказки, а полные смысла прямого ведутся у Иды беседы. Читает она здесь из Плутарха про великих людей; говорит она детям о матери Вольфганга Гете; читает им Смайльса "Self-Help" ("Самопомощь" (англ.).) книгу, убеждающую человека "самому себе помогать"; читает и про тебя, кроткая Руфь, обретшая себе, ради достоинств души своей, отчизну в земле чуждой.

И крепнет детский дух в этих беседах, и, как шептун-трава, тихо растут и вырастают в них и решимость, и воля, и воспитывается то, что далекий потомок, может быть, условится называть в человеке прямою добродетелью гражданина.

Но не слыхать этих бесед Иды за окнами Шульцева дома, и проносящиеся мимо этих окон сами себе надоевшие праздные, скучные люди и молчаливо бредущий прохожий слышат и понимают из них не более, чем каменный коломенский Иван и его расплывшаяся Марья, истуканами стоящие в зале, где василеостровская Ида своим незримым рукоположением низводит наследственную благодать духа на детей василеостровского Шульца.

ПРИМЕЧАНИЯ

В третьем томе собрания сочинений Лескова печатаются его произведения второй половины шестидесятых годов: роман "Островитяне" (1865-1866), хроника "Старые годы в селе Плодомасове" (1868), очерк "Загадочный человек" (1868) и "Смех и горе" (1869-1870), для которого автор не нашел никакого жанрового определения, кроме "попурри". Эти разнохарактерные произведения свидетельствуют и о росте таланта писателя, об углублении его реалистического мастерства, о расширении охвата явлений русской жизни в его творчестве – и, одновременно, о трудностях и противоречиях в его развитии.

Как автор "Некуда", "Загадочного человека" и романа "На ножах" (1870-1871), Лесков является одним из создателей антинигилистической литературы. В то же время, как автор Плодомасовской хроники и "Смеха и горя", Лесков по праву завоевывает видное место в литературе шестидесятых годов. В этих произведениях виден великолепный знаток русской жизни и мастер художественной речи, тот Лесков, который стоит в истории нашей литературы в одном ряду с Тургеневым и Гончаровым.

Если в "Островитянах" Лесков еще пытается соединить нравоописательный очерк (типы петербургских немцев) с традиционной романической любовной интригой, то в произведениях конца шестидесятых годов он резко меняет и свой подход к явлениям русской жизни и свою художественную манеру.

Лесков начинает мерить и проверять современность историей. При этом у него складывается своеобразный взгляд на ход истории. В исторической жизни народа он видит две категории людей: "выскочек" и "хороняк". Все симпатии, все сочувствие писателя на стороне вторых, спокойно и скромно делающих свое маленькое, но полезное, и потому "историческое" дело.

От романов с острой интригой и обязательной любовной коллизией – как "Обойденные" (1865) – Лесков переходит к особому жанру "романической хроники", к роману без любовной интриги. Такова хроника рода Плодомасовых; "историей одного города" должен был стать роман "Чающие движения воды" первая незаконченная редакция "Соборян". Отказавшись от романа "с любовью" и углубленной психологической разработкой, Лесков ищет других форм повествования. Такую форму он находит у Гоголя в "Мертвых душах". Герои Лескова (в "Загадочном человеке", в "Смех и горе") путешествуют по Руси, сталкиваясь с многообразными явлениями русской жизни. Уже "Смех и горе" оказывается произведением, в котором Лесков вскрывает многие существенные противоречия пореформенной жизни России и делает серьезный шаг к разрыву с лагерем реакции, куда привела его вражда к революционной демократии.

"ОСТРОВИТЯНЕ"

Печатается по тексту: Н. С. Лесков. Собрание сочинений. СПб., 1889, т. 3, стр. 353-370, который совпадает с первой публикацией "Островитян" в "Отечественных записках" (1866, т. CLXIX, э 21-24, ноябрь, декабрь, стр. 1-40, 163-211, 371-400 и 589-628, подпись – М. Стебницкий) и с отдельным изданием: "Островитяне. Повесть М. Стебницкого (автора романа "Некуда" и "Обойденные")", СПб., 1867,(на титульном листе – 1866).

Работу над этой повестью в основном можно отнести к 1865-1866 году, так как весной – летом 1866 года Лесков был занят работой над первой частью романа "Чающие движения воды" (первая редакция "Соборян"), о чем он сообщал в письме председателю Литературного фонда Е. П. Ковалевскому 20 мая 1867 года: "Хроника "Чающие движения воды" мною была запродана в "Отечественные записки" в июле месяце прошлого, 1866 года, когда у меня была готова только одна первая часть" (А. Лесков. Жизнь Н. С. Лескова. М., 1954, стр. 187). Предполагать, что "Островитяне" писались ранее, нет никаких оснований, так как в 1865 году Лесков был занят работой над большим романом "Обойденные" ("Отечественные записки", 1865, сентябрь-декабрь) и, возможно, над повестью "Воительница".

Кроме того, в романе упоминается о событиях общественной и театральной жизни (открытие окружного суда, театральные премьеры и т. д.), происходивших зимой 1865-1866 года.

Действие романа в основной своей части отнесено автором к началу 1860-х годов. Так, Шульц едет в Германию за женихом для Манички "месяца за полтора перед лондонской всемирной выставкой" – то есть в марте 1862 года, так как открытие выставки произошло 1 мая. Завершаются события в романе к лету 1866 года: в последней главе упоминается приход американского броненосца в Петербург.

В "Островитянах", как и в предыдущем большом романе – "Обойденные", Лесков отходит от памфлетности и "фотографичности" "Некуда", где многие прототипы очень легко узнавали себя в героях романа.

Начатое в "Воительнице" изучение петербургских типов Лесков продолжал в "Островитянах", где дана картина нравов петербургских немцев, семей Норков и Шульцев.

В газетах и мелких журналах 1863-1865 годов помещалось много очерков о жизни окраин Петербурга (Песков, Выборгской стороны, Васильевского острова), тогда еще живших своеобразной жизнью. Так, в фельетоне "С Васильевского острова" ("Петербургский листок", 1864, э 21, 25 апреля) говорилось: "Посмотришь, за Невой к полуночи все еще светло, все движется, везде слышен гул экипажей... А у нас – мрак, тишина и инерция, и только по набережной да в первых линиях заметны признаки жизни". Эта нравоописательная часть "Островитян" представляет собой своеобразный "этнографический очерк".

Другая линия романа – изображение художника Истомина и его отношений с Маничкой Норк – является своеобразным откликом Лескова на споры об искусстве в русской журналистике 1865 года и на борьбу течений внутри русского искусства.

Эти споры касались важнейшего события в художественной жизни Петербурга начала 1860-х годов – знаменитого бунта 14 выпускников Академии художеств во главе с Крамским, не пожелавших писать на академическую тему "Пир в Валгалле" и демонстративно покинувших Академию после отказа ее начальства разрешить писать на вольную тему. Русской печати было запрещено касаться этой истории. Поэтому и Лесков только в общих словах говорит о начинающемся обновлении Академии художеств, о необходимости "перестройки" не только здания, но и характера деятельности Академии художеств в целом. В 1865 году в связи с очередной ежегодной выставкой в Академии художеств в печати оживленно обсуждалось положение в Академии художеств. Статья В. С. Серова ("С.-Петербургские ведомости", 1865, э 290) и анонимный фельетон "Вседневная жизнь" ("Голос", 1865, э 287, 17 октября) очень остро и решительно ставили вопрос о дальнейшей деятельности Академии и вызвали пространный ответ ее ректора Ф. А. Бруни – "Антагонистам Академии художеств" ("Биржевые ведомости", 1865, э 257, 25 ноября). Прямые высказывания Лескова о состоянии Академии художеств в "Островитянах" близки и по тону и по содержанию к фельетону "Голоса", в котором писалось: "В ком чувство изящного развито хоть настолько, чтоб отличить вывеску .и поднос от картины, тому мы не советуем идти на выставку Академии, если только он не имеет в виду сам лично убедиться, до чего может упасть искусство в нашем отечестве, под сению этого великолепного здания, украшающего набережную Васильевского острова... Сто лет покровительства и миллионы затрат для того, чтоб на сто первом году выставить 207 произведений живописи, скульптуры и архитектурных проектов, и из всего этого нет и десятой доли, которая стоила бы самого снисходительного одобрения. Для чего же и для кого тратились эти миллионы?"

Образом художника Истомина, его высказываниями и жизненным поведением Лесков как бы включился в теоретические споры об искусстве, развернувшиеся в журналистике 1865 года вокруг второго издания "Эстетических отношении искусства к действительности" Н. Г. Чернышевского и книги П.-Ж. Прудона (1809-1865). "Искусство, его основания и общественное назначение" (СПб., 1865, пер. Н. С. Курочкина). В ходе этих споров вновь были подвергнуты обсуждению важнейшие вопросы современного положения искусства в общественной жизни. Позиция Лескова в этой дискуссии (насколько об этом можно судить по "Островитянам"): чрезвычайно противоречива. Он категорически отвергает взгляды "теоретиков", то есть "Современника" и "Русского слова". Лесков вместе с тем подвергает беспощадному разоблачению тип художника-романтика, по его мнению общественно-вредный, отживающий и не соответствующий современным потребностям русской жизни; однако эта в известном смысле прогрессивная идея затемняется проповедью религиозно-нравственного "служения", которому, в конечном счете, должно подчинять себя искусство.

В письме к А. С. Суворину ("ночь на 3-е февраля 1881 г." ИРЛИ, ф. 268, э 131) Лесков указывал на "некоторый портрет в рассказе "Островитяне", изображение которого он считал одним из "дурных" поступков своей молодости. Речь может идти, конечно, только об Истомине, в образе которого, по-видимому, были воплощены какие-то черты характера К. П. Брюллова (избалованность, капризы, успех у женщин). Кроме того, в образ Истомина вошли, по-видимому, и какие-то черты популярного в 1850-е годы художника Сергея Константиновича Зарянко (1818-1870), растратившего свой талант в погоне за славой модного портретиста. (Ср. упоминание о нем в рассказе "Шерамур", т. 6, наст, изд.)

Современная критика почти ничего не писала об "Островитянах". Н. Соловьев отметил в большом обзоре творчества Лескова – "Два романиста" ("Всемирный труд", 1867, декабрь): "В "Островитянах", следующих за "Воительницей", автор спустился еще ниже в своей беллетристической деятельности. Г-на Писемского, у которого он вообще многому научился, он тут уж совсем оставляет и клонится на сторону чистейшей романтики. Тот род жизни, до которого он здесь касается, по-видимому, даже мало знаком ему; и потому он опять, что называется, въедается в одну личность художника Истомина, которого и казнит без милосердия. Казнь эта так ясна, что становится даже жаль бедного Истомина, несмотря на всю призрачность его фигуры. После, правда, он сжалился над своим героем; но от этого становится читателю не легче. Он видит все-таки, что это не более как комедия или вместе с тем мечта над жизнью". Для демократической журналистики Лесков-Стебницкий в это время был автором реакционного романа "Некуда", и потому Михайловский в обзоре современной журналистики мимоходом упоминает о "забористых" романах Стебницкого, имея в виду "Островитян" ("Книжный вестник", 1866, э 23-24, декабрь. Перепечатано в Полн. собр. соч., т. X, СПб., 1913, стр. 498).

Овцы царя Авгиаса не вместе, в стадах разделенных и т. д. – эпиграф взят из идиллии Феокрита "Алкид – победитель льва, или богатства Авгиаса" в переводе Л. А. Мея ("Сын отечества", 1856, э 2).

Рашель Элиза (1821-1858) – знаменитая французская трагическая актриса, возродила традиции классической школы сценического исполнения. Одна из ее лучших ролей – Федра в одноименной трагедии Расина.

Титания – персонаж из комедии Шекспира "Сон в летнюю ночь", царица эльфов.

...сказочного леса Оберона... – Оберон, царь эльфов – персонаж из комедии Шекспира "Сон в летнюю ночь".

Корвана – церковное казнохранилище.

"Уголино" (1838) – романтическая драма Н. А. Полевого, сюжет для которой. Н. А. Полевой взял из эпохи борьбы гвельфов с гиббелинами в Италии XIII века в Пизанской республике. Уголино вместе с двумя сыновьями и двумя внуками был заперт в башне Гуаланди. Все пятеро умерли голодной смертью, но Уголино погиб последним, так как питался телами умерших. История Уголино приобрела известность благодаря поэме Данте "Божественная комедия".

...представляясь в виде Язона... – Язон – древнегреческий мифологический герой, явился на праздник в одной сандалии, потеряв другую при переправе через реку.

"Миньонная" – нежная (от франц. – mignonne).

Цебор – подъемное колодезное колесо с приводом.

..."оставь надежду навсегда"... – в "Божественной комедии" Данте ("Ад") рассказывается, что над вратами ада была надпись: "Оставьте всякую надежду, входящие сюда".

Грандесса – здесь иронически обозначает знатную даму (от франц. grandesse).

...Газе (Гаазе) Фридрих (1825-1911) – выдающийся немецкий актер. В 1860-1865 годах играл в Петербурге.

Раабе Гедвига (1884-1905) – известная немецкая актриса, выступала с большим успехом в Петербурге в 1864 -1868 гг. в Немецком придворном театре.

Ауэрбах Бертольд (1812-1882) – немецкий писатель, автор повестей из крестьянской жизни и романов об интеллигенции.

Комильфотная – здесь – светская (от франц. – comme il faut).

...новое издание Пушкина... – по-видимому, речь идет об издании: Сочинения А. Пушкина. Новое издание Я. А. Исакова. СПб., 1859-1860, 6 томов.

Мацерированные – вымоченные (от немецк. – таzeriereN.).

Ранжевая – оранжевая.

Полисоны – стоячие воротнички мужских рубашек.

Фуляр – шелковая ткань особой мягкости, первоначально шла только на носовые платки.

Голбейновский портрет – имеются в виду портреты работы знаменитого немецкого художника Ганса Гольбейна (1497 – 1543).

...эффектная головка Греза. – Французский художник Ж. – Б. Грез (1725-1805), создатель многочисленных портретов – женских головок, отличающихся выразительностью и изяществом.

..."покинул и на женщине женился"... – строка из "Русалки" А. С. Пушкина.

Птичка под кустами

Встрепенулася во мгле.

В такой редакции эти строки из "Русалки" А. С. Пушкина печатались во всех изданиях XIX века.

Между месяцем и нами... – строки из "Русалки" А. С. Пушкина.

Аугсбургское исповедание – символ веры лютеранской церкви, принятый в Аугсбурге (Германия) в 1530 году.

Кошут Людвиг (1802 – 1894) – вождь венгерского национально-освободительного движения и революции 1848 – 1849 гг. в Венгрии.

Гросфатер – немецкий старинный танец.

Брегет – карманные часы, изготовлявшиеся в мастерской знаменитого французского часовых дел мастера А. Л. Бреге (1747-1823). Часы эти отличались большой точностью, могли отбивать минуты и показывали числа месяца.

Кшесиньский Феликс Иванович (1823-1905) – артист русского балета, в Петербурге с 1853 года, особенно прославился исполнением мазурки в опере Глинки "Иван. Сусанин" ("Жизнь за царя").

Воланная пробка – небольшой кусок дерева с прикрепленными к нему перьями, употребляется в детской игре.

Репрезентовать – представлять.

...известный цыган Илья... – Соколов Илья Осипович, певец, возглавлял хор московских цыган в 1820-1830 годах.

Генерал Джаксон – Джексон Т. Д. (1826– 1863), один из военачальников армии южан во время гражданской войны в США.

Василеостровская академия художеств – Академия художеств находилась в Петербурге на Васильевском острове. Бурш – студент (в Германии), принадлежащий к какому-нибудь студенческому объединению (корпорации). Члены некоторых корпораций носили на шляпе кокарду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю