Текст книги "Голодные прираки"
Автор книги: Николай Псурцев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 52 страниц)
Увидев, что Рома спит, вопросительно посмотрела на меня. Я пожал плечами. Мы съели с Никой молча по два бутерброда. Первой заговорила Ника. Она сказала, что Рома смешной, очень даже смешной. У него смешные очки, у него смешной слуховой аппарат, у него смешной плащ и вообще он очень смешно держится. «Если бы она знала, как смешно он убивает», – подумал я. Я видел, как Рома разрывал на части человека, руками, демонстрируя своим подчиненным, что должен уметь офицер спецроты разведки. Спи, Рома, спи. Ника выпила джина. А я опять отказался. Ника приблизила ко мне свое лицо и поцеловала меня. Потом встала неожиданно и бросив: «Сейчас», – убежала на второй этаж. Вернулась в коротком черном платье, тонком, узком, как она любит, как я люблю, благоухающая, сияющая. Я с трудом проглотил слюну, увидев ее. Мне показалось, что от волнения горло мое распухло, а язык онемел. Ника села ко мне на колени. И снова поцеловала меня. Дрожа, я сунул свою руку ей под платье, нащупал ее трусики и, боясь потерять сознание от восторга, сжал пальцы. «Я хочу танцевать», – сказала Ника и соскочила с моих колен. Встала, поманила меня за собой. Мы спустились в гараж. Ника сказала, чтобы я забрался в ремонтную яму под машиной, нашел в яме дверцу сейфа на стене и ключом, который она мне сунула, открыл этот сейф. В огромном сейфе я обнаружил проигрыватель, маленький видеомагнитофон, портативный телевизор, обычный кассетный магнитофон и несколько видеокассет. Всю аппаратуру, что была в сейфе, я перенес в гостиную. Ника включила магнитофон. Вставила кассету. Томно запел Хулио Иглессиас. Мы закружились с Никой вокруг дивана в медленном танце. Я прижимал Нику к себе, я вдыхал ее дыхание, я упивался ее ароматом, я умирал. Я не заметил, как к нам подошел Рома. Я почувствовал только его руку на своем плече. «Позвольте, – с полуулыбкой попросил он, – вашу даму, – сказал он, – пригласить на танец. На танец. На танец. На танец». Как ни тяжело мне было оставлять Нику, но я уступил Роме. Роме Садику. Своему другу. И боевому товарищу. Которого я любил. И которому я верил… И теперь Рома с Никой закружились по большой свободной гостиной, вокруг дивана. А я сидел и смотрел на них, любя их по отдельности, но не любя их вместе, когда они вместе, каждого. Они знали, как надо танцевать красиво. И не раз, и не два, и не три, а гораздо больше именно так и танцевали – судя по всему. Умели. Где-то обучались, у кого-то. А может, по самоучителю или в школах бальных танцев. Или у самих себя, у собственного желания, и у музыки, которая постоянно звучит в головах некоторых, не всех, и не многих. Без особого шума, лишь с легким шелестом, шепотом и шуршаньем, и мягким пощелкиванием острых каблучков, и истошным скрипом солдатских ботинок славно плавали они вокруг кожаного дивана, кожаных кресел, журнального столика, а значит, и вокруг меня, потому что я находился именно там, где и стояли диван, кресла и столик. Руки Ромы и Ники – я видел, видел, видел – не просто касались друг друга, их руки гладили друг друга, очень бережно и очень нежно, Я не мог разглядеть, как ни старался, куда смотрит Рома (это понятно, Ромины глаза неприступно прятали очки), но я смог заметить (это мог заметить любой идиот, а не только я – человек внимательный и любопытный, которому интересно все и все вокруг, а не только он сам), я мог заметить, что Ника смотрит точно Роме в лицо, в непроницаемые Ромины очки, в Ромин рот, в Ромин нос, заглядывает так же и в Ромины уши, и присматривается также к Роминому кадыку – с большим интересом и с явным удовольствием. Было ли это удовольствие и был ли этот интерес проявлением какого-то только-только начинающегося, зарождающегося чувства (сильного или слабого, скоротечного или вечного, не в том суть сейчас, важен сам факт наличия чувства, если оно было, конечно) или таким образом проявлялось обыкновенное любопытство, мне было то неведомо, да. А как хотелось узнать! Больше всего на свете. Сейчас, Вот именно сейчас, сейчас, сейчас… Пока они танцуют, пока не остановились, пока звучит музыка, пока она так завороженно смотрит на н е г о, пока о н так волшебно трогает ее. Желание УЗНАТЬ заполняло меня все активней, быстрей и агрессивней. Обозначилась даже боль в висках, сначала легкая, но вместе с силой желания набирающая и собственную силу, потом я ощутил тяжесть и жжение в желудке, а затем мне показалось, что сузилась моя грудная клетка, будто бы она уменьшилась до размеров моего беспокойно колотящегося сердца, и в конце концов я понял, что не дышу. Не дышу, не дышу… И вот тогда мне стало страшно, так страшно, как не было никогда, ни в детстве, когда страшно все, что вокруг, ни на войне, когда в любую секунду я мог умереть (и умирал не раз), ни тогда, когда впервые в жизни попытался представить ночью, в тишине, один, что такое Вечность, Вселенная и Смерть. Страх овладел мной полностью, и я понял, что сейчас он разнесет.меня на куски, как противотанковая мина неосторожного солдата. Я сжался, готовясь к концу, в один маленький плотный и почему-то фиолетовый по цвету шарик, и сказал себе: «Прощай!»… И вдруг страх исчез. Исчез, достигнув своего пика. Полностью. И после того как он исчез, прошла головная боль, и грудная клетка обрела нормальные размеры, и восстановилось дыхание. Дыхание стало даже легче и приятней, чем было до того. И вздохнув несколько раз с удовольствием, я улыбнулся с искренней радостью и с истинным облегчением.
Я открыл глаза. Я поднял голову. Я посмотрел на танцующих Рому и Нику и, невольно вздрогнув, понял в одночасье, разом, что знаю, о чем думает сейчас и что чувствует сейчас Ника Визинова. Я помотал головой от неожиданности. Наверное, что-то не в порядке с моей психикой. Наверное. Так бывает. Было бы даже удивительно, чтобы у меня после всего того» что я пережил за последние годы, было все нормально с психикой. Я стер пот со лба. Я вдохнул несколько раз глубоко. И вновь поднял голову, и вновь посмотрел на танцующих Рому и Нику…
…Ника ощущала Покой и Радость. И тепло. Ей нравилось держаться за твердые и большие Ромины плечи и от даваться его уверенным движениям. Ей вообще нравилось, что Рома такой крупный, крепкий, тяжелый, что у Ромы такое тугое лицо, всегда сухие губы и тихое спокойное дыхание. А от запаха, исходящего от Ромы, у Ники перехватывало дыхание, такой восторг вызвал у Ники запах Роминого тела. Он пах не дезодорантами и одеколонами, как Антон (то есть я) или ее муж, он пах готовящимся к случке зверем, но не потом и спермой, а чем-то другим, более резким и более возбуждающим, кровью, наверное, горячей дымной кровью. Ника, танцуя, расслабленная, слегка утомленная, умиротворенная, кружась, невольно посмотрела на меня и подумала, что Рома не так красив, как сидящий на диване Антон, что Рома не сильнее, и не выше, и не крупнее Антона, что Рома убивал людей только на войне, а Антон убивает их и сейчас (я.хотел крикнуть: «Заткнись, дура, мать твою!» – но молчал, молчал), что Рома, наверное, менее умен, чем Антон… Но почему-то ей казалось, что Рома более загадочен и что Рома более страшен, чем Антон, хотя он убивал только на войне, а Антон убивает их и сейчас (Заткнись, дура, мать твою, сука, заткнись!). А потом Ника вспомнила мужа. Он тоже был тренированный и мускулистый, но он никогда никого не убивал. И не хотел. А после мужа она вспомнила отца. Наверное, единственного человека, которого любила по-настоящему. Отец ее тоже был похож и на Рому, и на Антона, и на ее мужа, он тоже был хорошо сложен, спортивен, обаятелен и непредсказуем, Ника улыбнулась тихо. Да, так и есть, так и было, так и будет. Она любит сильных, уверенных в себе, относящихся с иронией и легким пренебрежением к женщинам, да и ко всему остальному на свете, включая самих себя, мужчин… Как же божественно пахнет от Ромы! Интересно, усиливается ли этот запах, когда Рома занимается любовью?…
Рома мог сейчас запросто сломать позвоночник Нике. Одним движением. И он очень хотел сломать позвоночник Нике. Ника была такая легкая и такая хрупкая, такая теплая, такая душистая и такая родная, что Роме хотелось сейчас убить ее, сломав ей позвоночник, а потом плакать над ее красивым трупом и кричать, и рвать на себе волосы, и биться об пол, о стены, и опять плакать. А потом, отплакав, вытащить из кармана черного плаща пистолет «Беретту» и застрелиться и упасть рядом с бездыханной и поэтому исключительно тихой Никой Визиновой. Рома посмеялся коротко, умиляясь своим фантазиям. Нет, больше всего, наверное, сейчас Рома хотел выйти в сад, снять очки, слуховой аппарат, плащ и снять еще шелковую рубашку, самую большую из всех рубашек, на него надетых, великоватую, объемную, с длинными, длиннее пальцев рук, рукавами, и другую рубашку, которая была под шелковой, тоже, конечно, снять, и следующую, байковую, непременно стянуть с себя, и обыкновенную клетчатую хлопчатобумажную (еще мальчиковую Ромину рубашку, подростковую, которую мама-покойница купила ему на выпускные экзамены, рубашка не сходилась, конечно, давно уже ни на груди, ни на талии и порвалась уже в плечах) тоже сбросить с себя, затем одну за второй, и третьей, и пятой снять шесть маек, и расстегнуть после того, как остался полуобнаженный, «молнию» черных брюк и снять брюки, под которыми не окажется трусов, и сорвать со ступней тяжелые солдатские ботинки, и содрать зубами с ног черные тонкие носки, и остаться совсем-совсем голым, легким и свободным, и раскинуть руки, обнимая воздух, и засвистать соловьем, с коленцами, да с переливами, со стаккато и крещендо, выражая свой восторг по поводу своей силы, своей свежести, своей чистоты, своей красоты, своего ума и, конечно же, самое основное, по поводу своей молодости, своей исключительной молодости… Вспомнив о молодости, Рома сжал зубы и поморщился, и с шумом трудно проглотил скопившуюся во рту слюну, и захотел завыть громко и протяжно, и жалобно, и одновременно угрожающе. Но что-то в последний момент заставило его подавить в себе желание жалобно и угрожающе выть. Рома ощутил, что что-то изменилось – ив нем самом и во внешнем мире. Он принюхался, осмотрелся (продолжая не менее красиво, чем секундами раньше, танцевать с Никой), не заметив ничего подозрительного, внимательно прислушался к себе. И в какое-то мгновение с недоверием обнаружил чье-то постороннее присутствие в себе – мое присутствие мое присутствие. Рома, правда, пока не догадывался, что это именно я внедряюсь в него, что это я и хоть и отрывочно, хоть и достаточно приблизительно, но читаю его сознание – и я думаю, что и не догадается никогда, но тем не менее от греха подальше я все же перевел свое внимание на Нику.
…Нике безудержно сейчас хотелось услышать, как Рома кричит во время оргазма. Ей хотелось услышать не просто его крик как таковой (то, что Рома будет кричать, совокупляясь с ней, с Никой, это понятно) – ей хотелось услышать, именно, как он кричит – громко или не очень, срывающимся голосом или чистым, длинно или прерывисто, переходя на хрип или на рычанье, и какие гласные, интересовало Нику, он будет выкрикивать при этом, например, «я», или «го», или «э», или «у», или «и», или «е», или «а»…
Я закрыл лицо руками, не в силах уже слушать Нику, и прокричал все гласные русского и нерусского языков, подряд, громко, и хрипло, одну за другой, и в прямом и обратном порядке, выругался витиевато, когда прекратил выкрикивать гласные, и засмеялся выругавшись. А затем, отлепив руки от лица, ухватил одной из них, правой, кажется, четырехгранную бутылку джина и влил в себя из горлышка грамм триста разом, а то и больше, после чего сказал переставшим к тому моменту танцевать и глядевшим на меня изумленно и молча – обнимавшим еще друг друга, – Нике и Роме: «Забей мне косячок, Рома. Я знаю, у тебя есть». Рома пожал плечами, вынул из кармана сигарету и кинул мне. Я поймал сигарету. Всунул ее в рот с вожделением, прикурил и затянулся. «Сейчас отпустит, – подумал я, – марихуанка мне всегда помогала. Всегда. Я помню». После третьей затяжки я четко и ясно понял, что решение возникшей проблемы предельно просто. Мне надо застрелиться. И все. Я представил себя, как я вынимаю свой любимый револьвер системы Кольта, подношу его ко рту, впихиваю ствол между зубов и стреляю, мать вашу! Ну и умираю, конечно же. «А на хрена мне умирать?» – резонно спросил я себя, когда представил, как я умираю. Скучно. И никогда не поздно. Значит, умирать не буду пока. Хорошо. Тогда мне придется страдать – безответная любовь и измена друга и все такое, и тому подобное. Да, но хоть в страдании – безусловно – и есть польза и даже удовольствие – иногда, – все же зачем портить себе страданием, то есть негативными, а значит, ненужными, собственно, эмоциями жизнь?…
Следовательно, я просто-напросто должен, более того, обязан смириться с происходящим. Если Ника хочет трахаться с Ромой, пусть. Ведь слаще всего не быть любимым (как многим кажется, глупцам), а любить самому.,. После пятой затяжки мне было уже по хрену, и я подумал, что пора принять решение. А потом подумал, а на черта мне принимать решение, когда мне все по хрену? Значит, и принятое мною решение мне будет тоже по хрену. «Вот класс», – восхитился я. «Вот кайф!» – поразился я. Вот, так бы всегда. Всю жизнь. Что бы ни произошло, все по хрену. Все! ВСЕ!!! Я счастливо засмеялся. Давно я не испытывал такого ясного и понятного удовлетворения от жизни. Я счастливо засмеялся. Если бы захотел, то я смог бы, наверное, сейчас взлететь и полетать по гостиной, как космонавт по космическому кораблю. Но я не хотел, потому что, собственно, какая разница, полетаю я сейчас или не полетаю, посижу я на диванчике или не посижу, или, например, возьму и все, что сейчас имеется вокруг, возьму и описаю или не описаю, я захихикал, какая, мать вашу, разница! Как же хорошо-то, Господи!… Я поднял голову к небу или к потолку (какая разница!) и увидел перевернутое лицо Ники. Ника через спинку дивана склонилась ко мне и сказала вполголоса: «Ты пьян. Мне очень нравится» что ты пьян. Я очень люблю, когда мой мужчина пьян». Она коснулась своими гладкими губами моих сухих губ… «Нет! – я что есть силы оттолкнул Нику от себя. – Не хочу, – прошептал я. – Какая разница?! – продолжал шептать я. – Уходи, – махнул я рукой. – Я не люблю тебя, – я провел руками по лицу, -т– Я люблю тебя, – засмеялся. – Какая разница!» Я встал, держась за подлокотник дивана. Ника протянула ко мне руки, пытаясь поддержать меня. Я и вправду чуть не упал, вставая, но я ударил Нику по рукам, грубо и сильно, и, нетвердо шагая, вышел в коридор. Кое-как я добрел до входной двери. Распахнул ее» вышел на небольшую террасу, доковылял до ступеней, и, не рассчитав движения, сделал слишком большой шаг вперед, на лестницу. Ступня сорвалась со ступени, и я упал. Вспыхнул с шипением красный свет перед глазами и тотчас погас, не оставив и следа, и я оказался в полной темноте. «Скучно», – успел подумать я.
Я стоял посреди круглого фонтана, и из меня вовсю била вода, с напором и задором, туго и не переставая, изо всех дыр, и даже из глаз. Вода насквозь прочищала меня. И мне было приятно от того и легко. Звук выплескивающаяся вода издавала звенящий, поющий даже. Это, наверное, потому, что я весь целиком был отлит из металла. Странно, но мне всегда казалось, что чувствовать может только живая плоть. Но я, металлический, сейчас тоже чувствовал, как и обычный человек. И чувство то являлось восхитительным. Восторг переполнял меня, пьянил меня, тело мое было холодным, твердым и сильным. Движение воды заставляло меня ощущать беспрерывное движение мира.
Я вспомнил, что мне всегда хотелось владеть этим миром. Но сейчас такая мысль казалась мне смешной и глупой. Миром нельзя владеть. Миром можно наслаждаться. Миром нужно наслаждаться. К миру нельзя относиться как к своему рабу. К миру нужно относиться как к себе. Не делать различия между миром и собой. И вообще, никогда ни между чем не делать различия. Все важно в этой жизни. Все. И пролетающие пылинки. И революции. И мяуканье котов. И квартирные воры. И Организация Объединенных Наций. И заляпанный жирными пальцами стакан на подоконнике в твоем подъезде. Я был отлит из металла и по мне бежала вода. «Я люблю воду», – говорил я себе. «Я люблю, люблю металл», – говорил я себе. Если бы я был сделан из картона и нутро мое бы омывало молоко, я бы сказал себе; «Я люблю картон и я люблю молоко…» Вода, резвящаяся во мне, стала холодней. И мне показалось, что я начал замерзать. Я захотел постучать руками по своему коченеющему телу, но не смог. Ну, конечно же, как же я могу двигаться, ведь я же отлит из металла. Придется терпеть. Терпеть. Терпеть.
Терпеть становилось невмоготу. Я завибрировал мелко и даже, как мне показалось, с гулким звуком. И вибрировал, не переставая. И не мог остановиться. Никак. Ну никак не мог остановиться. Мне стало страшно, и я закричал. И проснулся.
Я открыл глаза и увидел темноту. И тогда я снова закрыл глаза. Я лежал и дрожал. Я мерз. Мне за шиворот дул студеный сквозняк. Я пошевелил плечами, головой, пытаясь согреться. А затем сдвинулся вбок. Сквозняк теперь дул в плечо. Спина моя стала теплеть. И тогда я снова открыл глаза. И снова увидел темноту. «Наверное, я ослеп», – думал я, но ни страха, ни беспокойства не испытал при этой мысли. Скорее, наоборот, мне сделалось даже легче и вольней, чем в тот самый момент, когда я только что открыл глаза. Ну и Бог с ней, слепотой, решил я, будет время подумать всласть, пофантазировать, поиграть с собой в прятки, в салочки, в города и таблицу умножения, будет время вспомнить все, что было, и представить то, чего не будет. И ко всему прочему умирать я теперь буду с гораздо большим удовольствие, чем раньше. Нет, и вправду, а зачем мне цепляться за эту неясную утомительную жизнь, мне, слепому?…
Но глаза мои по прошествии минуты-другой привыкли к темноте, и я кое-что стал различать вокруг себя. Значит, все-таки я не ослеп, с сожалением подумал я. Значит, впереди не. отдых и спокойствие, а впереди бессмысленная возня и неизвестно что – впереди жизнь. Слева и справа и сверху от меня были стены – голые стены, без обоев крашеные, видимо, или некрашеные, просто бетонные плиты, и все. «Так, – подумал я. – Тут что-то не так». Если я все же смог увидеть стены в полутора-двух метрах от себя, и спереди, и сверху, и справа, и слева, значит, все же где-то здесь, рядом совсем, имеется хоть и крохотный, слабосильный, беспредельно скупой, но все же источник света. Я внимательней, чем прежде, еще раз посмотрел на стены и на потолок (если сверху, значит, потолок, а не просто какая-нибудь там обыкновенная стена, так я думаю) и понял, что мои заключения насчет источника света вполне обоснованны. По всем моим прикидкам, источник мог находиться где-то сзади меня, за моей спиной. Я повернулся, и щека моя уперлась во что-то твердое, шершавое, холодное и влажное. Я выругался (разматерился, отвязанный, аж самому страшно стало), вспомнив, что я забыл о том, что полуминутой раньше, определяя свое местонахождение, догадался, что я не стою или сижу, а что я лежу, на спине, на полу. Оставив остальные матерные слова, что не договорил и не доорал, но знал (а сам себе я верю иногда) на потом, для последующих грязных излияний, чтоб те излияния были еще грязней, чем мне самому можно было бы представить, я сделал попытку подняться с пола. Она удалась мне лишь наполовину. Я не встал – я сел. Со связанными руками, тем более, если до попытки подъема об этом не знаешь, очень трудно встать с одного захода. Ну, а когда обнаруживаешь, нервически похохатывая, что и ноги у тебя в довершение всего тоже связаны, то тут исчезает и само желание сделать хоть какую-нибудь попытку подняться. Потому что, во-первых, это чрезвычайно сложно, а во-вторых, зачем? Разочарованный и опечаленный, я решил снова полежать на полу, И откинулся назад, и коснулся затылком пола, и повертел головой, устраиваясь поудобней, и на левой части затылка при соприкосновении с полом неожиданно почувствовал боль. Боль оказалась острой и долгой, и отдалась сразу в нескольких местах – на темечке, в висках, за ушами (там, где ежеутренне аккуратным малышам надо смывать накопившуюся пыль).
Когда боль перешла на шейные позвонки, я вспомнил все, что случилось, и как и почему, вернее, почему и как я оказался там, где оказался. Для того чтобы удостовериться, что я вспомнил вес точно, я снова сел и посмотрел назад, себе за спину. Так и есть. Сзади я увидел микроскопические полоски света. Тонюсенькие, нитевидные полоски составляли прямоугольник размером с обыкновенную стандартную дверь. Так и есть – я заперт в подсобке, дверь которой я видел на одной из стен гаража… Значит, все происходило так.
Мы приехали на дачу Ники Визиновой неделю назад. В первый же день, или, вернее, в первый же вечер со мной случилось то, во что я до сих пор не могу поверить. Хотя поверить следовало бы. Потому что мое неожиданное и пугающее умение, вернее, моя способность считывать какие-то ощущения с человека, какие-то мысли с его сознания, действительно являются фактом, и за прошедшую неделю я это проверил не раз. И не то чтобы такое волшебство полагалось моему мозгу всякий раз, по воле или без воли, надобно того или нет, – по-разному происходило. Бывали минуты, когда Ника, например, сама того не ведая, вдруг прорывалась в меня без на то каких-либо потуг с моей стороны, неожиданно, пугающе, ярко, как вспышка, и я мог тогда принять ее, а мог и не принять. И если я не принимал ее, она уходила, так же внезапно, как и возникала. Но чаще я начинал видеть (так я назвал проснувшуюся во мне способность) людей, в данном случае Нику и Рому, когда очень-очень этого хотел, вот как тогда в первый раз, когда меня буквально трясло, когда бились в конвульсиях все мои внутренности, когда я думал, что умру (когда надеялся, что умру), если не узнаю, что думает и что чувствует Ника Визинова, танцуя красиво с моим другом и боевым товарищем Ромой Садиком. Отчего так происходило, каковы изначальные причины такого моего «видения», я не знаю. Я могу только предполагать или я могу только догадываться, но точно не знаю. И никто не знает. Ни одному человеку на земле неведомо, почему так происходит. Магия. Волшебство. Тайна. Я не страшился сейчас такой своей способности, но я и не радовался ей. Она просто была во мне, и все. Жила во мне. И все. Я слышал, я читал, что людей, обладающих подобными способностями, немало на земле, что такие способности уже не являются сенсационными и из ряда вон выходящими. А, правда, ведь могли же ребята из спецроты разведки чувствовать присутствие людей через стены, через толщу земли, через броню танков. Я думаю, что при условии обладания какими-то врожденными качествами (а разведчики ими обладали, это так) и при соответствующей интенсивной, и упорной, и достаточно долгой учебе, они могли бы овладеть и телепатией. Произнеся мысленно слово «телепатия», я поморщился. Нет. Это слово не подходит для обозначения того, чем владею я. Я же ведь не читаю мысли Ромы и Ники. Я просто, когда очень этого хочу, начинаю чувствовать точно так, как чувствуют они, и непроизвольно тогда начинаю и думать так же, как и они, начинаю вспоминать то, что вспоминают они, начинаю мечтать о том, о чем мечтают они. Нет, это не телепатия. Это называется, наверное, каким-то другим словом. Но каким, я не знаю. Не знаю. Но хочу знать.
Пока Ника и Рома красиво танцевали, тогда, в первый день нашего пребывания на даче, я сумел выяснить, настраиваясь то на одного, то на другого, что не все так просто в наших отношениях с Никой, и что Рома не носит трусов под черными брюками, и что я принял как нечто само собой разумеющееся свою способность чувствовать, как чувствуют Ника и Рома. Я напился потом джина и накурился марихуаны, хотя джин я не пью, а травку не курил уже давно – потому что именно тогда (давно) дал себе слово ее не курить. Я расстроился не потому, конечно, что Рома не носит трусов под черными брюками, а всего лишь потому, что Ника захотела услышать, как Рома кричит во время оргазма. Я понимаю, что злиться мне на это было глупо. Ника не давал мне никаких обязательств, точно так же, как и я ей. Она вольна была делать и чувствовать, что ей угодно и как ей угодно. А мне надо было бы просто разлюбить ее, а не злиться на нее. Рррраз, и разлюбить. Ррррраз, ррраааз… На рррраз разлюбить не получилось. Хорошо, тогда надо было просто любить ее, просто любить – безответно. Сколько кайфа, шарма и игры в безответной любви. Я подумал тогда об этом. И более того, я решил тогда это. Любить ее безответно. Но вышло так, что сразу в одночасье я не смог на это настроиться. И напился, мать мою, и накурился. И, желая выйти, едва держащийся на ногах, на воздух, освежиться, поскользнулся на влажных ступеньках крыльца и свалился, мать мою, и потерял сознание.
Очнулся на широкой постели, душисто пахнущей, хрустящей чистым бельем. Один. В темноте. Постель была действительно широка, почти как страна моя родная. Зачем мне одному такая постель, подумал я? И тотчас ответил, наверное, потому что я должен здесь спать не один. Скорее всего, с Ромой. Я рассмеялся, представив, что целомудренная Ника и вправду решила положить нас спать вместе с Ромой. А рассмеявшись, понял, что не так уж и плохо себя чувствую, как можно было предположить. (Напился-то я ведь круто и накурился одуревающе обильно.) Я поднял голову с подушки, сел на кровати, протер лицо руками, помассировал шею, грудь. Не удивился, что раздет – догола, – подумал только, интересно, а кто меня раздевал. Наверное, Ника. Мне было приятно подумать, что меня сегодня вечером, под ночь, перед сном раздевала именно Ника. Потому что это значит, что, когда она меня раздевала, она соответственно и без всякого сомнения видела, а возможно даже и разглядывала, а может быть, даже и с удовольствием и может быть, даже и любовно, а может быть, даже и возбуждаясь сверх меры, или даже сверх той меры, что являлась для нее сверхмерой, разглядывала мое сильное, большое тело, спящее и податливое потому, открытое и ничего и никого не стесняющееся, мои руки, мои ноги, мои ресницы, мои ногти, мой умиротворенно дремлющий член, готовый в любое мгновение проснуться, в любое, лишь только коснись его, лишь только сделай движение в его сторону… Я не исключаю и того, конечно (после всего, что узнал сегодня вечером), что меня раздел для сна и сам Рома Садик, умело, привычно, быстро, но застеснявшись вдруг неожиданно и совсем ему не свойственно, когда дошел до моих трусов. Он снимал их, стараясь не смотреть на то, что под ними, щурился, жмурился, отворачивался, но невольно сам себя не слушаясь, нет-нет да и косился на то, от чего отворачивался, и тогда начинал волноваться, облизывал губы, сглатывал слюну часто и еще чаще, и хотел дотронуться до того, от чего отворачивался и на что все же косился непроизвольно, не желая того – желая того и, наконец, все же сорвав с меня трусы неуклюжими резкими движениями, бросил их на кровать рядом со мной и ушел стремительно, с шипеньем вспарывая воздух, печальный и нерешительный… Думать о том, что меня раздевал Рома Садик, мне было тоже приятно, не меньше, чем о том, что меня раздевала Ника Визинова. Нет, меньше. Конечно же, меньше. Я все вру себе. По сложившейся у меня недоброй традиции. Конечно же, меньше. Ну кто бы спорил. Я засмеялся, показывая себе, что, несомненно, меньше, меньше, да и все тут… Меньше. А что меньше?
Я поморщился. А о чем я? Мать вашу, о чем я? Чего, меньше? Кого меньше? Забыл! Забыл! Что-то сбивало меня., Кто-то сбивал ход и строй моих мыслей. Я осмотрелся. Дверь спальной, в которой я сейчас находился, была полуоткрыта. И за дверью я увидел Нику.
Почти голая, в одних маленьких трусиках, босая, она пересекала коридор, отделяющий нашу спальню от комнаты (кабинета мужа Ники), где расположился Рома, Чем ближе она подходила к двери в комнату, тем медленней, скованней, нерешительней делались ее движения. В коридоре было холодно, но Ника не мерзла. Наоборот, ей было жарко, ей было душно. Ей даже казалось, что сейчас вспыхнут кончики ее волос, касавшиеся ее пылающей груди и займутся ало-желтым пламенем и осветят ее лицо, снизу, сбоку, и вот тогда она, нисколько не– колеблясь,; войдет в комнату к Роме Садику, встанет посреди нее, протянет к Роме руки и запоет на чистом итальянском, бельканто, арию Тоски из одноименной оперы. И вокруг тотчас в ответ на се пение, точь-в-точь как вспыхивает огонь, вспыхнет прекрасная музыка и, вспыхнув, тоже будет гореть, как и Ника, сгорая до тла, до пепла, до головешек, до опаленных ноток и скрипичных ключей, как и Ника. Вместе с Никой. Вдвоем. И Рома Садик тогда, наконец, снимет очки и посмотрит на Нику Визинову истинным взглядом и увидит, какое она совершенство, и скажет ей, сгорающей, вдогонку, спокойно и удовлетворенно: «Вот теперь я могу умереть с радостью. До встречи. Жди меня, – и продолжит, завертевшись Барышниковым по комнате туда-сюда, туда-сюда, на одних мысочках: – Жди меня, и я вернусь, только очень жди…»
Ника дотронулась пальцами до кончиков волос, лежащих на груди. Они не горели. Ника усмехнулась и прислонилась плечом к косяку двери. Сначала она решила спуститься вниз на кухню за спичками, и уже спичками поджечь волосы, раз они не зажигаются от ее полыхающей груди. И уже сделала было даже шаг в сторону лестницы, но потом поняла, что ей совершенно неохота спускаться, а потом опять подниматься, а потом зажигать волосы, гореть, чувствовать боль, слышать запах паленого тела… И неизвестно еще, сможет ли она запеть, если ей будет больно; а еще через какие-то недолгие секунды она вспомнила, что никогда не знала итальянского языка, и совсем обладала музыкальным слухам и даже не имела намека а оперное бельканто. «Вот такая я, вот такая», – без сожалению сказала Ника и, тихонько засмеявшись, не торопясь, пошла в туалетную комнату, туда, куда, собственно, и собиралась, когда встала с кровати, где лежала рядом со мной. В туалете Ника спустила трусики и села на чистый и прохладный стульчак. И тут, когда села и стала писать и какать, она подумала, а почему люди так редко и неохотно, и с сопротивлением, и отвращением, оглядываясь и перепроверяясь, разговаривают, рассуждают, обмениваются впечатлениями, пишут в письмах, пишут в книгах и романах о том, как они писают и какают. Ведь испражнение – одна из важнейших функций человеческого организма, без которой никому из нас не жить – никогда и нигде. Так чего же мы стесняемся? Запаха, вкуса и внешнего вида мочи и фекалий? Придурки. Мы все, как один, делаем вид, что никто из нас на самом деле, собственно, и не писает и не какает, а в туалет мы заходим просто так, цветочки понюхать. Ника засмеялась, представив, что люди действительно заходят в туалеты, чтобы понюхать цветочки, – сидят на стульчаках и нюхают, нюхают… Когда и на каком этапе, любопытно, люди отвергли запах и вид мочи и фекалий, и что послужило причиной тому? Ведь начинались люди, и каждый урод об этом знает, с чисто животных инстинктов. Мы, как кошки и собаки или все остальные звери и зверушки, после каждого испражнения пристально и внимательно разглядывали свой кал, а затем самым тщательнейшим образом обнюхивали его, находя в нем какие-либо визуальные или обонятельные изменения, и таким образом диагностировали свой организм и выясняли, что же лучше организмом нашим усваивается – тушеная капуста или жареные бананы, пряная селедка или копченая оленина. Мы любовались калом – фигурными извивами его колбасок и пористыми узорами, их покрывающими, любовались мозаичными вкраплениями непереваренных помидорных шкурок, арбузных косточек и сверкающих на солнце рыбных чешуек, любовались цветом и блеском их гладкой поверхности. В те времена люди жили вольно и красиво, легко и радостно, восторженно и безмятежно, дружили со слонами, зебрами, лисицами, кукушками, зябликами, муравьедами, ужами, китами, дельфинами, бронтозаврами, дикобразами и со многими другими прочими, не менее славными и достопочтенными, дружили как с равными, как с себе подобными, не делая никаких, никаких различий между собой и ними; умели даже разговаривать с ними, но чаще понимали друг друга без слов; вместе ели, вместе охотились, наверное, влюблялись, наверное, занимались любовью, наверное, составляли семейные пары. (И нет подтверждения, что эти пары не были счастливыми.) Нике очень захотелось пожить в то замечательное и сказочное время. То время было, конечно, самым лучшим и самым счастливым для человечества, думала Ника, больше не было другого такого времени, такого светлого и чистого, такого неоспоримо во всех отношениях идеального. Ника ощущала, что наверняка вошла бы в тот мир как в свой, будто она родилась там, в том мире, и выросла. Она знала, что все ей там было бы привычно, знакомо и что все, что она видела бы вокруг, она бы очень и очень любила. Причем любовью не острой и страстной, а, наоборот, тихой, естественной, мягкой, но очень и очень сильной, любовью, которую могла бы разрушить только смерть. Наверное, на каком-то этапе развития мира человечество чересчур преисполнилось ничем не оправданным ощущением собственной значимости, решила Ника, мол, мы на двух. ногах, мол, мы красивы и безволосы, мол, мы умеем строить и разрушать, мы умеем разговаривать, и, наконец, мы обладаем самым главным, чем не обладает ни одно живущее с нами рядом животное, – мы обладаем разумом. Так зачем нам, таким красивым и великим, держать за ровню этих жалких и глупых зверушек? Мы обязаны отделиться от них, подняться над ними, а их самих сделать нашими рабами. И первым шагом, наверное, думала Ника, явилось как раз то, что люди как от чего-то дикого, постыдного и позорного – звериного, стали постепенно отказываться от собственных испражнений. Сопротивляясь зову инстинкта, они не разглядывали теперь свой кал или мочу и не обнюхивали их, как раньше. Они теперь и вовсе старались скрывать и сам факт того, что они вообще испражняются. Люди начали возводить туалеты или отводить для облегчения соответственные отдельные помещения. И располагали они эти помещения, конечно же, подальше, как можно дальше от людских глаз. Говорить о визитах в туалет теперь стало невозможно, и, более того, являлось, ныне просто делом срамным. А пукнувшего в обществе, даже случайно пукнувшего, это общество тотчас отвергало. Короче, на мочу и фекалии и на внутренние газы был наложен строжайший запрет. И тем самым, конечно же, а сейчас мы об этом можем судить с полным правом, рассуждала Ника, сидя на стульчаке, корчась и пыжась, была, разумеется, ограничена и внутренняя свобода человека. Потому как умолчание о любой сфере человеческой жизни – будь то испражнение, секс, живущая в каждом из нас страсть к жестокости и насилию, любовь к представителям твоего же пола, любовь к двум и более партнерам сразу, отвергание родителей и многое, многое другое – позволяет прогрессировать неуправляемым комплексам, делает развитие человека однобоким и уродливым, а самого человека, соответственно, непредсказуемым, страшным и убогим, убогим и страшным. (Как правило, и внешне тоже.) Ника и сама невольно – потому как так была воспитана, – если представляла какого-либо человека писающим или какающим, то вдруг на какое-то время, а то и навсегда, начинала относиться к этому человеку с антипатией и брезгливостью. А если она. например, принималась думать об очистительных функциях своего организма, то тотчас ей начинало мерещиться, что она и не человек вовсе, и даже не животное, грязное и вонючее, а созданный неизвестно кем и неизвестно зачем, запрограммированный на ряд каких-то отдельных операций робот, андроид или киборг, или еще что-то в этом роде. И тогда ей становилось дурно, и, казалось, вот еще немного, и она потеряет сознание. «Нет, – сказала себе Ника строго и сурово, вставая со стульчака и мягкой, нерусской, почти ватной бумагой вытирая дочиста, хотя и предварительно (прежде чем дойти до ванной и подмыться холодной водой), свой аккуратный зад. – Нет, – повторила Ника, выпрямляясь и поворачиваясь назад к стульчаку, – мои фекалии и моя моча не должны быть запретны для меня, я должна все видеть и все ощущать, и все знать, все, что позволено и не позволено тем обществом, в котором я живу! Я и так уже много сделала из того, что этим обществом не принимается и осуждается. Так насрать тогда мне на такое общество! И с двойной охотой, значит, я буду делать то, что решила делать».