355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Псурцев » Голодные прираки » Текст книги (страница 5)
Голодные прираки
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:30

Текст книги "Голодные прираки"


Автор книги: Николай Псурцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 52 страниц)

А вместе с ними прибыли: шофер оперативной машины, три сотрудника республиканской милиции, во главе с заместителем начальника контрразведки республики по фамилии Ругаль и еще двое понятых, горничный и горничная. Понятые не выглядели напуганными. Они только шевелили мохнатыми бровями и так крепко держались за руки, что выдавливаемый пожатием пот капал с их ладоней на пол, чем поначалу отвлекал сотрудников оперативно-следственной группы от их работы. Оперативники двигали ушами и внимательно прислушивались к капанью пота на пол, но вскоре они уняли, пыжась, беспорядочную пляску своих ушей, законопатили их затем спрессованными комочками спрессованного воздуха, которые брали из воздуха, и продолжили столь необходимую для всего человечества и важную для него же работу, которую, отдаваясь любимому делу всей душой, работали в гостинице «Тахтар» в несветлом номере покойного ныне полковника Сухомятова. Вот так работали они, работали – осматривали, оглядывали, обыскивали, фотографировали, переглядывались, перешептывались, перешучивались, пересмеивались, а потом стали работать – опрашивать Нехова и одновременно с ним опрашивать и других людей – в частности, работников гостиницы и постояльцев, не слышали ли они чего, не видели, не чувствовали, позавтракали ли, пообедали ли, помылись ли, помочились ли, потрахались ли, когда с кем, имя, фамилия и другие установочные данные, отвечать правдиво, подробно, в противном случае – расстрел на месте, мать вашу, по законам военного времени. Так!

Нехова оперативники знали, и он их знал, и поэтому они как знающие люди беседовали мирно и вежливо и заинтересованно, осведомляясь друг у друга о здоровье, о семье, жилищных условиях и здесь, и на Родине, о женщинах, о вине, о содержании совершенно секретных штабных документов, о ценах на марихуанку, кокаин, золотые изделия, видео– и радиоаппаратуру. А потом незаметно, словно бы нехотя, как это бывает у профессионалов, перешли на разговор о прискорбнейшем случае, ради которого они сегодня в этот час и собрались в гостинице «Тахтар» в негрязном номере покойного ныне полковника Сухомятова.

Нехов рассказал оперативнику Ахтылову – преснолицему, раскосому парню, все, что знал, и все, что не знал. Рассказал о том, как ему позвонили от Сухомятова, женщина (но пароль, подтверждающий, что она именно от полковника, не сказала, сука). Голос у нее был призывный и эротический, и Нехов даже почувствовал эрекцию, когда слушал этот голос, но после того, как женщина не произнесла положенных конспиративных слов, эрекция у Нехова закончилась, о чем Нехов очень и очень горько сожалел секунд двенадцать, а может быть, и того больше, он не мог сказать точно, на чем Ахтылов, впрочем, и не настаивал, хотя полюбопытствовал, как, мол, по-твоему, Нехов, судя по голосу, как она любит трахаться, снизу или сверху, и кричит ли она при этом или рычит или стонет устало, на что Нехов ответил, что, честно говоря, ему показалось, что звонил ему мужчина, который искусно сымитировал женский голос, после чего Ахтылов расстроился и несколько раз выматерился не по-русски. Далее Нехов «по существу заданных вопросов показал», что, несмотря на то, что пароль не был произнесен, Нехов все же решил пойти к полковнику в гостиницу, и пошел, и пришел. На лестнице он никого не встретил, но в лифте ему показалось, что он поднимался не один, хотя в кабине он был один, в коридоре в это время было тихо, хотя за дверями всех номеров шуршали, будто бы конфетными обертками, и хрустели, будто бы яблоками, как в театре во время паузы, а в мутное окно билась большая птица, но потом исчезла и больше не появлялась, а с потолка капала сладкая вода – Нехов, мол, попробовал ее на язык. Ну, а потом он услышал стон за дверью полковника, а потом наступил на писклявую паркетину, ну и в заключение всего вынул китобойный револьвер и страшными, леденящими преступные души криками подавляя болезненную психику предполагаемо находившихся у Сухомятова злодеев, ворвался в комнату. А там всего-навсего был только полковник. Один. Он тяжело умирал. И умер. Расписываясь за достоверность своего рассказа, Нехов заметил майору Ахтылову, что в протоколе все записано гораздо правдивее, чем он рассказал, за что похвалил майора и дружески похлопал его по покатому плечу (подумав удивленно, как на таких плечах умудряются держаться погоны, когда майор надевает форму на строевой смотр), и после чего решил устроиться в одном из пустых углов, покурить и понаблюдать за действиями оперативников. Увидев, как оперативники обыскивают покойного, Нехов, досадуя, ущипнул себя через брючный карман за ляжку – незаметно, – почему он сам, мать его, не обыскал карманы раньше, – и, с трудом сдерживая крик и корчи от болезненных щипков, пошел к контрразведчикам посмотреть, что же они там обнаружили в карманах полковника Сухомятова.

Ничего.

Кроме фотографии молодого мужчины в форме старшего лейтенанта, в сдвинутой фуражке на затылок, в распахнутой рубашке и в клетчатых тапочках вместо форменных ботинок или сапог, без носков. Старший лейтенант улыбался, и неулыбчивой улыбкой своей был похож на полковника Сухомятова, и не только улыбкой похож, и еще круглыми глазами и пористым носом и еще так же другими частями лица и тела, так сын бывает похож на отца. Так оно и было – сын. Нехов знал, что здесь же в республике в одном из танковых батальонов служит двадцатитрехлетний сын Сухомятова. Но сам Нехов никогда его не видел, а теперь вот увидел, и подумал, что неплохо было бы сейчас выпить, и ни водку, ни коньяк, ни ракию, ни сливовицу, ни джин, ни горячего саке, ни шампанского, ни портвейна, ни сухого, ни ринтвейна, ни доппелькорна, ни шартреза, ни Амаретту, ни чего другого всякого, а виски, самого обычного дешевого шотландского виски, а потом пойти к медичкам-сестричкам-близняшкам и… Один из контрразведчиков, самый суровый, и самый рослый и самый широкоплечий, и самый загорелый, вдруг рухнул прямо на грудь покойному Сухомятову и зарыдал в полный голос, всхлипывая на вдохе, вздрагивая туловищем и ступнями. Все отвернулись смущенно, достали сигареты, задымили разом.

Тут Нехов решил, что это уже слишком, и покинул комнату.

В коридоре толпились.

И в лифте толпились.

И на лестнице толпились.

И в вестибюле толпились.

Покажите мне того, кто не любит толпиться, подумал Нехов, а подумав, показал на себя. И в то же мгновенье краем глаза уловил, как кто-то еще показывает на него – пальцем. Нехов повернулся с равнодушной медлительностью и посмотрел центром глаз туда, куда только что смотрел краем глаза.

И поверх голов, толпившихся толпой в вестибюле – самых разных, и русских, и нерусских, – увидел чью-то поднятую руку и вытянутый палец на этой руке, который, тыкая в воздух, как в кнопку звонка перед дверью в квартиру на пятом этаже семиэтажного дома в Большом Харитоньевском (определенно, и даже более того – несомненно), указывал на Нехова. Нехов даже ощутил, как палец стучит ему по лбу, как раз в то нежное и важное место над самой переносицей, на какое индийцы клеют свои мушки. Нехов умело и привычно просочился сквозь толпящихся, разговаривающе-жестикулирующих, смугленьких и не очень, вымытых и не только, наших и не совсем, и добрался до стойки портье, за которой вместе с самим портье – пятидесятилетней, а может, и большелетней, а может, и меньшелетней, – изюмно-морщинистой афганкой, стоял подполковник Мутов из штаба армии, сорокалетний мужик, приземистый, крупнорукий, сильный, почти лысый, светлоглазый, всегда ухмыляющийся, даже тогда, когда и вовсе не думал ухмыляться, даже когда намеревался отходить ко сну или произносить речь над могилой погибшего товарища. Заметив Нехова, подполковник опустил руку. И когда Нехов совсем уже приблизился и коснулся телом стойки, только тогда сообщил вполголоса, что афганский контрразведчик Ругаль сейчас допрашивает службу, портье и телефонисток и переводит ему, Мутову, сукин сын, не все однозначно, – да еще так, гад, произносит русские слова, что хрен разберешь, на каком языке этот калдырь вообще базарит, хотя знает он, сволочь, русский как свой родной, четыре года у нас учился, басурман, поэтому надо, чтоб кто-то переводил из наших, исключительно надо. Нехов согласился, конечно же, и они с подполковником пошли в ту комнату, где Ругаль допрашивал своих соотечественников и соотечественниц. Ругаль общался с ними, разумеется, весело и добродушно, никого не ругал, не бил, никому не угрожал, хотя все они – гостиничные труженики – с наглым испугом заявляли ему, что ничего не видели, ничего не слышали и поэтому ничего никому не расскажут.

Изредка Ругаль поворачивал к Нехову и Мутову свое пухлое усатое лицо, с профессиональной легкостью творил на нем озабоченность, и грустно качал головой, вот так, мол, вот так, ничегошеньки не могу добиться, как ни стараюсь, как ни пытаюсь, как ни использую все свои полученные в московской академии знания и навыки. Потом они все втроем пошли в другую комнату, туда, где работали телефонистки. Сегодня за пультом сидела по-европейски одетая молодая женщина, длинноглазая, полногубая, с распущенными вьющимися черными волосами, лет девятнадцати-двадцати, – стройные ножки, тонкий каблучок.

Ругаль представил ей своих спутников, а им, в свою очередь, сообщил, что телефонистку зовут Зейна. Телефонистка встала, потом села, потом сняла наушники, потом вынула зеркальце, но даже не поглядев в него, покраснела, вернее еще больше потемнела, посмуглела, а потом наскоро что-то спев назидательно-патриотическое, немного успокоилась, и, успокоившись, стала не отрываясь смотреть на Нехова. Нехов машинально подмигнул ей, и тогда Зейна опустила глаза и заплакала. Ругаль бросился к ней, погладил ее по голове, по шее, по плечам и, заметно возбуждаясь, что-то страстно прошептал ей на ухо. И Зейна опять немного успокоилась и стала смотреть в пол, точно меж неховских белых итальянских ботинок. Нехов тоже поглядел туда, но ничего интересного там не усмотрел, кроме двух жестоко дерущихся и грозно вопящих при этом рыжих муравьев. Хотя, наверное, именно муравьев-то Зейна и не видела, потому что муравьи были крошечные, а Зейна сидела метрах в двух от Нехова, а то и трех. Так что совершенно непонятно было, почему она туда смотрела – точно меж неховских белых ботинок. Отвечала она коротко, но точно, кто звонил, кому, что она слышала, имена, фамилии, оттенки голосов. Когда Ругаль спросил про Сухомятова, Нехов заметил, как Зейна едва заметно напряглась и опять чуть не заплакала, но сдержалась и только заморгала истово, а потом сказала тихим голоском, что полковнику Сухомятову никто сегодня не звонил, и он тоже никому не звонил, и теперь, наверное, уже звонить не будет, раз он мертвый и не живой. Ругаль понимающе покивал и, повернувшись к Нехову и Мутову, скорбно-разочарованно развел руками.

За окном телефонной комнаты был виден полутемный двор, с трех сторон окруженный стенами служебных гостиничных помещений, а с четвертой – стеной самой гостиницы, из окна которой и был виден окруженный с трех сторон служебными гостиничными помещениями, а с четвертой – стеной самой гостиницы, полутемный двор, на асфальте которого валялся мусор и бумажки, железяки, объедки, очистки, бутылки, обглоданные кости и необглоданные кости, трупы мух, пауков, комаров, жуков, собак, кошек и гордых равнинных орлов. Посреди двора стояли смугленькие детишки, по всему явно – мальчики, лет шести, чистенько одетые и веселые, о чем говорили их безмятежные улыбки и нетерпеливые подпрыгивания на носочках и пяточках. Они чего-то ждали, подняв вверх сытые носики. Дождались. Что-то упало с верхних этажей. Мальчики кинулись к неизвестному предмету. Не добежав до него, стали драться, жестоко и с угрожающими криками, как рыжие муравьи несколько минут назад. Наконец один мальчик осилил другого, повалил на асфальт, отбежал, выхватил из мусорной кучи ржавый железный прут, кинулся обратно к лежащему ровеснику, занес прут над его лицом. В это время сверху опять что-то упало и грохнулось мальчику-победителю прямо на голову. Мальчик открыл рот и упал, залитый кровью. Нехов отвернулся от окна и ухмыльнулся, мотнув головой. И Мутов тоже заулыбался. И Зейна растянула губки, засмеявшись тихонько. А Ругаль просто расхохотался открыто и откровенно, держась рукой за жирно блестящий лоб, закатываясь, заходясь… Нехов неожиданно убрал ухмылку, сузил глаза и какое-то время смотрел на Ругаля с любопытством, а потом стремительно шагнул к нему и без замаха коротко ударил его в гогочущий рот. Ругаль, вскинув руки невольно, отлетел к входной двери, стукнулся затылком о крашеное дерево. Некрашеные усы его закачались, спущенные щеки зависли над шеей бурыми ватными одеялами. Ругаль сполз на пол, тонкошерстный пиджак на плечах вздыбливая, подпрыгнул на круглых толстых ягодицах, зубами цокая, слюну расплескивая, из глаз сознание вытряхивая, хоп, замер, ага. Мутов кивнул неопределенно, с отстраненной ухмылкой подоспел к Ругалю, преклонил перед ним колени, обыскал его одежду скорыми профессиональными движениями. Записную книжку Нехову кинул, деньги пересчитал, но оставил, расческу, обросшую волосами, брезгливо в сторону откинул, извлек связку ключей, прикинул на глазок, прищурившись, от чего они, ключи, от каких дверей, не разобравшись, на всякий случай и их Нехову кинул, тот подбросил звеняще-гремящую связку вверх, громко в ладоши хлопнул, поймал ключи, в глубокий пиджачный карман их опустил. Мутов тем временем, вытянул обойму из пистолета Ругаля, ловко опорожнил ее, патроны на ладонь выщелкнув, а затем пистолет обратно в кобуру вставил, потом нашел у Ругаля в карманах плоскую металлическую флягу, отвинтил крышку, понюхал, восторженно зрачки вверх отправив, под веки, под брови, под лоб. Вернув их все-таки на место, раскрыл пальцами рот Ругалю и, разомкнув зубы, влил содержимое фляги под язык ему, на язык ему и тряхнул после его голову, засмеялся, Нехову подмигивая. Встал, коленки обтер аккуратно, язык высунув, пыхтя по-детски, разогнулся, флягу в сторону отбросил, к Зейне повернулся, не убирая ухмылки, шагнул к ней, взял ее за остренький подбородок. «Ну, – спросил ласково. – Ну, кто звонил полковнику, кому звонил полковник?» Нехов перевел, сунув в рот очередную сигарету. Наблюдал за всем происходящим равнодушно. Зейна попыталась что-то ответить, но, видно, спазм перехватил горло, и она замычала только болезненно, красивый глаз отчаянно выпучив, а потом захрипела, а потом зашипела, а потом засвистела… Мутов отпустил ее подбородок, досадливо головой дернул, черт с ней, сказал. Забрал у Нехова записную книжку и ключи Ругаля и пошел прочь из телефонной комнаты. Нехов, усмехнувшись, подмигнул свистящей Зейне и отправился вслед за подполковником.

В вестибюле они расстались, не пожимая рук, кивком попрощавшись, молча. Мутов отправился в номер полковника Сухомятова, Нехов на улицу сквозь толпящуюся толпу, возбужденную, разноязыко-крикливую, пахнувшую табаком, порохом, водкой, потом и французским одеколоном. На улице запахи сменились. Пахло асфальтом, автомобильными выхлопами, перегнившими испражнениями, несвежим мясом, курящимся опиумом.

По мостовой, меж машин и по тротуару, меж самих себя, не замечая солнца, синего неба, парящих над городом больших черных птиц, дымчатых очертаний холодных горных вершин и друг друга, сновали люди с серо-коричневыми лицами и нелюбопытными глазами.

Нехов забрался в припаркованный у входа в гостиницу крытый грязно-зеленым брезентом газик, чертыхнулся, когда воздух внутри машины обжег лицо и руки, завел двигатель и тронулся с места, несколько раз пугнув прохожих и редкие автомобили требовательным и громким гудком клаксона. Никто из горожан, что был рядом, не повернулся к газику, но тем не менее дорогу все уступили, не спеша, будто нехотя, с сопротивлением, но не видя иного выхода. Так!

Машину жестоко вскидывало на неровном взгорко-ямном асфальте и опускало не мягко, с не радующим ухо звуком упавшей на землю огромной металлической коробки, на три четверти наполненной патронами изрядного калибра и снарядами калибра немалого. Сиденье со смачным кряканьем поддавало Нехову под зад, и он, катапультировавшись, перековыркивался в воздухе, сверкая набелочищенными итальянскими ботинками, и приземлялся грузно на заднее сиденье и в мгновение, опомнившись, проворно перебирался на водительское место и катил дальше, безрадостно распевая веселую афганскую песенку про наивных и застенчивых работников деревенской скотобойни. По обеим сторонам дороги, на тротуарах и нередко на самой мостовой густо и не очень сидели горожане, приклеив зады к икрам, и подпевали Нехову негромко, глаз не подымая, на корточках и не томясь.

А вокруг – над витринами слепыми надписи зазывные поблекли давно, в ресторанах музыка разладилась, в банках деньги не считали, ленясь, в домах не жили – спали, дети вытягивали руки, готовясь поймать вражеский снаряд, который мог прилететь в любую минуту, и прилетал, во дворах резали кур и шпионов, за горами пылала ненависть.

Нехов въехал на территорию базы, кивнув часовому, не останавливаясь.

Дома трехэтажные, одинаковые тут и там, чахлые деревца меж ними, несколько БМД там-сям, солдаты, сонно играющие в карты, прямо на песке, не матерятся.

Нехов тормознул перед одним из зданий – офицерским общежитием, спрыгнул с машины, вошел в подъезд, вдохнув до порога и выдохнув после, поднялся на третий этаж, открыл своим ключом дверь своей комнаты, вошел, закрыл дверь тем же ключом, лег на кровать, не раздеваясь, заголосил, рот не раскрывая, а глаза закрывая, ладонями виски меся, минуты две-три, долго, и затих, замолк, замер, сна ожидая…

МИР

Проходившие прохожие невольно бросали взгляды на наручники на моих руках, а потом переводили глаза на меня и внимательно смотрели мне в лицо, и думали, наверное, неужели такой видный и такой симпатичный мужчина может быть преступником. Что же он совершил, любопытно? Зарезал жену, застав ее с любовником? Ограбил Центральный российский банк? Застрелил ненавистного врага? Отомстил за поруганную честь любовницы, сестры, брата, невесты, жениха, матери, дочери? Любовника? В глазах женщин я читал одобрение, возбуждение, интерес. В глазах мужчин – зависть и уважение. Нет, не уважение – страх. Зависть и страх. И женщины, и мужчины разглядывали меня с ног до головы. Изучали мое лицо, особенно их интересовали глаза, губы, уши, зубы. Некоторые даже заглядывали мне в ноздри и, ничего достойного там не обнаружив, разочарованно мотали головами, а потом опять продолжали исследовать мое лицо, мое тело, походку, манеру одеваться, мои жесты, посадку головы, спокойную улыбку… Ни одна сука, мать их, не взглянула на меня, когда я шел по тротуару, ко входу в милицейское здание! Ни одна, как будто, мать их, так и надо! Как будто каждый день водят по городу таких красавцев в наручниках, мать их! Дай, Атанов, мне твой «стечкин»! Положу-ка я здесь же, на тротуаре, с десяточек этих ничем не интересующихся ублюдков. И легче мне станет. Да и им тоже. Лучше вообще не жить, чем жить так, как они!

Меня провели мимо дежурки, наполненной равнодушными милиционерами в фуражках, о чем-то сонно болтающими, и что-то вяло жующими, мимо пахнущего дерьмом и хлоркой туалета, по унитазу которого, не переставая уже который год, наверное, текла, вода, мимо двух взасос целующихся женщин, одетых в милицейскую форму, мимо сидящего на горшке печального двух-трехлетнего мальчика, мимо трех лежащих на полу вниз лицом кавказцев (меж кавказцев ходил немолодой капитан и монотонно объяснял, кавказцам, как надо жить в Москве, – тихо, мол, дружно, мол, и не нарушая, мол, закон, мол, мол, все, мол и мол). И наконец меня подвели к лестнице, ведущей на второй этаж. На втором этаже мы прошли мимо окна, выходящего на многолюдную, многопотную, многоавтомобильную, бегущую, беснующуюся и очень грустную улицу, мимо трех молоденьких, очень миленьких, длинноногих девочек, сидящих на стульях возле стены, мимо кабинета, возле которого они сидели, и из-за двери которого доносились стоны, чмоканье и вскрики: «О, как хорошо! Давай еще, еще, еще, еще…», мимо низкорослой большеголовой овчарки, которая остервенело в темной нише драла какого-то толстого лоснящегося мужика и, остановились наконец, после всего пройденного и увиденного, возле кабинета, расположенного в самом конце коридора. Один из сопровождавших меня парней пнул меня коленом в промежность, согнул меня, добавив еще кулаком поддых, и втолкнул меня в дверь кабинета. Голова моя с грохотом ударила по двери и открыла ее. В кабинете стоял стол. За столом сидел немолодой седоволосый, толстоплечий и толстощекий мужик. А рядом с ним стоял Атанов. Мужик и Атанов курили, медленно и печально. Кроме еще двух стульев, поставленных рядом со столом, больше никакой другой мебели в этом очень просторном квадратном кабинете не было. Портретов на стенах, и сейфов, и настольной лампы, и пишущей машинки, и графина с водой – этого тоже ничего не было. Атановские ребята посадили меня на стул перед столом и ушли, крепкие и молчаливые. Я выпрямился и спросил негромко: «Ну, и что дальше?» – «Заткнись, мать твою, – зашевелил тяжелыми губами толстоплечий, – я полковник Данков. Слыхал, наверное? – хрипло и четко проговорил этот самый толстоплечий полковник Данков. – Я таких, как ты, не раз колол, мать твою! И тебя расколю, мать твою! Я про тебя, п…р е…й, все знаю, на х…! Все, с начала и до конца! И тебя, козла обоссанного, опознали. И, даю слово, я тебя пристрелю, если ты, сука, не расскажешь мне все, повторяю, все, на х…! – Он повернулся к Атанову. – В…би-ка ему по кишкам!…» Атанов мастеровито въехал мне в живот, а потом почти без паузы добавил ребром ладони по шее чуть ниже уха.

Я с грохотом свалился со стула. Мне было, конечно же, больно и, конечно же, обидно и, тем не менее, все же смешно и любопытно, хотя никто, к сожалению, мне не грозил в окно. Да и не мог, собственно, потому что находились мы на втором этаже. А ни одна мать, как бы она ни захотела, не допрыгнула бы до второго этажа, чтобы в окошко погрозить сыну. Хотя кто их, матерей, знает. «Почему я вспомнил о матери? – спросил я себя и ответил тотчас: – Потому что большой умелец по расколочным делам полковник Данков очень часто ее, мою немолоденькую, поминает. А про свою забыл, видать. Ну, пусть тоже вспомнит. Жива ли она у него еще, его старушка?» Терять мне было нечего, кроме своего страха, и я сказал достаточно громко: «На х…я, мать твою? Я тебе не п…р е…й! Я боевой офицер, мать твою! А ну сними, мать твою, браслеты, и я, мать твою, отмудохаю, вас двоих на раз, на х…, как козлов, блядь, недоношенных!» – и подумал тотчас, как закончил говорить, вот сейчас они меня убьют, точно убьют. Я бы убил, если бы на войне был, убил бы, убил бы… Я закрыл глаза, ожидая удара, дышал медленно и глубоко, стараясь успокоиться. Успокоиться, успокоиться… А может, и не убил бы, может, наоборот, полюбил бы его, такого, подошел бы к нему, обнял бы его, поцеловал, повел бы к себе домой, чаем напоил бы, обласкал бы, обогрел бы, спать уложил – или с собой, или одного, в зависимости от того, какой он собой был бы, какую внешность имел, как пах, каким голосом говорил, тонкими ли пальцами и запястьями обладал, как на меня бы смотрел, каким глазом, любопытствующим, заинтересованным или равнодушным… «Что за дерьмо я несу?» – сказал я себе, так и не дождавшись удара. Открыл глаза. Склонившись, Атанов смотрел на меня в упор: «Жив?» – спросил, когда я открыл глаза и, не дожидаясь ответа, взял меня под мышки, поднял и снова посадил на стул, выпрямился, разглядывая меня, прищурившись, не отходил. «Офицер? – спросил Данков недоверчиво. – Офицер чего?» – осведомился Данков. «Армейский капитан в отставке, – сказал я. – Десант, разведка, война». Какое-то время Данков сидел и молчал, и смотрел на меня – прямо мне в лоб, и скрипел стулом, на котором сидел, и столом, на который положил свои тяжелые толстые руки, и головой, которой пытался думать или еще что-там делать, что обычно люди делают головой, я не знаю, что. Посидел, посидел так, поскрипел, поскрипел и стал спрашивать дальше. Говорил спокойней, тише и вроде как даже по-свойски, но достаточно отчужденно, чтобы мне, неглупому, можно было понять, что мы тем не менее, независимо от тона и корректности вопросов, по разную сторону баррикад, мать вашу!

Он спросил меня, убивал ли я когда-нибудь, и я ответил, что убивал, конечно, – война, – и пожал плечами. И тогда он поинтересовался, много ли я убивал. И я сказал, что много убивал, – война, – и опять пожал плечами. И тогда он осведомился, и как, мол, кайфовал ли я от того, что убивал. И я сказал, что кайфовал, но не от убийства, а от работы, когда хорошо ее делал, а убийство на войне это лишь средство для квалифицированного выполнения работы. «Детей убивал?» – спросил он как бы между прочим после паузы. «Детей нет, – сказал я. – Детей не приходилось. Женщин убивал, а детей нет, не довелось как-то, – заметил с сожалением. – Не повезло» – «А после войны не доводилось?» – полюбопытствовал Данков. «А после войны… – Я засмеялся. – Доводилось, конечно». Данков напрягся после таких моих слов и осведомился как можно равнодушней, когда, мол, и где. «Да не далее как сегодня ночью, Бог ты мой, – сказал я. – Не одну сотню небось замочил, мать их. Так и сдохли они в презервативе, света белого не увидев и не познав, что такое любовь, созидание, счастье» – «Мать твою! – сказал Данков. – Мать твою! – и загрохотал кулаками по столу. – Убью на х…! Убью, сука!» Атанов мне опять вмазал. В лоб теперь. И я опять упал. И упав, лежал, не двигался и даже не дышал, и для большей убедительности рот открыл, и для еще большей убедительности расслабился привычно так, чтобы на большую половую тряпку, валяющуюся на полу, быть похожим. Атанов пхнул меня ногой и сказал: «Эй!», – и еще раз пхнул и опять: «Эй» – «Не хватало еще угрохать его», – устало заметил Данков. «Да не мог я, – удивился Атанов, – я тихо, – и опять пхнул меня. – Давай, давай, гнида, возвращайся» – «Вашу мать, – простонал Данков. – Как есть угрохал.» И поднялся со стула – я услышал – и по-слоновьи к моему неподвижному телу протопал, присел на корточки, пыхтя, раздвинул мне веки мягкими горячими пальцами, но ни черта там, кроме бело-синего моего белка, не увидел. А что он там хотел, собственно, увидеть? Я, умный, за мгновение до того, как он до меня дотронулся, зрачок повыше, под самую бровь закатил, ха, ха. «Врача?» – плохо скрывая испуг, спросил Атанов. «Нет», – выцедил Данков и хлопнул меня по щеке легонько, потом еще, еще. И впрямь пора возвращаться, подумал я. Главное в любом деле – это чувство меры. И сейчас я достаточно уже поумирал, чтобы они испугались и в дальнейшем вели себя, так скажем, более сдержанно в отношении меня. А если они не будут вести себя более сдержанно, тогда… Тогда выходит, что я полный идиот, что, по моему глубокому убеждению, не являлось исключительной и неоспоримой истиной. Я шевельнулся и застонал негромко, и дернул веками пару раз, и шумно, вроде как с облегчением, вздохнул, и с легким стоном выдохнул, и только после этого открыл, вернее, полуоткрыл глаза, и невидяще взглянул на сидящего передо мной Данкова. «Ну вот и хорошо, – сказал Данков. – Ну вот и хорошо, – и совсем по-дружески потрепал меня по щеке. – Все нормально, сынок, все нормально… – и обернулся к Атанову и проговорил, передразнивая его. – Врача, врача… Посади его на стул». И в который раз уже, я не помню, я не считал, Атанов взял меня за плечи, поставил на ноги, с моей помощью, конечно, потому что просто так поднять меня вряд ли он смог бы (вес у меня девяносто почти), а затем аккуратно усадил на стул. Данков тем временем что-то записал быстро на бумажке, склонившись над столом, и потом эту бумажку протянул Атанову. «Позвони по этому телефону, – сказал он. – Позови полковника Перекладина, скажи, что ты от меня, и попроси его дать справку на Нехова Антона Павловича. – Данков кивнул на меня и добавил, поясняя, – полковник Перекладин – начальник отдела в Управлении кадров Министерства обороны. Скажи ему, что я просил это сделать как можно быстрее. Сегодня». Атанов взял бумажку, кивнул и вышел. Данков снова сел за стол, потер переносицу, морщась, раздумывая, верно, как дальше меня колоть – наездом не вышло, мордобоем тоже, и как же теперь, как же теперь? А, полковник? «Офицер, значит, – заговорил вдруг Данков. – Ну, поговорим как офицер с офицером» – «Поговорим, – усмехнулся я. – По говорим. Отчего же не поговорить». И вправду, отчего же не поговорить, тем более как офицер с офицером, тем более, если такой высокий, такой крупный и широкоплечий, такой большой и сильный человек просит. Я всегда любил таких тяжеловатых, рослых людей. Не толстых, а именно тяжеловатых. Даже не то чтобы любил, громко сказано, наверное, – я доверял им, да, доверял, точно. Убежден был, что от таких дерьма не жди. Хотя, к сожалению, дерьмо они все-таки иной раз и преподносили, тяжеловатые и рослые. И чаще всего это было не простое дерьмо, как правило, чрезвычайно жидкое и чрезвычайно вонючее, и ко всему прочему его было очень много. Но это, как ни удивительно, никоим образом не влияло на мое априори доверчивое отношение к ним, тяжеловатым и рослым. Я доверял им по двум причинам. Во-первых, крупные люди все делают по-крупному (дерьмо – так тонны, добро – так всем) или не делают вообще ничего, то есть вообще ничего. А во-вторых, потому что сам был такой – рослый и по весу нелегкий, и достаточно сильный. Но, к сожалению, по причине врожденной лености, а также по причине отсутствия жизненных стимулов и целей, немного растренированный, размякший и вяловатый. «Можно и поговорить, – повторил я, – как офицер с офицером. Почему бы не поговорить, коли у тебя есть время и желание, А также, что не менее важно, есть право на ошибку. И не на одну, наверное. И не на две. И не на три… Я это понимаю, как никто другой. Без права на ошибки, на самые жестокие и кровавые ошибки, нельзя работать в этой системе. Я понимаю. И поэтому не держу зла на тебя, вообще никакого. Более того, с удовольствием наблюдаю за тобой и Атановым. Я люблю хорошую работу… Так что, почему бы и не поговорить?» Данков кивнул атласно и деловито, будто ждал таких слов от меня, – именно таких и никаких других и, кивнув, пододвинул к себе папку, лежащую на углу стола, раскрыл ее, достал из нее фотографии, махнул мне рукой, мол, подойти ближе. Я встал со стула, шагнул к столу. Данков бросил фотографии передо мной. «Твою мать?…» – только и сказал я, взглянув на фотографии. Нет, конечно, потрясения я не испытал, когда увидел эти фотографии. На войне я видел картинки и пострашней. И не на фотографиях, а воочию, перед своими глазами, только руку протяни. Я давно уже не задыхаюсь от невротических спазм и не блюю куда попало, когда вижу такое, – отдышался уже и отблевался, – теперь мои эмоциональные восклицания типа «твою мать» или «мать твою» означают иное – не страх и не отвращение, а неожиданное и острое и вместе с тем наивное изумление. Каждый раз, когда я вижу подобное или читаю о подобном, или слышу о подобном, я прихожу в изумление, – неужели еще остались на земле такие, кто может это сделать, думаю я. Я знаю, что остались, конечно. Я даже вижу их, когда иду по городу, захожу в рестораны, магазины, сберкассы, кинотеатры, парки культуры и отдыха, парикмахерские, институты, школы, министерства, частные фирмы, малознакомые подъезды и частопосещаемые квартиры, гостиницы, дома друзей и дома не друзей, зоопарк, отделения милиции, воинские подразделения, пожарные части, подсобки, подвалы, на приемы в посольства, на станции автотехобслуживания, в редакции газет и журналов, на студии радио и телевидения, когда смотрю телевизор, видео, кино, театральные постановки, когда прихожу на кладбища, когда сажусь в такси, автобусы, троллейбусы, трамваи, поезда, самолеты, вижу даже тогда, когда, вообще нет никого вокруг, вижу…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю