Текст книги "Голодные прираки"
Автор книги: Николай Псурцев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 52 страниц)
Ника наклонилась над унитазом и стала внимательно разглядывать свои фекалии. Кал был твердым, гладким и традиционно закручивался в колбаски. Колбаски отличались небольшим, женским, так скажем, размером и спокойным темно-зеленым цветом. Удовлетворенно кивнув головой, Ника одобрила внешний вид фекалий. Теперь их надо было попробовать на запах и на вкус. Необходимо просто – и даже не для того, чтобы определить, здорова ты или нет (вряд ли Ника сейчас, обнюхивая кал, сможет продиагностировать себя, ушло, к сожалению, из человека такое умение, и давно ушло, еще тогда), а для того лишь, чтобы выйти за запретное (а потому непривычное и неприятное), хоть чуточку подвинуться к той внутренней свободе, которую люди так бездарно и без сожаления растеряли. Ника поморщилась, закрыла глаза, вдохнула ртом, затаила дыхание, сглатывая слюну, часто, трудно и, наконец, пересилила себя, открыла глаза и опять стала дышать, и тотчас вздернула плечами, ухватила себя двумя пальцами за горло, сдерживая тошноту, сплюнула в толчок, опять задержала дыхание, и затем резко, решившись, протянула руку к своему калу, мазнула по нему пальцем, поднесла палец ко рту и лизнула его, и дрогнула тогда всем телом, напряглась, и, не в силах уже терпеть, низвергла в унитаз с ревом и храпом обильный поток блевотины… Отблевавшись, выматерилась по-мужски, плюнула в унитаз напоследок, спустила воду и, с усилием поднявшись с колен, побрела в ванную.
Долго стояла, а потом сидела, а потом лежала, а потом прыгала, а потом приседала, а потом опять стояла под обжигающими стеклянными струями, смывая с себя выступившие на коже вместе с потом отходы мыслей и шлаки эмоций. Терла себя крепко колючей мочалкой, опасаясь, что не смоет все сразу и будет мучиться оттого, засыпая, ворочаясь и постанывая. И будет страдать во сне – когда все же заснет, – поедая в сновидениях собственное дерьмо и напиваясь до отвала собственной мочой. «Хорошо бы потерять счет времени, – думала Ника, вытираясь тщательно. – И избавиться от ощущения хронологии. Хорошо бы не знать, что будет завтра. Завтра или вчера…»
Я притворился спящим, когда Ника вошла в спальню и легла в постель рядом со мной. И не шевельнулся, когда Ника дотронулась до меня. И с усилием подавил дрожь, когда почувствовал, как она кончиком влажного языка лизнула сосок моей груди. Ника, разочарованная, нехотя отвернулась от меня, легла щекой на подушку и через несколько минут заснула.
Мы лежали в тишине и покое. Сколько было времени, я не знал. Я не хотел смотреть на часы. Мне было больно смотреть на часы. Мне всегда было больно смотреть на часы. А вот сейчас, в данный момент, больно особенно. Потому что оказывается, что я не сумасшедший, коим себя считал (потому как всегда хотел потерять ощущение времени и не знать, где оно начинается и где кончается, и путать завтра с позавчера, и быть полностью уверенным, что год не меньше секунды, а секунда – это такая штука, которую пигмеи из Центральной Африки едят за завтраком). Я не сумасшедший, потому что оказалось, что есть еще человек, который хочет того же самого, – Ника. А как известно, двух одинаковых сумасшествий не бывает. Значит то, что мы хотим – я и Ника, – норма для человека. Мне показалось вдруг, что к моей мускулистой теплой спине приложили лед. Я поежился и обнял себя руками, сжал себя, согреваясь. Как же это страшно, когда больно смотреть на часы! Страшно оттого, что больно? Или больно оттого, что страшно? И что, собственно, у меня болит? Голова, например, рука, живот, или палец, или зуб, или что-то еще? Я мысленно прощупал себя, микрон за микроном, в поисках того, что же все-таки у меня болит, когда я смотрю на часы. И оказалось, что ничего. Ничего не болит. И вместе с тем иного слова, чем «боль», для определения моего состояния, когда я смотрю на часы, нет. Значит, болит не тело, а, наверное, мое поле, мое биополе или мой дух, наверное. Нет, не знаю, ничего не знаю. Но больно, больно,, все равно больно.
Я пытался заснуть. С усилием сумел освободиться от мыслей, вызывающих чувство тревоги (хотя все мысли мои в той или иной степени вызывают у меня тревогу), представил себе гладкую, до зеркального блеска отполированную голубую мраморную вазу, сосредоточился на ней и стал постепенно забываться, засыпать.
Однако не заснул. Не суждено мне было в ту ночь ни поспать, ни просто спокойно отдохнуть. К той ночи я еще не научился без особого труда и быстро справляться со спонтанно прорывающимися в мое подсознание Никой или Ромой. Человек зачастую не в состоянии управиться с тем, что сам и создал. Его творение иной раз начинает выходить из-под его контроля, обретая самостоятельность и работая уже против своего же создателя, В истории так случалось много раз – и с отдельными людьми, и с целыми государствами. Возьмем, к примеру, хотя бы нашу замечательную страну, название которой Россия. Вопросы есть? Вопросов нет. Вызвав к жизни свою способность настраиваться на жизненную волну близкого мне человека, я пока не мог научиться этой способностью управлять, Ника и Рома могли запросто, без разрешения войти ко мне и спокойно во мне, мать их, обретаться. На третий день мне станет легче, я интуитивно уловлю технику сопротивления и регулирования, но пока я этого еще не умел.
Я открыл глаза и…
Рома Садик все в том же плаще и в не менее темных, чем раньше, очках и со слуховым аппаратом в ухе, как водится, стоял на коленях, на земле, на мокрой траве, недалеко от крыльца, напротив окон спальни, в которой устроились мы с Никой, и протягивал руки, просяще и взывающе, к восходящему солнцу, мягкий и открытый, все принимающий и ничего не отвергающий, улыбающийся и безропотный, до кончиков волос пропитанный послушанием и НАДЕЖДОЙ. «Я прошу тебя, дай мне то, что отнимаешь у других, – едва слышно говорил Рома, восторженно и одновременно отрешенно глядя на появляющееся солнце: – энергичное, упругое, здоровое сердце. Свежий, не обремененный окислением и разложением мозг, чистый, не пораженный язвами и эрозией желудок, по-мальчишески функционирующую печень. Задорно и без усилия работающие почки. Девственные легкие. Не засоренную усталостью кровь. Ровное дыхание. Гладкую розовую кожу. Всегда готовый к удовольствию член. Невесомые руки и ноги. Дай мне молодость. Сделай так, чтобы я никогда, слышишь меня, чтобы я никогда не старел… Ты всегда спрашиваешь меня, а чем же я лучше других, тех, у которых отнимаешь молодость. И я отвечаю тебе всегда одинаково. Потому что я не могу ответить по-другому. Я отвечаю правду. Я умнее других. Я талантливее других. Я сильнее других. Я могу принести гораздо большую пользу, чем другие. И тебе, и миру. Если ты мне скажешь, что надо мне сделать, я это сделаю, чего бы мне это ни стоило, как бы сложно это ни было. Я все сделаю. Потому что я самый сильный. Самый умный. Самый талантливый. Подскажи мне, как доказать мне тебе мое величие. Что мне нужно совершить? Подскажи. И прикажи, – Рома замолчал, внимательно прислушиваясь, Но ничего не услышал и продолжил обиженно; – Я вижу, ты не хочешь говорить со мной сегодня. Я что-то сделал не так? Тебе что-то не понравилось? – Рома с неожиданным беспокойством огляделся. – Или нам что-то мешает? Или кто-то мешает? – Рома поморщился, встряхнул головой. – Я чувствую, что нам кто-то мешает…»
Я попробовал отключиться от Ромы. Я не хотел, чтобы он знал, что мешаю ему я. Я полагал, и правильно полагал, что никому не надо знать, ни тем более Роме, и тем менее Нике, что у меня есть такая способность, какая есть, – чувствовать кого-то или кого-либо как себя. Я говорил сейчас себе тс банальности, которые в иной ситуации подразумевались бы сами собой, только лишь для того, чтобы, отвлекаясь от Ромы, помочь себе тем самым скопить силы и путем напряжения и исключительной воли вырвать из себя моего любимого Рому – чтобы спокойно мог продолжать он свои дела, не подозревая ни в чем ни себя, ни кого-либо другого. Получилось наконец. Аж пот ноги прошиб и ручьями меж пальцев истек, увлажняя простыню, матрац и кровать, закапал на пол с громким стуком – кап, кап, кап. Получилось. Рома оставил меня. Я отдышался, почесал ногой о ногу и решил заснуть, пока не поздно. Вернее, пока не рано. Смог задремать достаточно быстро, потому что, наверное, притомился, отрываясь от Ромы. И даже сумел зачатки какого-то сна углядеть, приятного и увлекательного, что-то об экономических реформах на Крайнем Западе. Однако очень скоро шум, исходящий я не знал тогда откуда, вновь возобновил мои бдения. Я, беспокойный, озираясь, голый как есть, встал с постели и, ориентируясь на шум, подошел к окну. И выглянул в окно, предварительно отогнув -от окна штору. В окне я увидел воздух и зеленеющие в нем деревья и траву, и кусты, и дышащего воздухом Рому в черном плаще. Рома терся лицом о траву, в остервенении катался по траве – щенком или жеребенком – и выкрикивал что-то громкое и визгливое. Трудно разобрать было, что он кричал. Я мог различить лишь несколько слов: «Оживи меня, роса… Полюби меня, земляника… Дай мне силы…» Рома вырывал с корнем молоденькие елочки, сдирал с них ветки и запихивал эти ветки себе в рот. И жевал, их. С рычаньем, содрогаясь всем телом. Давился, кашлял, плевался и снова жевал. «Мать твою, урод!» – только и мог выговорить я и побежал к своим джинсам и свитеру, натянул их быстро, надел кроссовки на босую ногу, и помчался вниз спасать Рому. Подавится ведь командир и умрет, сучок. А мне бы того не хотелось. Я ведь любил Рому Садика, моего фронтового товарища. Я не добежал еще до конца лестницы, как хлопнула входная дверь, и я услышал Ромин кашель, и не желая теперь, когда у Ромы вроде как все в порядке, чтобы он видел меня, я осторожно поднялся обратно и скрылся в спальне, разделся быстро и лег.
Смотрел в потолок, не засыпая и не дремля, размышлял о Роме и о сути его просьбы к кому-то или к чему-то, к Всевышнему, к Солнцу, к Космосу.
Я мог бы сейчас посмеяться над Ромой. Потому как и на самом деле смешна и нелепа и, наверное, даже глупа его мольба о молодости. Вернее, смешна, нелепа и глупа не мольба, а вера в то, что эта мольба может ему помочь сохранить молодость. Но я не стал смеяться. Я подумал, что каждый волен, как ему хочется, строить свою жизнь – улучшать ее или ухудшать ее, избавляться от страданий или, наоборот, не страшась, идти им навстречу. Каждый волен, как ему вздумается, пытаться уйти от неизбежного – от старости и от смерти. Я, например, пытаясь уйти от этого, стремлюсь остановить время – с помощью любви, допустим, или с помощью размышлений, или с помощью страха (самый действенный, по-моему, путь), или с помощью удовольствия, или с помощью уговоров самого себя, или с помощью наркотиков (какое-то время назад), или с помощью воспоминаний, или с помощью битья головой о стену, до крови и до дикой боли…
А вот у Ромы иной путь – Мольба к Богу, к Богу Солнца или к Богу Ветра, или к Богу Воды, или еще к какому-то Богу. Не самый худший способ, хотя и не самый лучший, наверное. Я поковырялся в пачке «Кэмела», лежащей на полу возле кровати, достал сигарету, закурил. Да, думал я, совершенно правильно я рассуждаю насчет Ромы Садика. Все так и есть, как я думаю. Однако непонятный мне дискомфорт я ощущал тем не менее, оправдывая сегодняшние действия Ромы Садика. Но никак не мог уловить вместе с тем, в чем причина такого моего состояния… Хотя возможно, что причина и необъяснима на первый взгляд. Возможно, просто срабатывает интуиция. И я, наверное, обязан к ней прислушаться. Помимо всего прочего, война научила меня одной важной вещи – доверять своим инстинктам…
Я снова встал, оделся, но теперь более тщательно, чем в первый раз, когда увидел за окном поедающего еловые ветки Рому Садика не забыл трусы, и не забыл носки, и шнурки завязал на два узла, с интересом глядя на узлы, язык высунув, сопя, забывая, зачем я здесь и здесь ли я вообще. Прежде чем спуститься с этажа, заглянул осторожно в дверь Роминой комнаты. Рома лежал на полу, все в том же черном плаще, все в тех же очках и, конечно же, со слуховым аппаратом – теперь, правда, уже в другом ухе. Руки Ромы были сложены аккуратно на груди, как у покойника. Но Рома не был покойником. Я видел, что он Дышал, хоть и не глубоко, и не часто, но дышал. К носу его прилипли две елочные иголки. Я улыбнулся. Спи, Рома, спи. Я закрыл дверь и тихонько спустился вниз, в сад. Рассвет прошел. Занималось утро. Было мокро и тихо. Мне очень нравились воздух, цвет неба и отсутствие людей вокруг. Я вышел за калитку, оглядел улицу и пошел вдоль забора, не быстро и не медленно. Туда-сюда поворачивая, перепроверяясь, доверяя интуиции. Вышел из поселка и зашагал по неширокой асфальтовой дороге. Шел, напевая и пританцовывая. Я постарался забыть, кто я и почему я здесь, и помнил лишь о том, что вокруг пьянящий воздух, дружелюбные деревья и любопытные птички. Минут через пятнадцать я вышел к станции. Возле зеленого деревянного домика с окошком и надписью «Касса» над ним я нашел то, что искал, – будку телефона-автомата, и сам телефон-автомат в ней. Я набрал номер Нины Запечной. Нина обрадовалась, услышав мой голос. Я извинился, что звоню так рано. А Нина сказала, что извиняться не надо, потому что после вчерашнего она все равно так и не заснула всю ночь. Она сказала еще, что засаду с ее дома сняли и что претензий к ней, слава Богу, никто не имеет, и что она вообще поняла, что у нее в Москве очень много защитников. Я попросил Нину рассказать все, что произошло в доме, когда туда вошел Рома Садик. Нина рассказала. Дело происходило так. Когда Рома вошел, оперативники, собственно, и не обратили на него внимания. Они ждали совсем другого человека; судя по всему, видевшие Рому во дворе его дома сотрудники милиции не сумели как следует его описать – темно было во дворе. Увидев Рому, Нина пригласила его подождать ее в гостиной, а сама пошла за моим пакетом.
Вернувшись, Нина застала Рому Садика лежащим на одной из работающих тут девушек. Рома сжимал горло судорожно бьющейся под ним девушки и говорил ей хрипло, склоняясь к самому ее лицу; «Успокойся, Рома, и ничего не бойся. Ведь ты же – это я, а я – это ты. Разве мы можем бояться друг друга?». Нина растерялась и первые несколько мгновений не знала, что делать, но потом сообразила. Она достала из пакета мой револьвер и направила его на Рому и сказала ему решительно, вспоминая мои военные рассказы: «Вставай, мать твою, сука! Или я снесу твою башку на хрен!» Рома поднял глаза и долго, непонимающе, смотрел на Нину. И в глазах его Нина прочитала тоску и печаль, и вместе с тем полную отрешенность от происходящего. Пролетела секунда-другая, и Рома пришел в себя. Он отпустил девушку. Встал. Долго тер виски. Потом искренне извинился и взял пакет. А потом в гостиную ворвались оперативники. Убежавшая девушка от испуга рассказала им о нападении… Я спросил Нину, что представляет собой девушка, на которую напал Рома. «Травести, – ответила Нина, – эта девушка травести. Она маленькая и хорошенькая. Она носит короткую стрижку и одевается под мальчика-подростка – короткие бархатные штанишки на бретельках, гольфики с помпонами, сандалии…» Некоторые из клиентов Нины Запечной ребята с весьма причудливыми вкусами… А еще я спросил Нину, есть ли гарантия, что ее дом в ближайшее время не будет под наблюдением. Нет, ответила Нина, такой гарантии нет, один из вчерашних оперативников сказал ей, что зайдет сегодня днем, на всякий случай. Я попрощался с Ниной. «Берегись его, – сказала мне напоследок Нина, повторяя свои же слова, произнесенные ею после того, как мы устроили веселую потасовку возле ее дома. – Берегись своего приятеля…»
Я вернулся другим путем, шел, не приближаясь к заборам, где слышал собак (они дышали, попискивали, скулили во сне, шамкали и хлипко облизывались, они видели шумные сны и гремели цепью, когда содрогались от осознания, что они собаки), пригибаясь там, где хозяева дач уже проснулись и запахли запахами бодрствования – потом, мочой, несвежим дыханием, неудовлетворенной похотью, мятыми деньгами, табачной гарью и прочая, прочая, прочая, сворачивая в сторону, в ближайший проулок, если видел кого-то, кто так же, как и я, шагал по дачному поселку, одинокий или не очень.
Ника и Рома спали, когда я пришел. Рома все так же на полу, а Ника вес так же на кровати. Я в который раз уже за последние часы разделся и лег.
Я заснул, наконец, как ни странно и неудивительно, тихим и крепким сном. Мне снилось, что я вода и что родилась я в самом Центре Земли, а настоящий дом мой – неохватная Вселенная. Все меня любили, уважали и боялись. Я не знала, кто это такие все, но твердо знала, что они меня любили и боялись. Но нет добра без худа. Была в моей счастливой водяной жизни одна закавыка – я никак не могла решить, где же мне все-таки лучше течь, по Америке, по Австралии или по Российской Федерации, а может быть, даже по славной Литве или по не менее славной Норвегии. Где же мне приятней, где легче, где вольней и где же мне все-таки больше нравится? Решение пришло неожиданно. Сначала я почувствовал особую и очень знакомую приятную истому во всей себе, водяной, текучей, а потом мне показалось, что я потихоньку начала вскипать, забурлила – и оттого наслаждение мое еще увеличилось, И тогда я подумала, а какая в конце концов разница, где мне течь, лишь бы течь и не останавливаться, и в этом вся суть моей водяной жизни…
И тут я проснулся и закричал. Я кончал. Краем глаза я увидел голову Ники там, где должен был быть мой член… Я дернулся несколько раз и затих, довольный и успокоенный.
И может быть, минуты не прошло или тридцати, или, может быть, на следующие сутки и тоже в начале дня Ника подняла голову и сказала, утренне улыбнувшись: «Ты так красиво спишь. Я не могла сдержать себя. Но я хотела удовлетвориться лишь прикосновением. И прикоснулась. И он отозвался тотчас, несмотря на тебя, спящего и ничего не осознающего. И я поняла, что простое прикосновение не принесло мне удовольствия… Прости меня. Я разбудила тебя» – «Я люблю тебя, – сказал я и погладил Нику по щеке. – Я люблю тебя…»
Я рассказал Нике о том, что я узнал от Нины Запечной. Ничего не утаивая – все как было. Ника молча выслушала меня. Потом поднялась и вышла в ванную. Долго плескалась под душем. Вернулась в спальню, села возле зеркала, с косметичкой в руках, и только тогда спросила, что я об этом думаю. Я пожал плечами. Ника посмотрела на себя в зеркало внимательно и изучающе и сказала, что, наверное, Рома псих, и я увидел, что, произнеся это, она улыбнулась своему отражению.
…Ника вспомнила вдруг, совершенно неожиданно для себя, какой восторг она испытала, когда в десятом классе ее учитель русского языка и литературы на глазах у всего класса уверенно и сильно ухватил гориллообразную директрису школы за ее мускулистую шею, прижал директрису к доске и сказал тихо, почти шепча: «Если ты, сука, еще раз укажешь, как мне вести свои уроки, я выдавлю из тебя все твое дерьмо и заставлю его сожрать!…» Директриса тогда потеряла сознание и свалилась с грохотом возле доски, а учитель, к немому восхищению класса, как ни в чем не бывало продолжил урок: «А теперь поговорим об уродах, придурках и неудачниках, короче, о тех, кто составляет основное население русской классической литературы».
Тогда Ника впервые очень четко и ясно, будто снизошло на нее откровение, поняла, что полюбить она сможет только сильного, жесткого и, может быть, даже безоглядно отчаянного человека, такого вот, как тот, который стоит перед ней у доски, рядом с валяющейся директрисой, и рассказывает презрительно о слюнтяях и нытиках, бездельниках и глупцах, подлецах и неженках, о тех, кто, конечно, недостоин быть русским, а уж тем более героем русской классики. Ника отдалась ему тем же вечером, здесь же, в школе, на столе, с раздирающим перепонки криком и истинным, никогда доселе ею, знающей мужчин уже три года, не испытанным наслаждением. Учитель был действительно силен и к тому же неожиданно изобретателен. В тот вечер в пустом классе они испробовали все, что можно было испробовать, в рамках отведенных, конечно, сил, времени и возможностей. На следующий вечер Ника по просьбе учителя привела с собой подругу, красивенькую, стройную девочку Машу. Любовь втроем потрясла шестнадцатилетнюю Машу. Маша прекратила все связи с внешним миром. В школу не ходила. Сидела дома, сказываясь больной. И только вечером под разными предлогами уходила из дома и являлась сюда, в класс. И только здесь она оживала, смеялась, шутила, рассказывала что-то забавное, дурачилась, предвкушая очередное тройственное совокупление. Она и Ника обожали учителя, боготворили его. Писали ему стихи, рисовали его с натуры, любуясь его красивым жестким лицом и его тренированным гладким телом. Так прошел месяц, другой, третий. И вот… В один из вечеров запертая дверь в класс была с грохотом вышиблена, и в помещение, где хрипло рычала любовная троица, ворвался высокий мужчина. Он оторвал учителя от девчонок, саданул его пару раз о доску, а затем, вынув из-за пазухи пистолет, сказал что-то такое ужасное, угрожающее, страшное и необыкновенно матерное, от чего учитель, как какое-то время назад толстая директриса, свалился без сознания возле той же самой доски. Ворвавшийся мужчина оказался Машиным папой. Папа был военный и работал в каком-то секретном военном подразделении и, как сказала Маша, несколько лет воевал в Африке.
Умная Ника, проанализировав произошедшее, сделала три вывода. Первый: на любого крутого – всегда найдется кто-то покруче. Второй: чем мужик круче, тем симпатичней. И третий: по всему получается, что где-то по земле ходит самый крутой и самый симпатичный.
И Ника сказала себе, обсудив с собой все сделанные ею же три вывода, что жизнь свою девичью она целиком посвятит поискам вот этого самого крутого и симпатичного, И неважно, насколько поиски те будут трудными и долгими, может быть, даже и опасными, она преодолеет все сложности и страхи и непременно отыщет того, кто ей нужен…
Завтракали мы внизу, в гостиной. Ника приготовила картошку со свиной тушенкой. Рома открыл трехлитровую банку маринованных огурцов. А я сварил кофе. Ладно и быстро все у нас получилось.
Мы сидели за столом, аккуратно жевали вкусную пищу и улыбались. Я улыбался Нике. Ника улыбалась Роме. Рома улыбался себе.
За последние несколько лет – пять, а может быть, шесть – Роме впервые было очень хорошо. В ушах его стояла удивительная и очень непривычная ему тишина. Еще вчера в ушах его то гремел гром, то истерично бились крики новорожденных, то пищали крысы, то звенели рассыпаемые по полу медные никелевые монеты, то гудели провода ЛЭП, то грохотали танковые треки, то кто-то хрипло дышал ему в ухо, то хлопали птичьи крылья, то на повышенных тонах разговаривали рыбы, то свистели водосточные трубы, то отчаянно стучали крыльями бабочки, то чей-то голос говорил ему строго: «Рома! Рома! Рома! Рома! Рома! Рома!…» А сегодня вот тишина. И оттого спокойствие. И оттого благодушие. И оттого чудесное тепло во всем теле. И еще Рома с изумлением заметил, что у него совершенно исчезло постоянно в нем живущее страстное желание сделать то, что он иногда, когда ему совсем становилось невмоготу, делал все последние пять или шесть лет. Ему совершенно не хотелось делать это. Что Рома подразумевает под словом «это», я, как ни силился, а понять не мог. Рома, по всей видимости, сам от себя закрывал расшифровку этого самого это. Я сделал все же попытку просочиться в Рому поглубже. Но Рома, опять ощутив вторжение, закрылся еще больше. Я слышал, как Рома мысленно повторял про себя, то ли уговаривая себя, то ли констатируя факт: «Не хочу. Не хочу. Не хочу. Не хочу…». Я отступил. Рома посмотрел на меня, на Нику, подумал, что вот тут рядом сидят два человека, которые ему приятнее всего на этом свете, один – давно, он уже и не помнил, с каких пор, а другая – всего несколько часов, но кажется, что будто несколько десятилетий. Рома с удовольствием переводил взгляд с меня на Нику, с Ники на меня и улыбался загадочно. Ему хотелось сейчас что-нибудь рассказать нам интересное, веселое и запоминающееся, ему хотелось, чтобы мы внимательно и, забыв обо всем, слушали его и восхищались его рассказом и его умением такие рассказы рассказывать. Рома сделал глоток кофе и решил начать: «Послушайте, я хочу вам рассказать, как я любил когда-то, правда, это было так давно… – Я засмеялся, услышав слова из известной песенки «Битлов», Рома, воодушевленный моим смехом, продолжил: – Я отдыхал на Черном морс. Стоял июль. Плавился песок. А воздух можно было резать ножом и мелкими кусочками впихивать себе в рот, а затем и в легкие. Одним словом, было славно. Пансионат, в котором я жил, стоял далеко от Ялты. Так что людей вокруг было немного. Чему я исключительно радовался. Я рассуждал так; захочется мне видеть вокруг себя побольше людей, я сяду на автобус и доеду до Ялты – всего-то шесть или семь остановок. Я жил один и удивлялся такому счастью… Только что закончилась война… Только что закончилась война… И я еще стрелял по ночам… Командовал ротой… Окапывался… Прятался… Нападал. Я плавал всегда далеко от берега, потому что там море было прохладней, чем у берега. И вот на третий день моего пребывания на ярком и душистом побережье Крыма случилось следующее. Я плыл брассом и пел какую-то строевую песню, громко и весело, и не заметил птицу, которая низко пролетала над поверхностью моря. И вышло так, что эта птица чрезвычайно сильно ударила меня крылом. Я на секунду потерял сознание и, конечно же, глотнул воды и, конечно же, пошел ко дну. Очнулся от того, что стал дышать – не водой, воздухом, хотя все еще находился на морской глубине. Я открыл глаза и увидел вокруг себя совершенно голых людей, мужчин и женщин. Они были в аквалангах и масках. В своих зубах я тоже ощутил нагубник акваланга, а на своем лице маску.
Аквалангистов насчитывалось (много) семеро, четыре женщины и трое мужчин. Когда они, голые, поняли, что я спасен, они начали заниматься тем, чем, видимо, и занимались до того, как я потревожил их водное спокойствие. Или, наоборот, неспокойствие. Потому как, разве можно назвать групповое совокупление спокойствием, тем более под водой. А они начали заниматься именно этим. Выглядело все достаточно привлекательно. Трое мужчин входили различными способами в трех женщин, а четвертая женщина переплывала от одной пары к другой и ласкала поочередно то мужчину, то женщину. Да и сами пары, естественно, не оставались на одном месте, это и понятно, вода вокруг, как-никак, они тоже перемещались и обижались то с одной, то с другой парой и тоже ласкали друг друга. Та, четвертая, незанятая женщина, поразительно похожая на русалку из моих детских снов, особенно похожая длинными-предлинными светлыми волосами, подплыла ко мне, бесцеремонно сняла с меня плавки, пригнулась и поцеловала мой член. Мне было очень приятно, и я, конечно, не сопротивлялся. Не прошло и сколько-то недолгих минут, как мы с моей партнершей присоединились к другим парам. Все случилось так, как я мечтал еще в своей далекой юности и в предвоенной молодости… Юности и молодости… – При этих словах Рома поморщился, и мне показалось, что рассказ свой он сейчас прервет и, может быть, даже заплачет. Однако Рома сумел справиться с собой, он только раз облизнул губы, а затем провел сильно ладонью по лицу и продолжил рассказ: – Со мной, счастливым, случилось нежданное и необычайно приятное во всех отношениях, особенно в отношении физическом, Приключение!… Все семеро жили в двух частных домах примерно в километре от моего пансионата. Двоим мужчинам было, как я выяснил, по тридцать пять, одному сорок, а мне самому тогда, как вы знаете, было тридцать два года. Возраст женщин исчислялся такими годами, говорю по нарастающей, – двадцать шесть, двадцать восемь, двадцать девять, тридцать один. Той, моей первой партнерше, русалке, нежной и открытой женщине со светлыми глазами, коротким носом и чуть вздернутой верхней губой и которую звали Л или, было двадцать восемь лет. Один из мужчин занимался юриспруденцией, недавно он защитил докторскую. Второй работал театральным художником. А третий являлся заслуженным мастером спорта по фехтованию и сейчас тренировал одну из команд мастеров в Москве. Две женщины работали преподавательницами в институтах, одна была школьной учительницей, одна врачом. Все семеро начали заниматься групповым сексом всего три месяца назад и уже тогда решили, что поедут вместе на юг, где и отдадутся выбранному ими делу до конца и без остатка. Начали они заниматься любовью, как только сели в поезд, идущий в Симферополь. И занимались так круто и громко, да еще при открытых дверях, что заставили возмутиться весь вагон. Двух стариков довели до обморочного состояния, а одну женщину до попытки самоубийства, а одного, не очень пожилого мужчину до кратковременного помешательства. Увидев голых, кричащих, исходящих слюной и спермой людей, он заплакал и запричитал: «Если бы я знал раньше, что так можно, если бы я знал раньше… Скольких бы ошибок я не совершил. Если бы я знал раньше…»…Мои новые знакомые занимались любовью в кинотеатрах, ресторанах, на танцевальных площадках, на вечерних, а то и на дневных пляжах. Выглядело все это, по их рассказам, конечно, не так вызывающе, как в поезде. Там они просто оторвались после долгого ожидания. Нет, наоборот, они пытались заниматься сексом в общественных местах очень даже скрытно. Потому как именно в этой скрытности и была особая прелесть… В ресторане, например, женщины по очереди забирались под стол и делали мужчинам минет, в кинотеатрах садились мужчинам на колени и всем видом показывали, что просто сидят с любимыми, а на самом деле… К моменту моего знакомства с семеркой любителей открытого и нестыдного секса они уже, бедные, исчерпали свою фантазию. Места для массового совокупления ко всеобщему глубокому неудовольствию, стали повторяться – рестораны, кинотеатры, пляжи, морские глубины и так далее.
Я внес свежую струю – я предложил прикупить на какое-то время маршрутный автобус и предаваться любовной страсти там – по всему маршруту, останавливаясь на остановках, но не сажая никого из пассажиров. Водителя такого автобуса найти было трудно. Но я нашел. Угрозами и деньгами я заставил его сделать то, что я хотел. Поездка оказалась феерической. Никто, признавались мне мои новые знакомые, не получал до этого времени большего удовольствия, чем от совместного совокупления в маршрутном автобусе. Следующее мое предложение касалось канатной дороги. Распределившись по четверо в каждую кабинку, мы любили друг друга там с отчаянным криком и не менее отчаянным визгом. Звуки удовольствия разносились над всей Ялтой… А как славно было ласкать друг друга в Бахчисарайском дворце. Мы отделились от большой группы туристов, нашли запертую комнату, которую я умело и быстро вскрыл, и, расположившись на старинных кроватях, тихо, едва сдерживая стоны и крики, отдались знакомо нахлынувшей в новом месте неудержимой похоти… Чем больше мы занимались групповой любовью, тем яснее я ощущал нарастающую во мне злость. Сначала я не понимал, отчего так происходило. Вернее, не пытался понять. Не хотел. Но все-таки пришлось. Потому как злоба стала захлестывать меня все больше и больше. И невмочь мне было уже терпеть. Так почему же все-таки я так злюсь, задал я себе один-единственный, но самый тем не менее важный вопрос. И нашел ответ. И довольно быстро. Просто я не мог спокойно наблюдать, как чужие руки, и губы, и тела касаются тела моей русалки – Лили. Поверьте, просто не мог. На каком-то этапе я понял, что могу даже совершить что-то не совсем хорошее. – Рома коротко рассмеялся при этих словах. – Дальше было так. Я нашел возможность остаться с Лилей наедине. Мы долго и с удовольствием говорили с ней, шутили, смеялись, как дети, держась за руки, гуляли по пляжу. И мне было хорошо. А после того, как мы еще в тот же день и переспали с ней – на сей раз, слава Богу, без наблюдателей и соучастников, я понял окончательно, что я люблю ее. И люблю так, как не знал, что так возможно. Я попросил ее уехать вместе со мной. Сейчас же. Собраться и уехать. Она сказала, что не может. Почему, спрашивал я, почему? Она опять ответила, что не может. Я сказал тогда, что заберу ее силой. Я могу это сделать. Я сейчас одним-двумя ударами обездвижу ее и унесу… Она заплакала. Она съежилась на кровати. Она сделалась маленькой-маленькой, как грудной ребенок. Мне стало жалко ее. И я не решился ее тронуть… Я не знал, что делать. Весь оставшийся день и всю ночь я– ходил по берегу моря, и думал, думал, как мне поступить… Утром я вернулся в дом. И в гостиной застал такую картину. Трое моих новых знакомых мастурбировали, глядя, как моя Лиля, совершенно голая, лежа на обеденном столе, возбуждает себя поглаживанием пальцев по клитору. Я вгляделся в лицо Лили, в который раз уже с начала наших совместных занятий любовью, и понял, что она действительно получает удовольствие, что ей действительно хорошо. Я покинул гостиную. И как только я закрыл за собой дверь, ко мне пришло решение. Вечером того же дня я сказал театральному художнику, что я знаю о его увлечении каратэ. Да, ответил он, это так, более того, он имеет черный пояс. Прекрасно, заметил я, значит, я не буду чувствовать свою вину, когда в честном поединке убью его. Художник сначала не понял меня. Я сказал ему, что если он откажется от дуэли (а это была бы именно дуэль), то я буду преследовать его всю жизнь. Я сделаю его жизнь невыносимой. Я сделаю так, что ни он, ни его семья не смогут жить спокойно, пока кто-то из нас двоих жив. Художник уже успел достаточно познакомиться со мной и понимал, что я не шучу. Он согласился, но только позволил себе поинтересоваться причиной такого моего решения. Я не ответил ему на этот вопрос…