355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Псурцев » Голодные прираки » Текст книги (страница 8)
Голодные прираки
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:30

Текст книги "Голодные прираки"


Автор книги: Николай Псурцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 52 страниц)

Нельзя сказать, чтобы я боялся привязанностей, нет. Я просто не хотел расслабляться, напряженность я считал и считаю лучшим для себя состоянием. Но ненадолго можно расслабиться, сказал я себе, ничего страшного не случится, можно – в конце концов такая женщина! Я, кажется, еще не встречал таких. Кажется, так.

Когда я вышел из здания районного УВД, она садилась в машину, стоявшую в двух десятках метров от входа в здание, у тротуара. Мальчик уже был внутри машины. Тихо, не шевелясь, сидел на заднем сиденье, сведя плечи вперед, сведя брови друг с другом, не улыбался и не плакал, и никуда не торопился. Ника Визинова уже села за руль, когда я приблизился к машине и встал вплотную к ее капоту. Женщина не удивилась, как я понял, ни моему появлению, ни тому, что я встал на пути ее машины. Она не стала заводить двигатель. Она положила руки на руль и, чуть прищурившись, посмотрела на меня, будто вспоминая, откуда же она знает меня. Чтобы не стоять просто так – стояние, сидение, лежание или делание чего-то еще просто так всегда вызывало у меня довольно острое ощущение дискомфорта, – я порылся в карманах куртки. Я старался следить за своими движениями, контролировать их (движения должны были быть естественными, чуть расслабленными, и очень точными, и, вместе с тем, неторопливыми и ни в коем случае не суетливыми). Глаз от женщины не отводил, придавая им, глазам, выражение снисходительного любопытства и привычной утомленности. По крайней мере мне так казалось, что я придавал глазам выражение снисходительного, чисто мужского, точнее, чисто животного любопытства, так мне казалось. Я нашел пачку, лениво сунул сигарету в рот, прикурил, затянулся, выдохнул дым неровной неплотной струйкой, небрежно почесал ногтем большого пальца правой руки левую бровь, свою, конечно, и опять затянулся. Женщина, наконец, поняла, что отходить от машины я не собираюсь, открыла дверцу, вышла, оперлась одной тонкой рукой на крышу машины, другой не менее тонкой, но и не более тонкой рукой – на дверцу, усмехнулась слабо одним уголком своих полных губ, по-моему, левым, а может быть, и правым (а может, и вовсе не усмехалась) и сказала, кивнув в сторону своего автомобиля: «Садитесь». Я бросил окурок под ноги, не спеша обошел капот, крыло, приблизился к дверце, открыл ее, сел, волнуясь, мать мою, волнуясь, закинул ногу на ногу, привалился к спинке сиденья и попробовал расслабиться. И еще попробовал улыбнуться Нике Визиновой, когда она тоже села в машину и повернулась ко мне. Она не ответила на улыбку, а только сказала: «Мы, кажется, так и не познакомились». Я ответил, что это она не познакомилась, а я познакомился, и помимо ее имени и фамилии, я знаю о ней еще много всякого другого, и что же, например, спросила она и все-таки улыбнулась, но опять не мне, по-моему, не мне, я сказал, что знаю, что она красива. «И все?» – вновь повторила она. Я сказал, что знаю, что она красива и еще знаю, что она красива, и еще знаю, что она красива, и еще знаю, что она красива… Мальчик вклинился в крохотную паузу между моими словами и спросил жестко: «Зачем здесь этот дядя, мама? Зачем?» – «Не знаю», – пожала плечами Ника Визинова, и посмотрела, как тогда на опознании, на мои губы, на мой нос, на мои брови, на мои уши, на мои ноги, на мои кроссовки, на мою куртку и затем опять на мои губы и, наконец, на мои глаза, в мои глаза. «Зачем нам этот дядя, мама?» – сказал мальчик и сжал плечо женщине. «Не знаю, – усмехнулась женщина. – Я просто не знаю, что тебе на это ответить. Если бы знала, то ответила бы, поверь, ответила бы. Но я не знаю», – и она опять пожала плечами. «Мама, зачем, зачем, зачем. Пусть он уйдет. Я боюсь, боюсь». – мальчик вцепился в ее волосы и тянул их на себя, кривясь и морщась, морщась и кривясь – некрасиво. Ника Визинова откинула голову назад, подчиняясь сыну, и сказала: «Он не уйдет, – и скосила глаза на меня. – Вы не уйдете?» – «Нет, – сказал я, – я не уйду. Даже если вы очень попросите, не уйду» – «А я не прошу, – сказала женщина, – чтобы вы уходили. Нет.» – «Мама, мама, мама, мама…» – шептал мальчик и, закрыв глаза, дергал женщину за волосы, но уже не сильно, не так, как в первый, второй, третий и четвертый раз, не сильно, а затем и совсем отпустил волосы женщины, повернулся к спинке сиденья, ткнулся в нее носом и заплакал негромко, но по-настоящему.

Я знаю, когда плачут по-настоящему. Я знаю, как по-настоящему плачут дети. Я видел. Я слышал. Они плачут как дети, дети. «Меня зовут Антон, – проговорил я, когда женщина подняла голову. – Моя фамилия Нехов. По профессии я переводчик, филолог. Я воевал. Был два раза женат. Иногда я люблю жить. А чаще нет. Меня подозревают в убийстве четырнадцати детей. Меня подозревают в каннибализме. Меня подозревают в том, что я не человек» – «Я видела вас тогда, в парке», – сказала Ника Визинова. «Это был не я», – отозвался я. «Это были вы. Я помню», – она крепко держала руль и крепко смотрела перед собой. Я засмеялся. «Тогда почему вы не сказали об этом на опознании? – спросил я. «Я была не уверена, – объяснила женщина. – А сейчас уверена» – «Ну так идите, – подсказал я. – Идите. И сообщите им об этом». – Я махнул в сторону здания УВД. «Я не пойду», – женщина покрутила головой. «Почему?» – искренне удивился я. «Не знаю, – сказала Ника Визинова. – Но я не пойду».

«Мама, мама», – шептал мальчик в спинку заднего сиденья. Я нисколько не злился на этого мальчика. Уже не злился. В конце концов ведь он так и не опознал меня. Хотел было опознать, но не опознал. Наверное, я все-таки действительно похож на того, кто его недодушил и недотрахал. Ведь утверждает же взрослый и отвечающий за свои слова человек, Ника Визинова, Визинова Ника, Ни-ка, что я это он. Она ошибается, конечно. Но, значит, точно так же может ошибаться и ее сын – ее плачущий мальчик, ее боящийся мальчик, ее шепчущий мальчик, когда хочет видеть во мне того, кем я не являюсь на самом деле. «Как его зовут?» – спросил я. «Павел, – сказала Ника Визинова. – Он хороший. Он просто испугался тогда. Он очень испугался вас» – «Это был не я», – опять возразил я. «Может быть, и не вы, – неожиданно легко согласилась женщина и опять посмотрела на мои губы, и сразу же на мои глаза, в мои глаза. – Конечно же, не вы, я теперь вижу, что не вы. У него было другое лицо. Да, все то же самое было у него, что и у вас, и куртка, и джинсы, и кроссовки, и щетина, и темные длинные волосы, но лицо другое, – и она засмеялась весело и удовлетворительно. – Другое, другое, я вспомнила. Дайте мне вашу руку, – я протянул ей руку, она положила мою ладонь на свою ладонь и поднесла наши руки к глазам и проговорила тихо: – И руки не те. Нежнее. У вас они нежнее. Чище и доверчивей. А у него были грубые руки», – она вдруг лизнула горячим влажным языком указательный палец моей руки, и еще лизнула, и еще, и еще. Я едва сдержался после первого раза, чтобы не отдернуть руку, а после второго раза мне стало приятно, а после третьего раза я закрыл глаза и с трудом сглотнул скопившуюся за эти секунды под языком густую и очень горькую слюну, а после четвертого раза непроизвольно потянулся свободной рукой к ее коленям… И тут она отпустила мою руку и повторила утверждающе-деловым тоном: «Ваши руки другие. Нежнее и чище». Не зная, что делать с освободившейся вдруг рукой, я пригладил ею волосы, и так тщательно, будто последние дни только и думал о том, как бы мне получше пригладить мои волосы. И когда пригладил наконец и убрал руку от волос, то сказал тогда: «Я не хочу от вас уходить. Но и не могу сидеть рядом. Просто так сидеть рядом, и все. Я могу не сдержаться и поцеловать вас. Я могу не сдержаться и поцеловать очень крепко и очень сильно, и целовать вас долго-долго, очень-очень долго. Я могу не сдержаться, просто так сидя рядом с вами…» – я не закончил фразу. Я и не собирался ее заканчивать. Я вынул из кармана пачку сигарет, вставил сигарету в рот. Если бы я закончил так, как хотел, это прозвучало бы достаточно грубо и прямо. А сейчас, когда мы только-только познакомились, говорить грубо и прямо, наверное, не следовало бы, наверное. Я прикурил, затянулся, и хотел было перевести разговор на другую тему. Уже открыл рот, как она спросила меня: «И?… Ну, ну, договаривайте. Что вы хотели сказать?» Я рассмеялся и ответил: «Не могу. Здесь дети» – «Договаривайте, – потребовала она. – Договаривайте. Или я попрошу, чтобы вы ушли. Договаривайте» – «Но, я не знаю…» – неожиданно растерялся я. «Договаривайте, – она чуть подалась ко мне и опять в который раз уже посмотрела мне на губы и затем в глаза, и повторила тихо, но жестко: – Договаривайте». Я усмехнулся. «Я могу не сдержаться, – сказал я, – и прямо здесь заняться с вами любовью. В машине. На глазах у мальчишки. На глазах всех, кто идет мимо» Она услышала, что хотела. С маленькой улыбкой на губах она откинулась на спинку сиденья и, слегка сузив глаза, посмотрела на меня, и по ее взгляду я понял, что она согласна, что она не против, что она смогла бы мне отдаться здесь, сейчас, мать ее, мать ее, мать ее! Или мне так показалось только. Показалось, конечно. И кажется до сих пор! Я не хочу так, честное слово, не хочу… Я хочу так. Именно так. Так. Так… «И поэтому, – договорил я с трудом, – давайте-ка я сяду за руль. Давайте я сяду за руль» – «Хорошо», – сказала она и открыла дверцу. И я открыл дверцу, и мы вышли почти одновременно, и, обходя машину, встретились, и, не коснувшись друг друга ничем, ни руками, ни ногами, ни ключицами, ни головами, ни носами, ни бровями, ни грудями, ни задами, ни волосами, ни ногтями, ни ушами, ни позвонками, ни языками, ни ступнями, ни глазами, разошлись, и сели быстро каждый на свое сиденье, и захлопнули двери громко. И долго еще потом не могли отдышаться, когда сели. Долго.

Когда уже запотели окна от нашего дыхания и когда через них не стало видно ни тротуара, ни здания УВД, ни прохожих, когда не стало видно туч, которые встали над городом, и небесного цвета неба, висевшего над тучами, которые встали над городом, и не стало видно даже обыкновенного воздуха, который всегда видно, если окна чисты и невинны, тогда, только тогда я повернул ключ в замке зажигания и завел двигатель. Двигатель работал хорошо, это я слышал. Своими ушами. Теми самыми, которые слышат иногда такое, чего не слышит (я так предполагаю) ни один даже самый-самый классный слухач в мире, а уж в нашей стране и подавно. Я мог положиться на свои уши – это так (не в смысле лечь на них и валяться, валяться, валяться… а верить им, доверять, знать, что они не подведут). И положась, могу твердо заявить себе и всем, кто находился бы рядом, что двигатель работал хорошо, хотя машина была и не вчерашнего дня выпуска, а скорее всего позавчерашнего, или позапозавчерашнего скорее всего – не новая машина, хотя и позапозавчерашняя. И я хотел сказать вслух о том, что услышал, что, мол, двигатель хороший, ну, во всяком случае неплохой, нормальный. Но не сказал» Так бывает. Хочешь чего-то сказать и не говоришь. И не знаешь, почему не говоришь. А потом все-таки говоришь. Но себе и про себя и про другое говоришь, что правильно сделал, говоришь, что не сказал то, что хотел. Раз засомневался, раз тормознулся на первой же букве того, что хотел сказать, значит, и не надо было говорить, то, что хотел сказать, не стоило, значит, этого говорить, значит, если бы ты это сказал, то жизнь твоя пошла бы, покатилась бы, поползла бы, наверное, по-другому, хуже, лучше, это не имеет значения, но не так как положено было бы, не так как предначертано (хотя все это, наверное, что я сейчас говорю, полная херня, потому что если бы жизнь после этих слов пошла бы по-другому, значит, именно так и было предначертано, ведь так, да, ведь так?) Одним словом, надо что-то решать, решил я. И я решил. И решив так, как решил, что, мол, все идет как надо и куда надо, и вместе с тем, конечно же, и не догадываясь ни чуточки, ни вот чуточки, как на самом деле надо и куда надо, я включил первую передачу и отжал сцепление, после чего не менее осторожно нажал на педаль акселератора и машина тронулась, тронулась! Не умом, конечно, а с места. От тротуара. В сторону мостовой, сбоку от которой она стояла. И потом вторую скорость я включил, и третью. И все нажимал на педали, и все вертел руль, вертел и нажимал, откинувшись назад спокойно и успокоенно, расслабившись, но будучи в напряжении, и смотрел вперед, и смотрел по сторонам, и смотрел на Нику Визинову, хотя еще несколько минут назад говорил, что не буду смотреть на нее, и не просто говорил, а именно так и думал, что не буду смотреть на нее. Но вот сейчас изредка смотрел, и мне было хорошо, и мне было тяжело. «Вы красиво ведете машину, – сказала Ника Визинова. – Очень приятно смотреть, как вы ведете машину. Очень редко так на кого приятно смотреть, когда кто-то ведет машину. Обычно машину ведут, будто делают работу, будто работают, когда ведут, будто только о том и думают, когда ведут машину что они ведут машину, и больше ни о чем не думают. Только о том, что ведут, и все. Даже лучшие из водителей, которых я видела, именно так и водят машину. А.вы ведете ее отстраненно и с удовольствием. И вам нравится, что вы ведете машину. И сама машина вам нравится, и то, что вокруг в машине, тоже нравится. Я вижу, я вижу, вижу, я вижу. И вы спокойны, и вы чуть ленивы, когда ведете машину. Я вижу, я вижу. Вы естественны. Да, вы естественны» «Я неестествен, – сказал я. – Вы ошибаетесь, Ника Визинова. Я очень собран, и я очень сжат. Не зажат, а именно сжат. И далеко не естествен, если придавать этому слову его первоначальное значение. Моя естественность неприродна. Она не врожденна. Она сделана. Она сконструирована. Мной, конечно, конечно же, мной. Я всегда смотрю за собой со стороны. Я слежу за каждым своим движением, когда веду машину, за каждым жестом, за каждым поворотом головы. И за своим взглядом в зеркало заднего обзора слежу тоже, стараюсь придать взгляду небрежность и ироничность, и одновременно равнодушие. Да, равнодушие. Мол, даже если и долбанет нас какой-нибудь полудурок, и мы вылетим с трассы на огромной скорости и ударимся там, за трассой, обо что-нибудь, например о дерево, то мне, мол, наплевать на это, наплевать, потому что будет то, что будет, если и будет наоборот. Хотя мне, конечно же, не наплевать, конечно же. Но я стараюсь убедить себя в том, что все равно наплевать, и, убеждая себя, я одновременно конструирую выражение своего лица, свои движения, жесты, манеры. Понимаете, Ника Визинова? Вы меня понимаете?» Я видел краем глаза, что она не слушала меня, а значит, и не понимала, что я говорю. А если и слушала, хотя она, конечно, не слушала, ну, если предположить, что все-таки слушала, то слышала она только звуки моего голоса, звуки, но никак не слова, не фразы, не предложения, только звуки, которые не собирались у нее в мозгу в какие-то более или менее значимые понятия. Так я думал. Так я предполагал, когда говорил и одновременно смотрел на нее. И оказалось, что так и оказалось, что мне казалось, а казалось бы, да? Она снова заговорила, и заговорила так, что и вправду стало понято, что она меня совсем не слышала, а если и слышала, то только звуки, звуууууууу-ууукиииииииии… Она говорила, Ника Визинова:

«И он тоже красиво водил машину. Я очень хорошо это помню, потому что я очень хорошо это видела, будто сидела с ним рядом, вот так, как сейчас сижу с вами. Хотя я не сидела с ним рядом. Я была совсем в другом месте, в своей квартире, в своей постели, рядом со своим мужем. Или без него, когда его не было. Когда с мужем, а когда и без него. Без него, это когда его не было, мужа. Он часто уезжает, часто, часто. Вот и сегодня его нет. Он часто уезжает. Но когда он не уезжает, и я лежу рядом с ним в постели, то тот, кто ко мне приходит, он все равно приходит, даже когда мой муж рядом. Я вижу, как он едет ко мне на своей машине, я вижу, как он красиво ведет эту машину, я вижу, как он волен и свободен, вижу, как он спокоен и умиротворен. Вижу, как его усмешливые глаза взирают вокруг с превосходством и снисходительностью. Он многое знает. Он о многом знает. Он не раздражается, когда зажигается красный свет, и не нервничает, когда зажигается желтый, и остается совершенно равнодушным, когда зажигается зеленый. Он едва касается педалей ногами и он едва касается руля руками. И кажется, что машина слушается его мыслей… Он подъезжает к моему дому. Он останавливает машину. Он выходит из машины. Он не запирает ее. Ему все равно, что будет с его машиной. Он идет к моему подъезду, приглаживая на ходу волосы, идет вольной и чуть ленивой походкой. Заходит в подъезд, с улыбкой ожидания нажимает кнопку лифта, едет на этом лифте, читая непристойные и вместе с тем возбуждающие надписи на его стенах. Приезжает на мой этаж, подходит к двери моей квартиры, ни секунды не колеблясь, нажимает на кнопку звонка, и ждет, улыбаясь, и звонит опять, и ждет, улыбаясь, и звонит опять, и видя, что ему никто не открывает дверь, и зная, что ему никто и не откроет дверь, он открывает ее сам. Открывает и заходит в мою квартиру. Идет по квартире, идет, идет, идет, идет, идет, идет, идет, идет, идет, идет, идет, идет, идет. И заходит в спальню и садится рядом со мной на кровать. И не раздевается и не ложится, а просто сидит. И я открываю глаза и вижу его, и я знаю, что это не сон. И я вдыхаю его запах, и я дотрагиваюсь до него, и чувствую руками его тепло. И он дотрагивается до меня, и я чувствую тяжесть его рук. Он гладит меня, ласкает. Я позволяю ему все. Он делает все, что хочет. Но сам не раздевается и не ложится рядом. Он гладит меня и ласкает и что-то говорит, я не понимаю, что, но все, что он говорит, возбуждает меня и успокаивает меня. Он ласкает меня и говорит, говорит… И я хочу жить. Я так хочу жить. Только тогда я живу, когда он приходит. А потом я засыпаю и сплю крепко и долго и не хочу просыпаться, потому что я знаю, что, когда проснусь, его уже не будет. Он уходит, когда я сплю. Я пытаюсь не засыпать как можно дольше, когда он рядом. Но все равно засыпаю. И ничего не могу поделать с собой, как ни стараюсь, как ни пытаюсь, какие усилия ни прикладываю, какие силы на помощь ни призываю, засыпаю, засыпаю. Как жаль, что я так мало видела его, смотрела на него, дышала им. Как жаль, что я так много спала, когда он был рядом, как жаль… Потому что теперь он не приходит больше. С тех пор как кто-то напал на моего мальчика, на моего сына по имени Павлик, тот, кто приходил ко мне, больше не приходит. Не приходит! Я жду его каждую ночь, а его нет! Я хочу его каждую ночь, а его нет… Я смотрю на город, я заглядываю в каждый его уголок, в каждую ложбинку, в каждую канавку, в каждую щелку, я не говорю уже о том, что я заглядываю в каждую квартиру, на каждое рабочее место. Его нет. Нет нигде. Он не ушел к другой. Он просто исчез. И я не могу понять, почему он исчез. Ты не знаешь, почему он исчез? – Ника Визинова наклонилась вперед, повернулась ко мне и взяла пальцами мой подбородок и развернула к себе мое лицо и повторила свой вопрос: – Ты не знаешь, почему он исчез?» – «Знаю, – сказал я и потерся подбородком об ее пальцы. – Он полюбил твоего сына. Сначала пожалел, а потом полюбил. И полюбил больше, чем тебя. И ты ему теперь не нужна. Как бы он ни любил тебя до этого, ты ему сейчас не нужна. Потому что, какая бы сильная любовь ни была, по сравнению с новой любовью она – ничто… Она не помнится даже, будто ее и не было никогда» Ника Визинова убрала руку от моего подбородка, сжала пальцы в кулачок, поднесла кулачок к груди и провела кулачком по животу, провела кулачком по обнаженным коленям, спрятала кулачок под обнаженные колени, будто грела кулачок, будто вернулся кулачок из Антарктиды и очень поэтому замерз и его добрая знакомая Ника Визинова взялась согреть его. Она грела кулачок и неотрывно смотрела на меня, и в глазах ее толпились слезы – подталкивали друг дружку к выходу, давай, мол, давай, нам тесно, нам душно, «Мама, – сказал мальчик Паша хрипло. – Мама. Я боюсь. Пусть он уйдет…» – «Бойся, – сказал я мальчику Паше. – Бойся как можно чаще и как можно больше. Чем раньше твой страх достигнет своего апогея, тем раньше ты перестанешь бояться» – «Или наоборот», – тихо заметила Ника Визинова.

«Или наоборот»,-легко согласился я. «Мама, – прошептал мальчик Паша. – Почему я называю тебя мама? Почему? Кто придумал это слово?» Ника Визинова не знала, почему мама зовется «мама», не знала, как я предполагаю, изначального происхождения этого слова, не читала никогда об этом, не слышала по радио и телевизору, и ни кто ей никогда об этом слове не рассказывал, и поэтому она не могла сейчас, сидя на переднем сиденье в своей машине, объяснить происхождение этого слова своему сыну Павлику, сидящему на заднем сиденье ее же машины.

И она не объяснила.

Она оставила вопрос открытым. А я просто не обратил внимания на этот вопрос. Услышал, но не обратил. И поэтому я тоже ничего не ответил мальчику. Хотя мог бы ответить. Я прекрасно знаю происхождение этого слова. Прекрасно.

«Мама, – продолжал говорить мальчик Павел. – Ты всегда была со мной такая добрая, такая отзывчивая, такая желанная, такая ласковая, такая нежная. И вот теперь, когда рядом с тобой сел этот страшный человек, которого я боюсь, ты перестала обращать на меня внимание, перестала говорить мне разные слова. И даже не хочешь объяснить мне, почему ты называешься мамой. Откуда взялось это слово? Откуда? Мне так хочется это знать. Так хочется».

«Ты думаешь, это действительно так? – спрашивая, Ника Визинова пытливо смотрела мне в уголок правого глаза. – Он полюбил моего сына и перестал поэтому приходить ко мне?» Я кивнул. «А тебе… – спросила Ника Визинова, – тебе тоже нравится мой сын?» – «Хороший мальчик», – неискренне ответил я. «И ты мог бы полюбить его, как тот, кто приходил ко мне?» – «Нет, – покрутил я головой. – Полюбить бы не смог. А тем более полюбить больше, чем женщину. Нет, не смог бы» Я говорил правду. Я знал, что говорю. Я вообще не люблю детей, я вообще не люблю людей в возрасте от пяти до двадцати пяти лет. Бесполезный возраст, выкинутые из жизни двадцать лет, за редким исключением, конечно; есть, конечно, разные, но их мало, очень мало, которые в этом возрастном промежутке что-то создают или просто что-то делают достойное, сознавая то, что они делают (и это главное). Но их такое мизерное количество по всей планете, что для того, чтобы полюбить их, их надо для начала найти. А это архисложно, хоть и архиважно. И если я найду таких, то полюблю, полюблю, конечно, конечно, кто бы спорил.

«Мама, мама, – громко шептал мальчик Павел. – Какое странное слово, ма-ма. А если прочитать наоборот, то получается ам-ам… Кто ам-ам? И кого ам-ам? Ты меня или я тебя? Мама, амам…»

Мы ехали по городу. В машине. И эту машину вел я. Я ее неплохо вел. Достаточно бесстрашно и достаточно умело. И это несмотря на то, что я уже год не сидел за рулем. Я на секунду-другую-третью закрыл глаза, поразившись и подивившись одновременно, – целый год уже прошел с тех пор, как пьяный экскаваторщик попортил мою собственную машинку. Жив ли ты еще, экскаваторщик? Когда я оставил тебя в той яме, которую ты сам и выкопал своим экскаватором, ты еще дышал. Слабенько, затухающе, но дышал. Прошел целый год. А мне казалось, неделя, день, час. Я держусь сейчас руками за руль, я манипулирую рычагом передач, привычно нажимаю на– педали, и мне кажется, что я так и не выходил из машины, что я так и веду ее все эти пять лет, как я пришел с войны. (А я ведь уже год не сидел за рулем или два…) И ем в ней и сплю в ней, и занимаюсь любовью в ней. В ней так уютно, в ней так тепло, в ней так хорошо, как хорошо, наверное, было в утробе матери, когда меня еще не было, но когда я уже был. Мы ехали по городу. Справа и слева стояли дома, как и положено в городе, – с окнами и с крышами и, конечно, со стенами, и, конечно, с людьми, которые там жили. И мы проезжали мимо этих домов, сейчас невеселых и мокрых, потому что было сумрачно и шел дождь. И мы проезжали мимо людей, которые живут в этих домах. Мы проезжали. И вот что я думал, когда мы проезжали. Почему люди живут в этих домах?! Почему люди живут в этих домах все вместе? Почему люди, мать их, не живут свободно, по отдельности, поодиночке, подальше, подальше друг от друга? Это же так хорошо, когда никого нет рядом, когда никого нет вокруг. Это же так хорошо! Почему я, мать мою, не живу один, отдельно, свободно, без людей? Мать мою! Мать мою! Мать мою! Мать мою! Мать мою! Мать мою! Мать мою! Мать мою!

И вот Ника Визинова убежденно сказала: «Здесь». И я притормозил и подвел машину к бровке тротуара, и когда подвел, остановился окончательно. «Мы дома», – сообщила Ника Визинова. Я посмотрел на дом. Семиэтажный и кирпичный, не новый и, наверное, добротный и, наверное, удобный, как все старые дома. Там, наверное, были потолки, и они, наверное, были высокие. Там, наверное, были комнаты, и они, наверное, были просторные. Там, наверное, были лестницы между этажами, и они, наверное, были широкие. Я очень люблю высокие потолки, просторные комнаты и широкие лестницы. Так и было. Ника Визинова взялась уже за ручку дверцы» но я остановил ее, я сказал: «И все?»

«Нет, – сказала она. – Не все» Она вышла. И я вышел. А мальчик не вышел. Лежал на сиденье вниз лицом, вздрагивал спиной, плечами, ягодицами, затылком, руками, пятками – плакал. Я открыл заднюю дверцу и дотронулся до мальчика.

«Не надо! Не надо! – закричал он, готовясь к истерике, – Пожалуйста… Зачем я вам нужен! Я же мальчик. Вот там за кустами моя мама. Возьмите лучше ее! Она же женщина. Лезьте в трусы к ней, а не ко мне. Пожалуйста, пожалуйста… Не убивайте меня! Да, вон там за кустами и деревьями на детской площадке моя мама. Позовите ее и делайте с ней, что хотите. Она красивая. Вам будет приятно. А я вам зачем? Зачем я вам?! Зачем?!» – мальчик Паша кричал уже, захлебываясь своей кипящей слюной, за катив под веки зрачки, вспоминая. Я слушал его, закрыв глаза. Мне не хотелось смотреть ни на него и ни на Нику Визинову, стоявшую рядом с машиной, и тоже, конечно, слышащую все, что говорил ее сын – мальчик Павел.

Я слушал. И не дослушал. Не смог. Я ткнул согнутым указательным пальцем мальчику в середину живота, и он умолк, и через секунду зашипел что-то, задыхаясь, я ткнул еще раз посильнее, и он умолк окончательно. Я взял тогда его на руки, захлопнул ногой дверцу, обошел с мальчиком на руках машину и сказал Нике Визиновой: «Пошли». И улыбнулся ей – не ободряюще и не сочувственно, а улыбнулся как перед поцелуем, перед таким особым поцелуем, за которым следует все остальное. И она оценила мою улыбку, вскинула поникшее было уже свое порнографическое лицо, уверенно развернулась на тонких каблучках и пошла в дом, который она называла своим, туда, где она жила, где спала, ела, переодевалась, занималась любовью, мылась, подмывалась, писала и делала еще кое-что, чего в нашем представлении не делают красивые женщины (ходила по большой нужде), надевала колготки и снимала бюстгальтер, ласкала и ругала мальчика Павла, готовила обед, кокетничала с гостями, засыпала и просыпалась, не храпела, видела сны, купалась в фантазиях и не переставая думала, а на черта все это… И пыталась ответить и отвечала все-таки, но все время не так, все время неправильно (знала, что неправильно, знала), а как правильно, не знала, и плакала оттого, что не знала. Всегда плачет тот, кто не знает, всегда, готов спорить с любым, это так и никогда не бывает по-другому. И ребенок тут не спасение, когда не знаешь, так же, как и не муж, и не любовник, и не бог, и не царь, и не герой. И добиться можно всего только своею собственной рукой. А если не добьешься – будешь плакать до самой смерти. А добьешься, будешь веселиться и хохотать до самой смерти.

В полутемном и гулком подъезде все изменилось. Мир, который остался за дверью, казался мне теперь нереальным, мною (любителем посочинять) выдуманным, а потому несерьезным и не заслуживающим никакого внимания.

Здесь в прохладном, тихом подъезде я увидел ее. Она была. Она дышала, звала, пахла. Я увидел мальчика Пашу. И он был, был. Я почувствовал его тяжесть. И его тепло. И движение его крови и биение его сердца. И я увидел себя. И я был. И я почувствовал движение своей крови и биение своего сердца в груди, и почувствовал, как болит висок и болит переносица, и болят губы от ударов Атанова. А еще несколько секунд назад я не чувствовал этой боли, как не чувствовал и движения своей крови, веса мальчика Павла, или легкой щекотки от текущего по ребрам пота, или вкуса меди во рту, или зуда натертостей от ремня на бедрах, или горящих пяток, сколько-то времени касающихся пола в автомобиле, или тяжести над глазами, или желания сна, обыкновенного банального сна. Я не могу с убежденностью сказать, что все, что я почувствовал, войдя в подъезд с мальчиком Павлом на руках, было мне очень приятно, нет, но то, что это новое ощущение неожиданно порадовало меня – это я могу сказать определенно. Почему? Наверное, потому, что после достаточно долгого времени я все-таки ощутил, что я есть, что я вот он, что я могу себя пощупать, что я живой и что я существую, и что у меня есть тело, то, которое хочет сна, и что у меня есть лицо, которого я так давно не видел. (Отраженное в зеркале лицо – это не то лицо, которое имеется у меня на самом деле. Я должен видеть себя иным – внешним – зрением спереди, сзади, со стороны – четко, ясно, как до войны.) Надолго ли такое мое состояние? Не знаю. Никто не знает. Но пока оно есть. И я этому радуюсь. Я не берусь объяснить все происшедшее со мной какой-либо одной причиной или сразу несколькими причинами, потому что все равно все перечисленные причины окажутся неточными, но я все же хочу верить, что все происшедшее со мной, после того, как я вошел в тихий полутемный подъезд дома, где живет Ника Визинова, можно объяснить тем, что в этом подъезде живет Ника Визинова, Визинова Ника. Ни – ка. Н – и – к – а…

В лифте мальчик Павел открыл глаза и прошептал: «Мама любит. Я слышал. Она сама говорила. А я не люблю».

«Он бредит, – сказала Ника Визинова. – Не обращайте внимания. Врачи обещают, что все пройдет. Он просто очень сильно испугался тогда. Все, что он говорит, это бред. Бред. Вы же понимаете, что это бред? Понимаете, да? То, что вы слышали, там в машине, это защитная реакция» – «Понимаю, – согласился я и не сдержал усмешки в голосе, – защитная реакция…» – «Я не в том смысле», – спохватилась моя Ника Визинова. Визинова Ника. «И я не в том смысле», – отозвался я. «Он хороший мальчик, – тихо проговорила Ника Визинова. – Он не мог такого сказать тогда. Это сейчас его мозг работает на защиту. На защиту от воспоминаний. На защиту от того дня.» – «Конечно, – кивнул я. – Конечно» Лифт остановился. Но мы не вышли. Мы продолжали стоять в лифте. «Нет, вы не верите, – Ника Визинова взглянула мне в глаза, очень твердо, очень по-мужски. Мне понравилось, как она взглянула мне в глаза. – Но это так» – «Какое это имеет значение, – сказал я ей. – Верю я или нет. Хороший у вас мальчик Павел или нет…» – «Да, – согласилась она и усмехнулась вскользь. – Это не имеет никакого значения. – И перевела на мальчика взгляд, и вдруг быстро опять посмотрела на меня. – Что вы имеете в виду?» – «Идемте», – кивнул я на дверь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю