Текст книги "Некрасов"
Автор книги: Николай Скатов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 31 страниц)
Но и по самому-то главному, по существу дела, это письмо, будь оно или его не будь, ничего не меняет. Была ли и в чем виновата Панаева? Конечно. Ведь Мария Львовна Огарева денег не получила. А в ответ на все более настойчивые письма-просьбы ее, женщины, попавшей в положение бедное, даже бедственное, со стороны Панаевой следовали (письма сохранились и в дальнейшем судебном процессе сыграли свою роль) иногда уверения в дружбе и верности, иногда продолжительные перерывы – молчания, иногда отговорки, подчас приобретавшие почти издевательский характер. Ведь, скажем, не могла она не знать, когда предлагала Огаревой приехать в Россию и убедиться, как безукоризненно ведется ее дело, что та приехать в Россию просто не могла из-за просроченного паспорта. А чего стоило с невинным видом сделанное предложение займов под лихоимственные и потому просто законом преследовавшиеся проценты.
Другое дело, стало ли все это следствием только собственной некомпетентности и безалаберности уже Панаевой, оказавшейся повязанной с явно мошенничавшим Шаншиевым? Или было результатом прямой ее нечестности? Последнее тоже не исключено. Во всяком случае, похожую штуку она, конечно, много позднее сыграет и с самим Некрасовым.
Дело в том, что после смерти в 1862 году И. И. Панаева Авдотья Яковлевна обеспечивалась финансово журналом как его наследница, но после разрыва отношений с Некрасовым (окончательного – в начале 1865 года) она захотела получить панаевскую долю стоимости «Современника».
По условиям, Некрасов должен был выплатить Панаевой 14 тысяч рублей серебром, причем 5 тысяч рублей сразу, а 9 – в течение двух лет. Большая часть денег переводилась на ее имя в виде заемных писем А. А. Абазы.
И вот, жалуясь на эти денежные дела как низкие и грязные, и говоря только о заемных письмах Абазы, Панаева ничуть не вспоминает 5 тысяч рублей серебряной наличности: между тем в конторской книге «Современника» есть запись о передаче ей этой суммы. Увы, кажется, дело довольно характерное.
Кстати, по всем юридическим искам после смерти Огаревой (дела сохранились), и у Панаевой, и у Шаншиева имелся один ответ: у нас-де была доверенность – и баста: больше никаких объяснений. Недаром в конце концов суд справедливо приговорил взыскать деньги поровну и с Панаевой и с Шаншиева.
Был ли и в чем виноват Некрасов?
Непосредственно, кроме как бы косвенной, уже в силу связи с Панаевой ответственности, только в одном. Еще в 1848 году, конечно, не подозревая, как пойдут дела, именно Некрасов побуждал Огареву к предоставлению той самой злосчастной доверенности. Все в том же сентябре, но еще 1848 года он написал ей письмо: «Здравствуйте, добрая и горемычная Мария Львовна! Ваше положение так нас тронуло, что мы придумали меру довольно хорошую и решительную. Если Вам она понравится, то я ручаюсь за Тютчева, как за самого себя. Доверенность пишите на имя коллежской секретарши Авдотьи Яковлевны Панаевой, и прибавьте фразу – с правом передоверия кому она пожелает... По крайней мере мы можем Вам обещать, что Тютчев приведет это дело в порядок и ясность – устроит так, что Вы будете получать свой доход в определенные сроки, – и если Вы пожелаете взять свой капитал, то сделаете по этому все, что будет нужно и возможно».
Некрасов ручался за Николая Николаевича Тютчева, тургеневского друга, пользовавшегося тогда большим доверием в кругу «Современника», в частности, у Анненкова. Но доверенным у Панаевой оказался Шаншиев, кажется, не пользовавшийся ничьим доверием.
Ни в какой причастности к растрате огаревских денег Некрасов, однако, не виноват, и подозрения Огарева, а за ним и Герцена, никакой почвы под собой не имели. Вероятно, и тот и другой лишь подкрепляли, оформляли и оправдывали неприязнь, сложившуюся ранее и помимо этого. Всего скорее она как раз возникла еще в самую первую пору становления «Современника», когда Некрасов отказал Белинскому в журнальном компаньонстве – эта заноза навсегда засела в сердца многих, связанных с ранним «Современником». Тем более что этот факт наложился, возможно, и на еще более принципиальную неприязнь и, наконец, враждебность открытого, очень идеалистичного, но не очень практичного и делового Огарева к изначально скрытному Некрасову (самый идеализм которого им выкорчевывался или прятался), практичному, деловому человеку, могущему показаться и просто делягой. Да и Мария Львовна – «бедная, горемычная» – для Некрасова совсем не то, что «плешивая вакханка» – для огаревского окружения. А уж «огаревское дело» как бы окончательно укрепило и Огарева и Герцена в их уверенности относительно вины Некрасова, и они, ну никак и ни за что, от такой уверенности не хотели отказаться. И не упускали случая уверенно же и гласно об этом заявлять.
Не так думал Некрасов, предпринявший решительную попытку поставить все на свое место и, может быть, в первый раз доказать свою невиновность. «При уважении, каким пользовался тогда Герцен у всех просвещенных людей в России, – вспоминал Чернышевский, – громко высказываемое им обвинение Некрасова в денежном плутовстве ложилось очень тяжело на репутацию Некрасова».
У Некрасова не было ни малейших сомнений, что он может оправдаться перед Герценом в несколько минут. И для этих нескольких минут он готов ехать в Лондон. «Правду сказать, в числе причин, по которым мне хотелось поехать, – пишет он в июне 1857 года из Парижа уже уехавшему в Лондон Тургеневу, – главная была увидеть Герцена, но, как кажется, он против меня восстановлен – чем, не знаю, подозреваю, что известной историей огаревского дела. Ты лучше других можешь знать, что я тут столько же виноват и причастен, как ты, например. Если вина моя в том, что я не употребил моего влияния (на Панаеву. – Я. С.), то прежде надо бы знать, имел ли я его – особенно тогда, когда это дело разрешалось. Если оно и могло быть, то гораздо прежде. Мне просто больно, что человек, которого я столько уважаю, который, кроме того, когда-то оказал мне личную помощь, который был первый, после Белинского, приветствовавший добрым словом мои стихи (я его записочку ко мне, по выходе «Петербургского сборника», до сих пор берегу), – что этот человек нехорошо обо мне думает. Скажи ему это (если найдешь удобным и нужным – ты лучше знаешь нынешнего Герцена) и прибавь к этому, что если он на десять минут обещает зайти ко мне в гостиницу (к нему мне идти неловко, потому что я положительно знаю лютую ненависть Огарева ко мне), то я, ни минуты не колеблясь, приеду в Лондон».
У Тургенева явно не было ни тени сомнения в правоте Некрасова, иначе бы он не уговаривал Герцена в течение трех дней, как вспоминает Тучкова-Огарева, встретиться с Некрасовым. И то, что Герцен отказался от такой встречи, говорит в пользу не Герцена, а Некрасова. Видимо, Герцен не встретился не потому, что был убежден в вине Некрасова, а потому, что не хотел убеждаться в обратном.
«Я полагаю, – резюмировал уже в 1884 году Чернышевский, – что истина об этом роде незаслуженных Некрасовым обид известна теперь всем оставшимся в живых приятелям Огарева и Герцена». Но тогда, в 1857 году, Герцен написал Некрасову с явно выношенным желанием не узнать истину, а ударить побольнее: «Причина, почему я отказал себе в удовольствии Вас видеть, – единственно участие Ваше в известном деле о требовании с Огарева денежных сумм, которые должны были быть пересланы и потом, вероятно, по забывчивости, не были пересланы, не были даже и возвращены Огареву...»
«Герцен, – пишет современный автор жизнеописания Некрасова, – ждал от Некрасова объяснений. Но оскорбленный Некрасов не захотел оправдываться». Все не так. Некрасов хотел оправдываться, продолжал оправдываться и мог оправдаться. Герцен же не только не ждал, но и не желал никаких объяснений, вернее, ждал оправданий, но ни за что их не принимал. И причина, о которой пишет Герцен, была совсем не единственной. Ибо тут же возникла вторая – и тоже финансовая – претензия.
Еще от начала «Современника», от 1846 года, Некрасов остался должен Герцену определенную сумму денег, Герцен не преминул об этом напомнить, переправив Некрасову старую его расписку. Дело в том, однако, что сам Герцен забыл (по его словам, в письме к Тургеневу) о том, что он, так сказать, перевел этот долг на Тургенева, то есть – просил отдать долг Тургеневу. Так он ввел в сферу своих денежных отношений с Некрасовым и Тургенева.
«Милостивый государь Александр Иванович, – ответил Некрасов, – Тургенев передал мне расписку, данную Вам в 1846 году, и я увидел, что дело это, которое я считал конченным относительно Вас, не кончено и, быть может, служит одною из причин Вашего неудовольствия против меня. Вот мое объяснение. В 1850 году Тургенев привез мне из-за границы записку Вашу о передаче остальных денет ему. С Тургеневым я имел постоянные счеты, по которым постоянно мои деньги приходились за ним, поэтому долг ему не беспокоил меня. Теперь спешу по возможности загладить следы своей беспечности сначала, недоразумения впоследствии и сообщаю Вам, что первым моим делом по возвращении в Россию (куда я еду скоро) будет приведение в ясность счетов и высылка Вам остальных денег. От Вас будет зависеть назначить, куда их выслать или кому передать в России... Что касается до оправданий и извинений, если Вам угодно их принять, то их у меня два: 1-ое, в последние годы я не был столько беден, чтоб не иметь возможности заплатить эти деньги, 2, я не дошел до того, чтоб пользоваться чужими деньгами умышленно. Повторяю – причины в недоразумении и в беспечности, которые частью поддерживались уверенностью в Вашей снисходительности. Ник. Некрасов».
Действительно, отношения Тургенева и Некрасова и как двух друзей, и как автора и редактора-издателя, были, в свою очередь, разнообразными, сложными, и обычно именно Тургенев оказывался должен Некрасову. Герцен, как видим, вовлекал в круговорот распри Тургенева, настраивал Тургенева против Некрасова и, увы, для этого допустил, мягко говоря, передержки в передаче Тургеневу содержания некрасовского письма. Все ему, Герцену, объясняющего. «Некрасов, – сообщает он Тургеневу 8 июля 1857 года, – ко мне писал. Письмо гадкое, как он сам, он обвиняет тебя в том, что ты не объяснил мне, что он считал дело это (о 3500 фр.) конченным со мною и что ты мне их отдашь из твоего долга Некрасову, я совсем забыл (!) о записке, которую тебе дал. Вот тебе, впрочем, совершенно заслуженная награда за дружбу с негодяем».
Цель была достигнута: «Признаюсь, – признается в ответе Герцену Тургенев, – твое письмо, несмотря на мою овечью натуру, рассердило меня против Некрасова». Свою рассерженность Тургенев излил и Некрасову. Для Некрасова не составило труда немедленно все разъяснить Тургеневу: «Любезный Тургенев! Письмо твое (о деньгах) огорчило меня больше, чем бы следовало огорчаться такими вещами. Зачем тебе Герцен написал, что я жалуюсь на тебя и проч., – я не понимаю <...> Сейчас я перечел твое письмо и уверяю тебя честью, что о том, что «ты заплатишь Герц. из денег, которые ты должен мне», в моем письме к Гер., и речи не было!.. Это – сущая выдумка». В доказательство Некрасов добавляет: «Попроси Гер., пусть он пришлет тебе мое письмо!»
И вот резюмирующее письмо Тургенева Некрасову:
«Прежде всего скажу тебе, что мое письмо напрасно тебя огорчило, я никогда не думал подозревать тебя... Уверяю тебя, что эта, как ты говоришь, «история», не произвела на меня никакого действия, я также люблю тебя, как любил прежде, – стало быть, и думать об этом не стоит... повторяю тебе – не сомневайся во мне, как я в тебе не сомневаюсь».
Таким образом, у Тургенева не остается и в данном случае сомнений в невиновности Некрасова, а у Некрасова не остается сомнений в том, что Герцен никогда, ни при каких обстоятельствах и несмотря ни на что эту невиновность ни в данном, ни в других случаях не признает. А значит, и любые объяснения бесполезны. В результате и рождается его последнее к Герцену послание. Еще 20 июля пишется письмо, где есть и личное обращение «Милостивый государь, Александр Иванович» — и, – правда, уже ядовитая пикировка в духе самого Герцена, в которую Герцен его как бы вовлекает, и новое объяснение. Видимо, по некотором размышлении и анализе это письмо отменяется, появляется записка, действительно напоминающая, говоря пушкинским стихом, «короткий вызов иль картель», начинающаяся безличным «Милостивый государь» и заканчивающаяся: «...что же касается до причины Вашего неудовольствия против меня, то могу ли, нет ли оправдаться в этом деле – перед Вами оправдываться я не считаю удобным. Думайте как Вам угодно. Н. Некрасов.
26 июля 1857 г. Петергоф».
Так отношения между Герценом и Некрасовым оборвались разом и навсегда.
Собственно же огаревское дело, повторим, завершилось позднее, уже в самом конце 1860 года, приговором, обязывающим Панаеву и Шаншиева к выплате денег. За Панаеву заплатил Некрасов. Он же вызвал Шаншиева и после яростного объяснения буквально заставил («чуть не побил», по воспоминаниям Чернышевского) платить причитавшиеся с того деньги.
«Слава Богу, что сняли, наконец, с себя пятно», – сказал Тургенев, к тому времени свидетель достаточно – и не в пользу Некрасова – пристрастный. Тем не менее во многих и многих писаниях, казалось бы, беспристрастных исследователей «клеймо» на Некрасова легло. И осталось.
Кстати сказать, пристрастный Иван Сергеевич Тургенев позднее тоже немало сделал, чтобы, казалось, снятое, по его же словам, пятно вновь загустело и все-таки стало клеймом. Правда, здесь и серьезные причины, и случайные поводы стали другими. Пристрастность же Тургенева оказалась и глубокой и продолжительной.
«ОДИНОКИЙ, ПОТЕРЯННЫЙ...»
Великий русский писатель Иван Сергеевич Тургенев лично был довольно слабым человеком. Во всяком случае, назвал же он себя «овечьей натурой». Свидетельства о его немужественности многочисленно разбросаны в мемуарах, воспоминаниях и письмах разных людей. Можно указать и на рассказы (пусть даже с преувеличениями) о молодом Тургеневе, совершенно потерявшем самообладание во время пожара при переезде в Европу на пароходе «Николай I». Можно сказать о робости в отношениях с родной матерью, когда дело коснулось его родной дочери – той самой Пелагеи, будущей Полины, брошенной им, по материнскому приказу, и ставшей дворовой девчонкой – прислугой. Сыновняя боязливость его, конечно, вкупе со страхом потерять наследственное, особенно явственна, например, на фоне некрасовского бесстрашия перед крепостнически подогретым родительским гневом. Да и на медведей в отличие от охотника Некрасова охотник Тургенев, кажется, ни разу не хаживал. Кличка, презрительно брошенная Герценом в адрес Тургенева по поводу прекраснодушных обращений Тургенева к царю в 1863 году, прозвучала и как общая характеристика: «Седовласая Магдалина».
Но ведь и преданность прекрасному, и идеальность, и артистизм, и поэтичность Тургенева тоже связаны с этой «слабостью»: мягкостью, готовностью на сочувствование, уступчивостью.
Некрасов видел в Тургеневе подлинного гуманиста, верил в его высокое общественное и писательское назначение, надеялся на него, как на человека, способного «дать идеалы, насколько они возможны в русской жизни», писал об этом не только в письмах, но и в статьях.
Это Некрасов Тургеневу, если чуть перефразировать его же, некрасовский, стих, «при жизни памятник готовил». Буквально: уже с конца 50-х годов изготовленный по заказу поэта прекрасный беломраморный бюст Тургенева встречал гостей некрасовской квартиры.
Тургенев, видимо, ощущал силу Некрасова, тянулся к ней, может быть, как слабый, и не без настороженности. Некрасов, безусловно, знал о слабости Тургенева, снисходя к ней и любя Тургенева не только несмотря на нее, но чуть ли и не саму ее – эту слабость.
Еще в 1853 году на обеде, который давал «Современник» в честь Тургенева, Некрасов произнес посвященные ему шутливые стихи:
Я посягну на неприличность
И несколько похвальных слов
Теперь скажу про эту личность:
Ах, не был он всегда таков!
Он был когда-то много хуже,
Но я упреков не терплю
И в этом боязливом муже
Я все решительно люблю;
Люблю его характер слабый,
Когда, повесив длинный нос,
Причудливой,капризной бабой
Бранит холеру и понос;
И похвалу его большую
Всему, что ты ни напиши,
И эту голову седую
При моложавости души.
Панаева недаром и чуть ли не ревниво сравнивает любовь Некрасова к Тургеневу с почти родительским чувством, «нежным и опекающим».
Да, Некрасов любил слабость Тургенева, сам Тургенев был, так сказать, слабостью Некрасова, и не потому ли Тургенев, когда настало время, здесь-то захотел и почти самодовольно смог выглядеть сильным.
Как мы видели, время это настало в 1860 году. Тургенев дольше прочих «отцов» и старых сотрудников «Современника» держится в нем – не вследствие ли такой «слабости»? Ему сравнительно труднее других дается и сокрушение давней дружбы с издателем и отказ от «своего» журнала, в котором он работал с самого начала – почти полтора десятка лет. Да и – может быть, подспудно – его, писателя, в силу особенностей чуткого дарования – более, чем кого-либо, влекли «новые» люди. Потому-то и назвал Щедрин «Отцов и детей» – последним плодом общения с молодыми деятелями «Современника».
Но так или иначе разрыв наконец состоялся. Некрасов долго не верил в его окончательность, долго надеялся на то, что все образуется, и долго предпринимал к этому разнообразные попытки. Проявлял «слабость». Даже в начале 1861 года он еще уговаривает Добролюбова: «Что Тургенев на всех нас сердится, это неудивительно – его подбивают приятели, а он-таки способен смотреть чужими глазами. Вы его, однако, не задевайте, он ни в чем не выдерживает долго – и придет еще к нам (если уж очень больно не укусим), а в этом-то и будет Ваше торжество, да и лично мне не хотелось бы, чтоб в «Современнике» его трогали...»
Приятели действительно подбивали, более всех старался Герцен, который прямо честит Некрасова в письмах Тургеневу «сукиным сыном». «Я бросил Некрасова как бесчестного человека», – явно подыгрывает, демонстрируя свою силу, Тургенев в письме Герцену.
Вообще во всей этой истории очень наглядно видно, что такое сила слабого человека и слабость сильного. Когда-то Белинский сказал, что сильный человек в самом своем падении выше слабого в самом его восстании, а в одной из «лермонтовских» статей пояснил это на примере вроде бы слабости сильного Печорина, с его преддуэльной готовностью примирения, и вроде бы силы (ведь жизнью пожертвовал), вышедшей прямо из слабости, Грушницкого.
Для скрытного, почти постоянно пребывавшего в состоянии внутреннего одиночества Некрасова с уходом Тургенева уходила и чуть ли не единственная возможность душевного прибежища, разрешения и понимания, чуть ли не последний жизненный и житейский отклик себе в другом: «Ты еси».
В этом смысле дружба Некрасова с Тургеневым была не совсем дружбой равных: сравнительно с отношением Тургенева к Некрасову некрасовское отношение к Тургеневу было идеальнее, нежнее, крепче, так сказать, единственнее и потому беззащитнее – более того, оно было совершенно исключительным. И разрыв повергал Некрасова в отчаяние. Через несколько лет словами «Навеяно разладом с Тургеневым» поэт пояснит стихи 1860 года:
...одинокий, потерянный,
Я как в пустыне стою,
Гордо не кличет мой голос уверенный.
Душу родную мою.
Нет ее в мире. Те дни миновалися,
Как на призывы мои
Чуткие сердцем друзья отзывалися,
Слышалось слово любви.
Кто виноват – у судьбы не допросишься,
Да и не всё ли равно?
У моря бродишь: «Не верю, не бросишься! —
Вкрадчиво шепчет оно, —
Где тебе? Дружбы, любви и участия
Ты еще жаждешь и ждешь.
Где тебе, где тебе! – Ты не без счастия,
Ты не без ласки живешь...
Видишь, рассеялась туча туманная.
Звездочки вышли, горят?
Все на тебя, голова бесталанная,
Ласковым взором глядят».
«Любезный Тургенев, желание услышать от тебя слово, писать к тебе у меня, наконец, дошло до тоски...» – так начинается предпоследнее письмо Некрасова Тургеневу, а вот его окончание: «...повторяю, что это письмо вынуждено неотступностью мысли о тебе. Это тебя насмешит, но ты мне в последнее время несколько ночей снился во сне».
В предчувствии разрыва и в нежелании ненужных и бессмысленных в этом случае объяснений Некрасов заключает:
«Чтобы не ставить тебя в неловкое положение, я предлагаю вот что: если я через месяц от этого письма не получу от тебя ответа, то буду знать, что думать. Будь здоров».
Ответ, правда, последовал. Это последнее письмо Тургенева Некрасову не сохранилось. Хотя, видимо, ненужные и бессмысленные в этом случае слова были. Впрочем, может быть, и не вполне бессмысленные. Тургенев потешил свое самолюбие и продемонстрировал силу: о драматическом разрыве он написал сознательно равнодушно и снисходительно, судя по цитате в последнем письме-ответе Некрасова, ответе, как раз лишенном намека на игру, прямом, спокойном без равнодушия и сдержанном без снисходительности.
«Любезный Тургенев, я долго не писал тебе ответа, это оттого, что написал было, да слишком много, взяло раздумье, изорвал. «Не нужно придавать ничему большой важности» – ты прав. Я на этом останавливаюсь, оставаясь по-прежнему любящим тебя человеком, благодарным тебе за многое. Само собою разумеется, что это тебя ни к чему не обязывает. Будь здоров».
Связи были прерваны навсегда. Личные связи. В то же время отношения драматически продолжились, но уже не как отношения друзей, а как противостояние врагов. Вернее, отношение у Некрасова к Тургеневу стало отношением бывшего друга, у Тургенева к Некрасову – настоящего и постоянного врага, здесь-то со всей отчетливостью и сказались как сила Некрасова, так и слабость Тургенева.
«Современник» в целом и печатно, Некрасов в частности, но уже без публичных деклараций, осознавали, что речь идет об общественном разногласии, об «идейном» расхождении, и потому ни разу нигде и никогда не опустились до личностей.
В объявлении об издании журнала на 1862 год говорилось в связи с уходом старых сотрудников, в сущности, Тургенева:
«Сожалея об утратах их сотрудничества, редакция, однако же, не хотела, в надежде на будущие прекрасные труды их, пожертвовать основными идеями издания, которые кажутся ей справедливыми и честными и служение которым привлекало и будет привлекать к ней новых, свежих деятелей и новые сочувствия, между тем как деятели, хотя и талантливые, но остановившиеся на прежнем направлении – именно потому, что не хотят признать новых требований жизни – сами себя лишают своей силы и охлаждают прежнее к ним сочувствие».
Сухие, точные слова объявления писались Некрасовым для публики. Для себя писались стихи, засвидетельствовавшие всю силу частного переживания этого общественного журнального катаклизма. Именно для себя — стихи при жизни поэта так и не были опубликованы, хотя в самом конце ее и готовились (в несколько иной редакции) к печати. Эти стихи 1861 года: «Ты как поденщик выходил...» – получили в 1877 году редакцию, начинавшуюся словами «Мы вышли вместе...»:
Мы вышли вместе... Наобум
Я шел во мраке ночи,
А ты... уж светел был твой ум
И зорки были очи.
Ты знал, что ночь, глухая ночь
Всю нашу жизнь продлится,
И не ушел ты с поля прочь,
И стал ты честно биться.
Ты как поденщик выходил
До света на работу.
В глаза ты правду говорил
Могучему деспоту.
Во лжи дремать ты не давал,
Клеймя и проклиная,
И маску дерзостно срывал
С шута и негодяя.
И что же, луч едва блеснул
Сомнительного света,
Молва гласит, что ты задул
Свой факел... ждешь рассвета!
Есть в стихотворении и прямой отклик на распрю «отцов» и «детей»:
На пылкость юношей ворча,
Ты глохнешь год от года
И к свисту буйного бича,
И к ропоту народа.
Щадишь ты важного глупца,
Безвредного ласкаешь
И на идущих до конца
Походы замышляешь.
Сам Некрасов позднейший автограф с заглавием «Т<ургене>ву» сопроводил пояснением: «Писано собственно в 1860, 1861 году, к которому и относится, когда разнесся слух, что Тургенев написал «Отцов и детей» и вывел там Добролюбова»
То, что Некрасов рассматривал как идейное отступничество Тургенева, он переживал и как тяжелую собственную драму. Первоначально воспринимавшийся поэтом как личный и не окончательный разрыв все более представлялся принципиальным и бесповоротным.
Летом 1861 года, вполне осознавая весь драматизм и характер этого разрыва, Некрасов и пишет стихи «Ты как поденщик выходил...», ставя точки над i. Лирическая исповедь («Одинокий, потерянный...») сменилась гражданской отповедью и гражданской проповедью («Ты как поденщик выходил...»). Но для этого поэт должен был и очень укрепиться внутренне. Пока отметим лишь, что эта отповедь и проповедь сложилась летом (июль) 1861 года: именно тогда и чувство одиночества особым образом преодолевалось и состояние потерянности проходило.
Как мы уже отметили, Некрасов в отношениях к бывшему другу ни разу не опустился до личности. Увы, увы, Тургенев начал делать это постоянно. Возможно, он испугался, особенно после статьи Добролюбова «Когда же придет настоящий день», что оказывается на линии огня в передовых рядах, но он, видимо, испугался и подозрений в том, что отстал и что быстро перемещает в последние тыловые ряды.
Объективно, для писателя с его писательской правдой, все эти страхи и опасения, казалось бы, не должны иметь чрезмерного значения. Но для человека – да еще не очень сильного – возник вольно или невольно соблазн представить все дело общественного столкновения личным конфликтом. Положение особенно усугубилось начиная с 1862 года, когда «Современник» в лице Антоновича злобно напал на тургеневских «Отцов и детей» как на пасквиль, направленный против детей вообще и Добролюбова в частности. Как великий писатель, создавший «Отцов и детей» – одно из самых великих трагических произведений самого великого русского литературного века, Тургенев был безусловно и окончательно прав. Как слабый человек, он, правда, много позднее, чуть ли не готов был признать свою «вину» (за кличку «нигилист») перед передовой общественностью. Как слабый человек и в отношениях с издателем «Современника» он представлял ситуацию, в свою пользу, конечно, как персональную распрю между ними, как борьбу моральных амбиций и столкновение материальных притязаний.
В 1862 году в открытом «Письме к издателю «Северной пчелы» (№ 334) мягкий Тургенев вовсю использовал интимные признания Некрасова в предпоследнем его личном письме.
Сказав о значительных деньгах, в свое время предложенных Некрасовым за «Накануне», которое писатель уже отдал «Русскому вестнику», Тургенев заявил: «Весною 1861 года тот же Некрасов писал мне в Париж письмо, в котором с чувством, жалуясь на мое охлаждение, возобновлял свои лестные предложения».
Некрасов промолчал. А ведь в этом письме Некрасова не содержится ни одного слова никаких, ни лестных, ни нелестных, предложений. И ему ничего не стоило в каком-нибудь уже публичном письме все это тургеневское заявление с фактами в руках опровергнуть. А вот как выглядит единственная в этом письме фраза, касающаяся дела: «Прошу тебя думать, что я б сию минуту хлопочу не о «Современнике» и не из желания достать для него твою повесть (курсив мой. – Н. С.) — это как ты хочешь – я хочу некоторого света относительно самого себя и повторяю, что это письмо вынуждено неотступностью мысли о тебе. Это тебя насмешит, но ты мне в последнее время несколько ночей снился во сне».
Мягкого Тургенева, видимо, это действительно насмешило, так как он в том же своем публичном письме предложил посмеяться всем, сообщив, что Некрасов «между прочим доводил до моего сведения, что видел меня почти каждую ночь во сне». Некрасов промолчал.
Тургенев же бил и бил. То намеками на «огаревское дело», в котором он наверное знал, что Некрасов невиновен. То сообщениями об иных финансовых якобы неблаговидностях Некрасова.
Панаева рассказывает об одном эпизоде с вовлечением имен Тургенева и Некрасова. Дело не в том, что все здесь правда: как раз сплетня на сплетне. Но это-то и характерно: не то, что эти сплетни были правдой, а то, что правдой были такие сплетни.
«...Распространилась новая клевета, будто Некрасов проиграл чужие деньги. Тургенев в виде предостережения некоторым литераторам в их денежных расчетах рассказывал, что при встрече с Некрасовым в Париже, узнав, что он едет в Лондон, поручил ему передать 18 000 франков Герцену, но Некрасов в первый же день по прибытии своем в Лондон проиграл их в игорном доме и скрыл это, пока Тургенев не обличил его (эту чепуху действительно якобы со слов самого Тургенева рассказывал – позднее это было и напечатано – Николай Успенский. – Н. С.)...
Когда Некрасов узнал, что Тургенев возводит на него подобное обвинение, то у него разлилась желчь, он три дня не выходил из дома, никого не принимал, ничего не мог есть и находился в таком возбужденном состоянии, что до изнеможения ходил по кабинету из угла в угол.
Желая успокоить Некрасова, я советовала ему брать пример с покойного Добролюбова с Чернышевским, которые относились к распространяемым о них клеветам с полным презрением.
– Между ними и нами огромная разница, – отвечал Некрасов. – Под их репутацию в частной жизни самый строгий нравственный судья не подпустит иголочки, а под нашу можно бревна подложить... Всем известно, что я имею слабость к картам, вот и может показаться, что я проигрываю чужие деньги.
...Я уверен, что Тургенев сам потом ужаснулся, до чего дал волю своей мести – и за что? За то, что я взял по справедливости сторону Дюбролюбова. Да ведь Тургенев с его умом сам должен был бы сознавать, что был не прав перед Добролюбовым. Вот до какого ослепления доводит бесхарактерность самого умного человека. Нажужжали ему в уши сперва про Добролюбова, потом про меня, что мы ему враги. Дай Бог ему побольше таких врагов, как я. Я был уверен, что, проводя вместе нашу молодость, мы вместе проживем и старость. Лучше бы он из-за угла убил меня, чем распространять про меня такую позорную небывальщину.
Некрасов весь дрожал, стиснул губы, как бы боясь, чтобы у него не вырвалось стона, и быстро, порывисто зашагал по комнате...
Я более никогда не слыхала, чтобы Некрасов сделал даже намек относительно враждебных к нему чувств и движений Тургенева, он по-прежнему высоко ценил его талант».
Вряд ли бы довольно враждебная к Тургеневу Панаева не воспользовалась враждебными по его поводу даже намеками, если бы они действительно у Некрасова были.
Обычно тактичный Тургенев тоже избегает намеков: все его позднейшие оценки некрасовской поэзии почти откровенная брань: «...г-н Некрасов поэте натугой и штучками, пробовал я на днях перечесть его собрание стихотворений... Нет! Поэзия и не ночевала тут, и бросил я в угол это жеваное папье-маше с поливкой из острой водки».