Текст книги "Некрасов"
Автор книги: Николай Скатов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц)
ВНОВЬ НА ГРЕШНЕВСКОЙ ЗЕМЛЕ
В феврале 1852 года умер Гоголь. Сейчас нам даже представить трудно, что означала тогда смерть Гоголя для России. Гоголь уже давно ничего не писал, во всяком случае, не печатал. Но он жил, он был. После его смерти возникло ощущение такого сиротства, которое действительно, как сообщали Тургеневу из Москвы Аксаковы, «овладело всеми». А уже Тургенев писал в Париж, вряд ли, впрочем, все понимавшей Полине Виардо, что Гоголь для нас был продолжателем дела Петра Великого. Да и сам он понимал, что она не поймет: «Надо быть русским, чтобы это почувствовать». Такого потрясения Россия не переживала после гибели Пушкина и не будет переживать до кончины Толстого. «Больше хоронить некого, – сказал Грановский. – Всё».
В жизни Некрасова и, соответственно, в судьбе русской литературы смерть Гоголя сыграла колоссальную роль, может быть, равную той, что сыграла гибель Пушкина в судьбе Лермонтова.
Как Лермонтов свое стихотворение «Смерть поэта», так Некрасов свое стихотворение «Блажен незлобивый поэт...» написал очень быстро: буквально в один – какова же сила потрясения – день. Как Лермонтов, он написал его с замечательным эффектом присутствия самого героя. У Лермонтова все стихотворение – на пушкинских образах (из «Кавказского пленника» пришел «невольник чести», есть тень Ленского: «певец неведомый, но милый»). Некрасов в своих стихах как великолепный музыкант обработал гоголевскую, из «Мертвых душ», тему: два типа писателя. А как опытнейший журналист буквально в последний момент вставил стихотворение в готовую книжку «Современника», цензор и охнуть не успел: ведь имя Гоголя в стихах названо не было. Пострадал не поэт и не стихи, а – неожиданно – прозаик и статья. Стихи произвели на Тургенева такое впечатление, что как раз под их влиянием он написал свою статью-некролог, а не сумев напечатать ее в «Петербургских ведомостях», переправил в «Московские» – и там сумел.
«Посадить его на месяц под арест и выслать на родину под присмотр» – таков был царский приговор. Да, власть тоже знала цену словам Гоголя и словам о Гоголе. А ведь слово Тургенева было уже, так сказать, вторичным по отношению к слову Некрасова.
Но стихи Некрасова не стали только достойным поминанием. Времени смерти Гоголя у Некрасова предшествовал довольно вялый поэтический год: по сути, написано лишь одно стихотворение, впоследствии удостоенное автором быть включенным в Собрание сочинений: «панаевское» – «Мы с тобой бестолковые люди...». И вот – от поэта Гоголь добился-таки того, чего добивался от всех людей: призвать себя самого на суд. «Блажен незлобивый поэт» – стихи о Гоголе, но, может быть, еще больше – о себе и о своей судьбе. Позднее, в августе 1855 года, Некрасов писал Тургеневу о Гоголе: «Вот честный-то сын своей земли... который писал не то, что могло бы более нравиться, и даже не то, что было легче для его таланта, а добивался писать то, что считал полезнейшим для своего отечества... Надо желать, чтоб по его стопам шли молодые писатели в России».
И сам он тогда же сознательно устремился по его стопам. «Филантроп», например, о неудачном визите бедняка за протекцией к вельможе прямо написан по гоголевским мотивам: визит капитана Копейкина к генералу, визит Акакия Акакиевича в «Шинели» к «значительному лицу». Конечно, Некрасову хватало своих жизненных впечатлений: от того же, находившегося под высочайшим покровительством, благотворительного «Общества посещения бедных» – сам состоял с 1851 года его членом. Но тем более характерно, что литературная разработка – отчетливо гоголевская. «Этой вещи, – прокомментировал он Тургеневу, – я не почитаю хорошею, но дельною».
Стихи «Блажен незлобивый поэт» – это и самоотчет и программа – первое в ряду тех некрасовских стихов, которые, как и пушкинские, лермонтовские, иногда называют стихами о поэте и поэзии.
Некрасов написал о Гоголе, но недаром потом эти стихи почти неизменно будут отнесены к самому Некрасову: многое он напророчил и себе:
Но нет пощады у судьбы
Тому, чей благородный гений
Стал обличителем толпы,
Ее страстей и заблуждений.
Питая ненавистью грудь,
Уста вооружив сатирой,
Проходит он тернистый путь
С своей карающею лирой.
Его преследуют хулы:
Он ловит звуки одобренья
Не в сладком ропоте хвалы,
А в диких криках озлобленья,
Со всех сторон его клянут
И, только труп его увидя,
Как много сделал он, поймут,
И как любил он – ненавидя!
Но ведь это стихотворение о двух поэтах – оно и о другом, «незлобивом» поэте:
Блажен незлобивый поэт,
В ком мало желчи, много чувства:
Ему так искренен привет
Друзей спокойного искусства;
Ему сочувствие в толпе,
Как ропот волн, ласкает ухо;
Он чужд сомнения в себе —
Сей пытки творческого духа;
Любя беспечность и покой,
Гнушаясь дерзкою сатирой,
Он прочно властвует толпой
С своей миролюбивой лирой.
Дивясь великому уму,
Его не гонят, не злословят,
И современники ему
При жизни памятник готовят...
Высказывалось предположение, что под этим «незлобивым» поэтом имеется в виду Жуковский, которому, кстати, жить оставалось тоже совсем немного: он переживет Гоголя на несколько месяцев и умрет летом того же, 1852 года. Жуковский? Вряд ли.
Начать с того, что о Жуковском как о живом явлении современной литературной жизни в начале 50-х годов вряд ли кто мог думать. Тем более никому бы не пришло в голову объявлять его символом и знаменем целого направления. Менее всего Некрасову. Да он Жуковского, к которому почти пятнадцать лет назад ходил со своим первым сборником и которому тогда подражал, просто забыл. Только через три года вспомнит, перечитает и так прокомментирует в письме Тургеневу: «Я вообще азартно предаюсь чтению и обуреваем с некоторого времени жаждой узнать и того, и другого... Перечел всего Жуковского. Чудо переводчик и ужасно беден как поэт... Странно, как он – такой мастер переводить – не чувствовал слабостей собственных своих произведений! Впрочем, вкус-то у него не совсем был ясен: сколько он и дряни перевел наряду с отличными вещами». Нет, не мог, даже со всеми поправками и преувеличениями, Некрасов писать о таком поэте: «В ком мало желчи...» (какая желчь у Жуковского? Хотя бы малая). «Он прочно властвует толпой...», «Ему сочувствие в толпе, как ропот волн, ласкает ухо» (какое могло быть сочувствие в толпе поэту, о котором Пушкин уже в 1824 году писал: «Славный был покойник...»).
Нет. Мог быть только один поэт, «чьему великому уму» к тому времени уже дивились, кто продолжал прочно властвовать толпой, кто действительно всегда был чужд сомнения в себе, к тому же поэт, равновеликий Гоголю и даже больший, чем Гоголь: а в стихотворении, конечно же, заложена идея такой равновеликости – иначе о чем и говорить. Ну не о равновеликости же Жуковского с Гоголем мог думать Некрасов. Да, в России мог быть только один такой поэт... Пушкин!
Нет, конечно, в стихотворении Некрасова не буквальный образ Пушкина, как, кстати сказать, и не буквальный образ Гоголя. Но все же за одним типом поэта более, чем кто-либо – Гоголь. Так же, как за другим прежде всего – Пушкин. Такому восприятию Пушкина должны были способствовать и уроки Белинского, который начиная с конца 30-х годов истолковывал позднего Пушкина в примирительном духе, и общение с Боткиным и Дружининым – «друзьями спокойного искусства».– действительными знатоками и ценителями Пушкина, и вся атмосфера подготовки к печати пушкинского издания и пушкинских материалов, осуществлявшаяся еще одним «другом спокойного искусства» – Анненковым. Именно при Анненкове Некрасов знакомился с некоторыми ненапечатанными пушкинскими стихотворениями, и одно из них родило тогда полемику – некрасовскую «Музу»:
Нет, Музы, ласково поющей и прекрасной
Не помню над собой я песни сладкогласной!
В небесной красоте, неслышимо, как дух,
Слетая с высоты, младенческий мой слух
Она гармонии волшебной не учила,
В пеленках у меня свирели не забыла,
Среди забав моих и отроческих дум
Мечтой неясною не волновала ум
И не явилась вдруг восторженному взору
Подругой любящей в блаженную ту пору,
Когда томительно волнуют нашу кровь
Неразделимые и Муза и Любовь...
Предмет полемики – стихотворение Пушкина 1821 года «Наперсница волшебной старины...» с такими, в частности, стихами:
Ты, детскую качая колыбель,
Мой юный слух напевами пленила
И меж пелен оставила свирель,
Которую сама заворожила.
Образы пушкинского стихотворения Некрасовым привлечены и сразу же отвергнуты: «Ты, детскую качая колыбель» – у Пушкина, «Играла бешено моею колыбелью» – у Некрасова, «И меж пелен оставила свирель» – у Пушкина, «В пеленках у меня свирели не забыла» – у Некрасова. В последнем случае уже само слово «пеленки» на фоне пушкинских «пелен» звучало почти как дерзость и вызов.
Да и хронологически некрасовская «Муза», в сущности, есть продолжение стихов «Блажен незлобивый поэт»: «антипушкинская» «Муза» написана вскоре, почти вслед прогоголевским стихам «Блажен незлобивый поэт...».
Некрасов достаточно деликатен, и непосредственного вызова Пушкину здесь нет. Это полемика не прямо поэтов, но косвенно Муз. И даже здесь она носит скрытый характер, так как к 1854 году, когда в первом номере «Современника» появилась некрасовская «Муза», стихотворение Пушкина «Наперсница волшебной старины...» все еще не было напечатано.
Тем не менее приходится сказать, что все эти стихи Некрасова есть еще и не что иное, как увертюра к тому грандиозному журнальному действу, которое вскоре разыграется в связи с «гоголевским» и «пушкинским» направлениями.
Чернышевский напишет «Очерки гоголевского периода русской литературы». Ему ответит Дружинин в своих статьях «Критика гоголевского периода русской литературы и наши к ней отношения». Борьба «гоголевского» и «пушкинского» направлений, вернее, того, что будут вкладывать в эти понятия разные участники борьбы, надолго займет журнальные и книжные умы и сердца.
Но ведь в 1852 году еще не написаны никакие «Очерки гоголевского периода русской литературы». И, естественно, никакие «...Наши к ней отношения». Да еще никто и не знает никакого Чернышевского. А Дружинина хотя и знают, однако и в помине нет его примечательных статей о Пушкине.
Но Некрасов со своим удивительным эстетическим и общественным чутьем первый, и тогда единственный, уже расставил фигуры, определил, возможно, не вполне отдавая себе отчет, позиции, по сути, предугадал все дальнейшее развитие партии. Недаром тогда же некоторые будущие участники полемики еще осторожно, на Некрасове опробовали свои полемические перья: прежде всего Дружинин.
Кстати, Некрасов почти тогда же и, во всяком случае, первым назвал еще одного героя будущих полемических, политических и литературных схваток – Белинского в стихах «Памяти Белинского»: в цензурном варианте «Памяти приятеля» – даже само имя великого критика долгое время было запрещено упоминать.
Итак, в стихотворении «Муза» образ Музы явно полемичен по отношению к гармоническому образу Музы, девы-любовницы, в пушкинском стихотворении. Некрасовская Муза совсем новая, необычная. «Неразделимые и Муза и Любовь» разделились. Декларированный образ некрасовской Музы сложен и совсем не исчерпывается образом Музы – мятежницы и мстительницы, как это часто понимается сейчас и как это воспринималось тогда: на рисунке той поры, сделанном знаменитым О. Микешиным, эта Муза напоминает свободу на баррикадах у Делакруа. Ведь это и образ Музы «всечасно жаждущей, униженно просящей, которой золото единственный кумир». Это Муза, в стоне которой услышалось все «в смешении безумном»:
Расчеты мелочной и грязной суеты,
И юношеских лет прекрасные мечты,
Погибшая любовь, подавленные слезы,
Проклятья, жалобы, бессильные угрозы.
Некрасов поведал сам, смятенно вглядываясь в «смешение безумное», о «непонятности» своей Музы:
Так вечно плачущей и непонятной девы
Лелеяли мой слух суровые напевы.
«Скажу тебе, Некрасов, – написал по поводу «Музы» Тургенев, – что твои стихи хороши – хотя и не встречается в них того энергического и горького взрыва, которого невольно от тебя ожидаешь». Такого «взрыва» в стихах действительно нет. При всем громком пафосе слов последовал довольно вялый финал с уходящим в песок многоточием:
Но с детства прочного и кровного союза
Со мною разорвать не торопилась Муза:
Чрез бездны темные Насилия и Зла,
Труда и Голода она меня вела —
Почувствовать свои страданья научила
И свету возвестить о них благословила...
Даже полемизирует с Пушкиным Некрасов все же пушкинским стихом, недаром чуткий Тургенев, видимо, тогда еще не знавший первоисточника, сразу определил, что стихи «напоминают пушкинскую фактуру». «Взрыва» нет потому, что нет итогов и разрешений. Новые же декларации и заявки требовали новых доказательств и подтверждений. Где же они искались и как находились?
Некрасов написал однажды – и много позднее – стихи:
Опять она, родная сторона,
С ее зеленым, благодатным летом,
И вновь душа поэзией полна...
Да, только здесь могу я быть поэтом!
Действительно, примечательнейшая особенность Некрасова-поэта – почти фатальная, намертво, прикрепленность его к своему месту, как условие творчества: «Да, только здесь могу я быть поэтом». Это не сентиментальная фраза. Но абсолютно точное, всею жизнью и поэзией подтвержденное условие творчества. Может быть, это совсем не сразу осозналось. А тогда, в начале 50-х годов, всего скорее только интуитивно почувствовалось сбоями в поэзии, непродуктивностью: ведь в «родной стороне» он не был почти восемь лет и потому все менее мог «быть поэтом».
Гоголь своею смертью дал могучий толчок и, так сказать, призвал к ответственности. Говоря ужасно банальной, многократно скомпрометированной и все же не совсем бессмысленной формулой: «поэт оторвался от жизни». И вот – собрался в «родную сторону». Тем более, что отец к этому времени был укрощен.
Мы уже видели, что семейство Некрасовых со смертью Елены Андреевны, а также самых близких поэту родных – брата Андрея и сестры Елизаветы – приобрело все признаки «случайного» семейства и разбрелось кто куда. Николай, естественно, все время жил в Петербурге и после 1845 года за долгие годы не появился дома ни разу. Сестра Анна, уже девятнадцати лет, с видимым облегчением ушла из дому, поступив в Ярославле гувернанткой в пансион мадам Буткевич. В какой бы то ни было помощи со стороны отца ей было отказано. Спустя два года она вышла замуж и стала той Анной Алексеевной Буткевич, которую все узнают по биографии и истории издания сочинений брата-поэта. Но это в дальнейшем. Рано и на долгие годы на далекий Кавказ отправился из дома в армейскую службу брат Константин. «Бедного мальчика бросили на произвол судьбы», – посетует брат Николай сестре Анне. Жизнь его окажется неустроенной, пьяненькой и непрактичной. Младший, Федор, останется дома, пока не при деле – так, кое-что по хозяйству. В отличие от других братьев и сестер, трезвый, сдержанный, очень себе на уме, Федор ни в какие столкновения с отцом не вступал. Отец жил своей жизнью, приведя в дом сожительницу Аграфену.
Лишь со временем семейство снова кое-как соединяется. И собирать его будет Николай. Он окажется центром, к которому все постепенно потянутся и более или менее обустроятся. И не случайно. Очевидно, как раз в нем сошлись многие качества обеих сестер, и, видимо, прямо противоположные: идеализм и практичность. Нигде не просматривается в отношении к Анне та степень предельной доверительности и душевной близости, как, скажем, в единственном дошедшем до нас письме к Елизавете. И нет об Анне стихов, подобных тем, что обратил он к покойной сестре: «Сестра души моей». Хотя, конечно, он не мог быть ей не благодарен за предельную, не без деспотизма, преданность, умелое ведение его дел, когда позднее она оказалась к ним подключенной. А она вела литературные дела брата-поэта: и прижизненные, и – особенно – посмертные.
И такие, казалось бы, антиподы, как Федор и Константин, соединятся именно в своем старшем брате Николае. Практичному, деловому Николаю явно будет импонировать практичность и деловая хватка Федора. Николай даже перетащит брата в Петербург, и одно время тот будет заведовать хозяйственными делами журнала. «Приехал сюда мой брат, – сообщает Некрасов Тургеневу, – он малый дельный, вступил теперь в управление нашей конторой и обнаруживает себя в хорошем свете». Собственно, практичный, крепкого закваса Федор так и останется навсегда управляющим у брата.
Совсем другой стороной был близок Николаю Константин, непрактичный, лишенный способности и желания зашибить деньгу, ироничный, чуткий, пьющий, артистичный. Поэт:
Здорово, друг! Из-за границы?
Да как же ты помолодел!
Знать, минеральной там водицы
Довольно ты преодолел.
И посмотри, твоя Гетера,
Как хорошеет и цветет,
Повалит, право, гренадера,
А Фомку за пояс заткнет.
Стихи, которые могли бы оказаться к месту в любом из фельетонов Николая Некрасова в «Современнике». Но это стихи Константина Некрасова в «Ярославских губернских ведомостях». Такой подарок приготовил он папаше, когда тот отправился было с двумя дворовыми и Аграфеной на заграничные воды в «Карльзбад», о чем и было объявлено в ярославской газете. Правда, дело ограничилось Кисловодском и – соответственно – отечественным нарзаном. Над этим-то вояжем отца и поиздевался сын. К тому времени Константин кое-как выбрался с Кавказа в отставку, женился на бедной девушке и перебивался с хлеба на квас ничтожной чиновничьей службой да помощью старшего брата, лишенный всякой отцовской поддержки. И вот не упустил случая публично и в стихах поиздеваться над родителем. Да, немало на грешной грешневской – да простится невольный почти каламбур – некрасовской земле скопилось грехов. Право, иногда хочется назвать это реальное семейство не «господа Некрасовы», а литературно: «господа Головлевы».
Еще в 1845 году сын Николай из Грешнева уехал со скандалом. По рассказу Анны Алексеевны, тогда, во время охоты, отец избил арапником одного из охотников. «Брат, не говоря ни слова, поворотил лошадь и ускакал домой, вскоре воротился и отец, не в духе и сердитый. Объяснений никаких не последовало, но брат стал избегать отца, уходил с ружьем и собакой и пропадал по нескольку дней... Отец, видимо, скучал, на охоту не ездил. Однажды, когда брат вернулся, отец послал меня непременно уговорить его, чтобы пришел обедать. Обед прошел довольно натянуто, но затем подано было шампанское, за которым и последовало объяснение. Отец горячился, оправдывался... Но тем не менее дал слово, что при брате никогда драться не будет, и сдержал его».
Возвращению в 1853 году сына предшествовала постепенно возобновившаяся переписка. Сын все больше становился предметом забот, и самому старику нужна была забота. А когда сын заболел, а заболел он, особенно с весны 1953-го, серьезно, отца прорвало: «Одна надежда на святое провидение. Неужели оно тебя оставит и лишит меня на старости последнего утешения. Я все готов отдать сейчас для помощи тебе по первому слову». Вот какие пошли письма.
Еще весной 1853 года Алексей Сергеевич передал Николаю маленькую деревушку во Владимирской губернии – Алешунино. Некрасов впервые попал в деревню, которую забыли. Некрасовские стихи «Забытая деревня» – не Алешунино, но без Алешунина, видимо, не было бы образа «Забытой деревни». Так постепенно, но окончательно, на многие годы складывался географический некрасовский треугольник: Ярославская, Костромская, Владимирская губернии. Сюда он приезжал, здесь жил, здесь охотился. «Живу я с конца апреля, – сообщает ярославский охотник Некрасов другому, орловскому охотнику, Тургеневу, – в маленьком именьишке моего отца, которое он передал мне, близ города Мурома, деревенскою жизнью не тягощусь; хотя весенняя охота везде бедна, однако же здесь дичи так много, что не было дня, чтоб я не убил несколько бекасов и дупелей, не говоря уже об утках, которых я уже и бить перестал». И далее Некрасов представляет достойный, своего рода чемпионский, счет человеку, который только и может все это в полной мере оценить: «В мае месяце убито мною 163 штуки красной дичи, в том числе дупелей, бекасов, вальдшнепов и гаршнепов 91 штука».
Есть прямая и неразрывная связь поэзии – да и шире – всего творчества Некрасова с тем, что он был охотником. Нужно перечитать сцены охоты хотя бы у Толстого, чтобы получить какое-то представление об уровне и характере переживаемого охотником эмоционального накала, о слиянности с жизнью природы, о способности войти в нее и стать ее частью. Без поэзии русской охоты мы бы никогда не получили той поэзии русской природы, что сложилась в нашей литературе, прежде всего с Тургеневым. Охота, как ничто, открывала возможность узнать жизнь русской деревни, может быть, самым непосредственным, органичным, наиболее свободным образом:. отправиться туда не наблюдателем, не праздным экскурсантом-туристом, но и не жить оседлым барином.
Хорошо знавшая положение сестра Анна вспоминала, правда, о несколько позднейшем, не алешунинском, времени: «Охота была для него не одною забавой, но и средством знакомиться с народом. Поработав несколько дней, брат начинал собираться. Это значило: подавали к крыльцу простую телегу, которую брали для еды, людей, ружей и собак. Затем вечером или рано утром на другой день брат отправлялся сам в легком экипаже с любимой собакой, редко с товарищем – товарища в охоте брат не любил. Он пропадал по нескольку дней, иногда неделю и более». Позднее, уже в Новгородской губернии, специально для охоты будут откупаться Некрасовым огромные территории, где не придется никак «знакомиться с народом», ибо «народ» туда не будет допускаться.
Есть у Некрасова поражающе прямая связь между посещениями деревни и появлением деревенских стихов, да и вообще стихов. В конце 40-х – начале 50-х годов в стихах ровно ничего не пишется «про народ», «про деревню». Обязанности по журналу мало что объясняют, так как другие стихи пишутся. Традиционные ссылки на «мрачное семилетие» со всяческой цензурной запретительностью тоже не очень убедительны. Скажем, 1847 год еще отнюдь не начало мрачного семилетия, а 1853 год – совсем не его конец. Между тем в 1845 году он около двух месяцев пробыл в деревне. И в 1845– 1846 годах – «Перед дождем», «Огородник», «В дороге», «Псовая охота». После 1845 года наезды в деревню кончились. И – в 1847 году: ничего «деревенского». В 1848-м – ничего («Вино» явно написано в 1853 году, хотя и печатается почему-то, начиная с посмертного издания 1879 года, под 1848 годом). В 1849-м – не было ничего «деревенского», но и вообще ничего. В 1850-м – ничего «деревенского», ибо цикл «На улице», опять-таки сомнительно относимый к этому году, представляет улицу городскую. В 1851 году,также как и в 1852-м,ничего. И вот: весна и лето 1853 года, вновь впервые после восьмилетнего перерыва – деревня: Алешунино, Грешнево... И – «Отрывки из путевых записок графа Гаранского».
Это рассказ о путешествии «по России русского барина, долго жившего за границей» (так было обозначено в первоначальном заглавии). Окончательное название сопровождено подзаголовком по-французски: «Три месяца в отчизне. Опыты в стихах и прозе, сопровождаемые рассуждением о мерах, способствующих развитию нравственных начал в русском народе и естественных богатствах Российского государства. Сочинение россиянина, графа де Гаранского. Восемь томов в четвертую долю листа. Париж. 1836». Написал это по-русски не знавший французского Некрасов,– кое-как перевел плохо знавший французский Чернышевский и отшлифовал прекрасно знавший французский Тургенев.
Подзаголовок сразу придавал повествованию иронический характер. Вообще форма была найдена весьма удачная. Как всегда, ирония с ее непрямым повествованием открывала простор для рассказа двусмысленного, многосмысленного, с видимостью непонимания и скрытым издевательством под маской простодушной доверительности.
Наконец, с нарочитой отстраненностью типа:
Ну, словом, все одно: тот с дворней выезжал
Разбойничать, тот затравил мальчишку, —
Таких рассказов здесь так много я слыхал,
Что скучно, наконец, записывать их в книжку.
Получается, что главная докука здесь не то, что «затравил мальчишку» (вспомним всю патетику рассказа о том же Ивана Карамазова у Достоевского), но то, что вот записывать все это, наконец, «скучно». А фраза «все одно», по видимости, совершенно равнодушно выстраивает такой страшный, бесконечный ряд.
Та же отстраненность:
Но только худо то, что каждый здесь мужик
Дворянский гонор мой, спокойствие и совесть
Безбожно возмущал; одну и ту же повесть
Бормочет каждому негодный их язык:
Помещик – лиходей; а если управитель,
То, верно, – живодер, отъявленный грабитель! и т. д.
Опять как бы раздражение, но не по поводу того, что в «повести», а потому, что она докучна, одна и та же. Эта неопределенность, взаимопереходы смыслов, их игра приводила в некоторое смущение и цензоров. Мешало иной раз определенности приговора, в частности, в устах графа Гаранского литературное и несколько неожиданное заключение:
...А если точно есть
Любители кнута, поборники тиранства,
Которые, забыв гуманность, долг и честь,
Пятнают родину и русское дворянство, —
Чего же медлишь ты, сатиры грозный бич?..
Я книги русские перебирал все лето:
Пустейшая мораль, напыщенная дичь —
И лучшие темны, как стертая монета!
Жаль, дремлет русский ум.
А то чего б верней?
Правительство казнит открытого злодея,
Сатира действует и шире и смелей,
Как пуля, находить виновного умея.
Сатире уж не раз обязана была
Европа (кажется, отчасти и Россия)
Услугой важною...
Действительно, чего бы ради графу Гаранскому разражаться таким литературно-критическим пассажем. Это уже прямо Некрасов. Но какой смысл всего этого? Вера в обличения сатиры? А может быть, обличение такой веры? А может быть, обличение самой сатиры? А может быть, всего скорее, и первое, и второе, и третье. Совсем недавно в стихах «Блажен незлобивый поэт...» наш поэт прямо прославлял поэта-сатирика:
Питая ненавистью грудь,
Уста вооружив сатирой,
Проходит он тернистый путь
С своей карающею лирой.
Но не покажется ли «карающая лира» после рассказов о затравливавших детей живодерах очень уж малой карой, а вооруженность сатирой вооруженностью очень слабой. Действительно ли укротит «любителей кнута» «сатиры грозный бич»? Не горькая ли это ирония по поводу неравноценности такого поэтического бича такому реальному кнуту? Недаром чиновник особых поручений статский советник Волков, готовивший в связи с первым некрасовским сборником стихов особый рапорт для министра народного просвещения А. Норова, писал: «В этих отрывках, между прочим, сказано, что крестьяне наши терпят, по их словам, общую страду, что грустно видеть, как они бледны и слабы! Но что вряд ли мужиков трактуют как свиней... Что, если между помещиками есть тираны, – то зачем же медлит сатиры грозный бич?
Нет сомнения, что автор имел благую цель при сочинении этих отрывков, но едва ли она будет достигнута!.. Надо спросить у крестьян, что скажут они, если кто-нибудь из них прочтет эти отрывки? Наверное, можно предположить, что тот не засмеется! ...а скажет вместе с автором: «Жаль, дремлет русский ум» (стр. 96), – и предлагаемую автором «с а т и р у», пожалуй, примет за другое слово...»
Собственно, в некрасовских «Отрывках» у крестьян испрошено, и это, «другое слово», крестьянином сказано. Именно крестьянином.
Кстати, почти тогда же, во всяком случае, очень вскоре в связи с убийством в декабре 1854 года двумя крепостными жестокого помещика А. Оленина юный и еще никому не ведомый Добролюбов написал стихи «Дума при гробе Оленина». С призывом к мужицкому топору. И вот как зовет к топору отвлеченный высокий демократический (но отнюдь не народный) революционер, и вот как говорит его абстрактный поэтический мужик:
Без малодушия, боязни
Уж раб на барина восстал
И, не страшась позорной казни,
Топор на деспота поднял...
За право собственности личной,
За душу, наконец, он встал.
«Я не товар для вас обычный.
Душа – моя!» – он им сказал.
А вот как говорит у Некрасова, хотя и в поэзии, реальный мужик:
«...Вот памятное место:
Тут славно мужички расправились с одним...» —
«А что?» – «Да сделали из барина-то тесто». —
«Как тесто?» – «Да в куски живого изрубил
Один мужик... попал такому в лапы...» —
«За что же?» – «Да за то, что барин лаком был
На свой, примерно, гвоздь, чужие вешать шляпы». —
«Как так?» – «Да так, сударь: чуть женится мужик,
Веди к нему жену: проспит с ней перву ночку,
А там и к мужу в дом... да наш народец дик,
Сначала потерпел – не всяко лыко в строчку, —
А после и того...»
Некрасов не случайно в 1853 году пришел к такой неожиданной форме, как отрывки из путешествия русского «иностранца», которая давала особую остроту взгляда и свежесть восприятия как бы заново и со стороны увиденной русской деревни. Как ни странно может показаться, но у Гаранского и его автора оказалось много общего: Некрасов не только притворялся, когда писал за графа его путевые записки: в известном смысле они оба вновь увидели русскую деревню: Некрасов вместе с Гаранским. Гаранский – «три месяца в отчизне». За «тремя месяцами в отчизне» Гаранского стоят «два месяца в отчизне» (август – сентябрь) Некрасова. Тот – впервые на родине за многие годы, и поэт на ней – впервые за многие годы: за целых восемь лет.
Вскоре, и явно под теми же деревенскими впечатлениями, написано и стихотворение «В деревне»: всего скорее оно начало складываться в 1853 году (отсюда указание на этот год автора в издании 1879 г.) и завершилось в 1854-м: о нем как о новинке сообщает Тургенев Аксакову в мае этого года, впрочем, может быть, это была новинка для Тургенева: «Некрасов... написал несколько хороших стихотворений. Особенно одно – плач крестьянки об умершем сыне».
В сущности, Некрасов здесь положил начало тому типу русской старухи, который протянется в русской поэзии у него самого и вообще в русской литературе вплоть до «Матренина двора» Солженицына и распутинского «Последнего срока». Но все же даже в этом стихотворении есть некая казусность. Причина смерти сына Саввушки все же даже по меркам северной деревни экзотична: медведь задрал.
Да и наиболее развернутое той поры повествование о деревне – путешествие графа Гаранского все же только собрание эпизодов: «Отрывки...» Не случайно вплоть до этого времени, то есть на протяжении вот уже почти десяти лет достаточно зрелого творчества, пока нет еще ни одного произведения, которое названо самим поэтом или которое можно было бы назвать за него (такое с некоторыми произведениями Некрасова совершалось) поэмой. На протяжении этих десяти лет стихи Некрасова – русские картины и сцены, этюды и зарисовки любого уровня эмпиризма или любой степени обобщенности все еще не собираются в главный образ-обобщение —