355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Скатов » Некрасов » Текст книги (страница 14)
Некрасов
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:35

Текст книги "Некрасов"


Автор книги: Николай Скатов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)

Тяжелейший кризис физического состояния оказался чреват и нравственными переломами. Потому-то стал так способен Некрасов в эту пору выйти к подобным состояниям у других.

Весной 1855-го начинает создаваться стихотворение «В больнице», где старый вор и буян узнает в сиделке свою первую любовь:

 
Кончилось тем, что угрюмый злодей,
Пьяный, обрызганный кровью,
Вдруг зарыдал – перед первой своей,
Светлой и честной любовью.
(Смолоду знали друг друга они...)
Круто старик изменился:
Плачет да молится целые дни,
Перед врачами смирился.
Не было средства, однако, помочь...
Час его смерти был странен
(Помню я эту печальную ночь):
Он уже был бездыханен,
А всепрощающий голос любви,
Полный мольбы бесконечной,
Тихо над ним раздавался: «Живи,
Милый, желанный, сердечный!»
Все, что имела она, продала —
С честью его схоронила. Бедная!
Как она мало жила!
Как она много любила!
 

Весной же 1855 года создан знаменитый Влас, которого тоже переломила болезнь.

Известен рассказ Панаевой о том, что «Некрасов написал стихотворение «Влас» после свидания с одним из бывших крестьян его отца, который был сдан в солдаты, вернулся на родину после продолжительного срока своей службы и, не найдя в живых никого из своего семейства, посвятил остаток своей жизни на собирание пожертвований на построение церкви. Его занесло в Петербург, и он пришел к Некрасову повидаться с ним, с сыном своего бывшего помещика. Некрасов долго беседовал со стариком, попивая с ним чай».

Собственно, мы даже не знаем, была ли болезнь-перелом у этого старика солдата, но мы знаем, что она была у Некрасова. Мы знаем, что, судя по всему, никакая повышенная, и вообще никакая религиозность, эту некрасовскую болезнь не сопроводила, но ясно, что без глубокой подвижнической религиозности старик солдат, конечно, сбирать на построение храма Божьего не пошел бы.

Кажется, всем складом своей психики и – соответственно – своими стихами Некрасов в концентрированном виде выразил одну примечательную особенность общенациональной психики, как она сказалась, в частности, и в русской буржуазности, точнее, в отступлениях от нее, как она рассыпалась и проявилась в разных, часто далеких по месту и времени, ее типах.

В пьесе Островского богатый купец, ругатель и хам. Дикой рассказывает, как он изругал бедного мужичонку: «Так изругал, что лучше требовать нельзя! Чуть не прибил. Вот оно какое сердце у меня». А после? «После прощения просил, в ноги кланялся. Вот до чего меня сердце доводит: тут на дворе в грязи ему и кланялся, при всех ему кланялся».

Нечто подобное через много лет, когда русский капитал развернется во всей красе, Некрасов опишет в «Современниках»: грабитель и вор пьяный Зацепин посреди пира истерически разрыдается:

 
Я – вор, я – рыцарь шайки той
Из всех племен, наречий, наций,
Что исповедует разбой
Под видом честных спекуляций!
Где сплошь и рядом – видит Бог! —
Лежат в основе состоянья
Два-три фальшивых завещанья,
Убийство, кражи и поджог!
Где позабудь покой и сон,
Добычу зорко карауля,
Где в результате – миллион
Или коническая пуля!
 
 
К религии наклонность я питал,
Мечтал носить железные вериги,
А кончил тем, что утверждал
Заведомо подчищенные книги...
 

Действительно, нелегко представить из шайки «всех Племен, наречий, наций» другого ее «рыцаря», кроме русского, который публично возопит: «Я – вор». Зацепин-то кончит новым учетверенным грабежом. Но недаром так много русских купцов из размеренного режима накопления выламывались не в грабеж, а в другую сторону: «тронувшийся» Фома Гордеев (в литературе) или Савва Морозов (в жизни), дававший деньги на революцию и наконец пустивший в лоб «коническую пулю».

Сама буржуазность в русской жизни под спудом постоянно несла в себе два полярных начала: и готовность отдаться любому из них в самом крайнем своем проявлении.

Некрасов чутко ощущал оба эти состояния и всю амплитуду размаха выразил в ставшем символическим образе Власа, который

 
Брал с родного, брал с убогого,
Слыл кащеем-мужиком;
Нрава был крутого, строгого...
Наконец, и грянул гром!..
 
 
Роздал Влас свое имение,
Сам остался бос и гол
И сбирать на построение
Храма Божьего пошел.
 

Как раз вот от этого времени и от этого стихотворения круто и глубоко в творчество Некрасова входит религиозность, даже намека на которую нет ни в одном произведении, созданном за все предшествующие многие годы.

Становление Некрасова – «религиозного» поэта прямо связано с его становлением как поэта народного и национального. У Некрасова нет «чистой» религии. У него она скорее обозначение народных или даже национальных черт: подвижничества, самоотвержения, способности к высокому страданию.

 
...Храм Божий на горе мелькнул
И детски чистым чувством веры
Внезапно на душу пахнул.
Нет отрицанья, нет сомненья,
И шепчет голос неземной:
Лови минуту умиленья,
Войди с открытой головой!
Как ни тепло чужое горе,
Как ни красна чужая даль,
Не ей поправить наше горе,
Размыкать русскую печаль!
Храм воздыханья, храм печали —
Убогий Храм земли твоей:
Тяжело стонов не слыхали
Ни римский Петр, ни Колизей!
Сюда народ, тобой любимый,
Своей тоски неодолимой
Святое бремя приносил —
И облегченный уходил!
Войди! Христос наложит руки
И снимет волею святой
С души оковы, с сердца муки
И язвы с совести больной...
 
 
Я внял... я детски умилился...
И долго я рыдал и бился
О плиты старые челом,
Чтобы простил, чтоб заступился,
Чтоб осенил меня крестом
Бог у гнетенных. Бог скорбящих,
Бог поколений, предстоящих
Пред этим скудным алтарем!
 

Религиозные образы у Некрасова-поэта отнюдь не просто поэтические фигуры или результат, как об этом у нас часто писали, «идейных колебаний».

Чем вызвана сила этих стихов, заканчивающихся почти экстатическим повторением трехчленных молитвенных заклинаний: «Чтобы простил, чтоб заступился, чтоб осенил... Бог... Бог... Бог...»? В известном и очень простом смысле эти стихи Некрасова, может быть, самые религиозные стихи в русской поэзии. Или – иначе: стихи, с самой большой силой выразившие стихию изначальной русской религиозности, самые стихийные стихи. «Религия, – отметил в работе «О вере русских» В. В. Розанов, – можно ли писать о ней трактат, математическое исследование, с главами и параграфами, как это делали Спенсер и Гефдинг, делали французы, немцы, англичане и, кажется, удержались только русские? Что такое религия: культ? Закон? Заповедь или мораль? Где ее центр? С чего она начинается? Я думаю, религия начинается с «молящегося человека», и центр ее есть просто молитва. Да, я думаю – молитва раньше религии, раньше Бога в Его открытом имени, установленном, названном, общеизвестном. Это – как свет и существо света в отношении глаза, очков итого, что через очки мы видим. «Молитва» есть стихия, какая-то общая и первоначальная, из которой зародились все «веры», всякие культы, имена, олицетворения. Все явилось позднее. И все это, я думаю, беднее того страшно внутреннего и страшно интимного, что представляет собою просто единичный человек, когда к нему пришел... час молитвы».

 
И – детски чистым чувством веры
внезапно на душу пахнул.
 

Почти у каждого великого русского поэта наступал свой урочный час – «час молитвы». И у Кольцова: «Спаситель, спаситель, чиста моя вера, как пламя молитвы...» («Дума); и у Лермонтова: «Я, матерь Божия, ныне с молитвою» («Молитва»); и у самого Пушкина: «Отцы пустынники и жены непорочны» (переложение великопостной молитвы Ефрема Сирина).

Но у Некрасова и в час молитвы явлен не «единичный человек». Здесь не только сила религиозного чувства самого по себе, но поднятое на уровень религиозности чувство, с которым поэт стремится припасть к источникам народной жизни, жажда общения с ее духом... сам Бог здесь входит в стихи только как Бог угнетенных, и только в этом смысле он вообще Бог.

Итак, в 1855 же году Некрасов впервые начинает писать поэмы. Это прямо соответствует все расширяющемуся некрасовскому мировосприятию и выражает его. Вся предшествующая русская поэма XIX века – это почти всегда поэма героя. Таковы и первые поэмы Некрасова «Белинский» и «Саша».

Между ними есть теснейшая связь, и недаром черновики «Белинского» и «Саши» перемежаются в некрасовской записной тетради, хотя «Саша» обгоняет «Белинского» и, наконец, вытесняет.

В этом есть своя логика, прямо выразившая «логику» жизни Некрасова в эту пору и «логику» развития его как поэта. Соответственно «Белинский» и «Саша» соотносятся друг с другом как поэма умирания и поэма возрождения. Именно поэтому, а не только из цензурных соображений работа (вернее, обработка) поэмы «Белинский», в сущности, не была завершена, а поэма как бы осталась на периферии. Ибо хотя имя Белинского было под запретом, но когда то диктовала внутренняя потребность, воля и упорство Некрасова были бесконечны, как и усилия по продвижению в печать: кстати, имя Белинского в поэме ни разу не названо. Это поэма памяти Белинского, но и почти надгробное слово на память себе. Вот «обрамление» поэмы, ее начало:

 
В одном из переулков дальных
Среди друзей своих печальных
Поэт в подвале умирал
И перед смертью им сказал:
«Как я, назад тому семь лет
Другой бедняк покинул свет,
Таким же сокрушен недугам,
Я был его ближайшим другом...
 

И ее конец:

 
Поэт умолк. А через день
Скончался он. Друзья сложились
И над усопшим согласились
Поставить памятник, но лень
Исполнить-помешала вскоре
Благое дело, а потом
Могила заросла кругом:
Не сыщешь... Не велико горе!
Живой печется о живом,
А мертвый спит глубоким сном...
 

Сам Некрасов, оставшись живым, печется о живом, начав, продолжив и завершив поэму «Саша», а не поэму «Белинский», при создании которой возникли, видимо, не только внешние, но и внутренние проблемы. К. И. Чуковский полагал в свое время, что именно об этих стихах идет речь в письме Некрасова Тургеневу от 17 сентября 1855 года: «Как-то вспомнил старину – просидел всю ночь и страшно потом жалел – здоровья-то больше ухлопал, чем толку вышло. Тут есть дурные стихи – когда-нибудь поправлю их, а мне все-таки любопытно знать твое мнение об этой вещи...»

Естественно, там были и хорошие стихи. Естественно, мнение Тургенева любопытно знать, так как он тоже современник, друг Белинского и участник событий. Естественны и дурные стихи. Что же до «дурных» стихов Некрасова, то их и вообще много.

Некрасов на долгие годы забыл о поэме и вспомнил уже только в последнем своем 1877 году: «23 августа. Сегодня ночью вспомнил, что у меня есть поэма «В. Г. Белинский». Написана в 1854 или 5 году – нецензурна была тогда и попала по милости одного приятеля в какое-то герценовское заграничное издание: «Колокол», «Голоса из России» или подобный сборник. Теперь из нее многое могло бы пройти в России в новом издании моих сочинений. Она характерна и нравилась очень, особенно, помню, Грановскому».

В 1855 году, в пору ожидания нового, напоминание о «старом» герое было важно, но еще важнее было ожидание «нового» героя. Отсюда все внимание – «Саше».

Многое питало не очень определенный, но тем более обнадеживающий оптимизм. К середине 50-х годов в «Современнике» было сосредоточено все лучшее, что имела тогда русская литература, и все лучшее, что она будет иметь потом. Сосредоточено именно Некрасовым. «У Вас есть еще талант, – писал ему спокойный и объективный Гончаров, – отыскивать и приманивать таланты. Вы щедры и знаток дела». А к этому времени были «отысканы» и «приманены» и Лев Толстой, и Тургенев, и Островский, и Гончаров. А еще Григорович, Анненков, Боткин... Еще не ушел Дружинин. Уже появился Чернышевский. Энергично печатался сам Некрасов-поэт. Но и поэты Фет, Тютчев, Щербина, Майков... Никогда не было и никогда более в русской литературе не будет такого объединения и сосредоточения буквально всех литературных сил вокруг одного центра. Такого, пусть относительного равновесия и равноденствия в ней. И, приходится сказать, центром этим тогда был очень больной Некрасов: привлекавший, миривший, редактировавший, исправлявший, точно определявший, хорошо плативший, через цензуру пробивавший. Только один показательный пример: когда одно время в критике началась травля Григоровича, именно желчный, сухой Некрасов организовал теплое к Григоровичу обращение-поддержку от ведущих писателей «Современника», что было равно поддержке ведущих писателей современности. И это спасло Григоровича-писателя. «На днях, – пишет он В. Боткину в мае 1856 года, – получил я письмо, которое привело меня в истинно-детский восторг. Пять-шесть добрых товарищей... написали мне вместе на одном листе... Я положительно никого так не люблю, ни к кому так не привязан, как к людям этого кружка».

Литература действительно была за Некрасовым как за каменной стеной. Дело совсем не только в журналистской его хватке, деловом уме, финансовой оборотистости. Здесь все определило уникальное качество Некрасова, которое в такой мере уже более никогда не проявится ни у одного руководителя литературного дела в России. Его точно определил задним числом, когда уже было все кончено – после смерти поэта, – умнейший, образованнейший и осведомленнейший (наблюдал более 30 лет) Павел Васильевич Анненков: «Некрасов обладал такой широтой разумения, что понимал истинные основы чужих мыслей и мнений, хотя бы и не разделял их».

Понимая истинные основы, он и стремился во что бы то ни стало привлечь Толстого, удержать Тургенева, не упустить Островского. Нужно иметь в виду, что все это были крупные самобытнейшие люди – нравные и своенравные, тянувшие – и совершенно естественно – каждый в свою сторону. Один Лев Толстой чего стоит: «Не совсем простой любитель простоты», как скажет о нем тогда же Некрасов. И, конечно, эффект лебедя, рака и щуки рано или поздно должен был сработать. Остается только поражаться силе и умению Некрасова, пусть какой-то и даже довольно продолжительный период удерживавшего всю эту колоссальную разнонаправленную энергию и направлявшего ее в русло одного журнала.

Нужно иметь в виду и то обстоятельство, что «вольные художники», Толстые и Тургеневы, журнала не делают. В рабочем смысле журнал делают Некрасовы, Дружинины, Чернышевские... А в «широком» смысле его не делают и Дружинины, а только – Чернышевские, Добролюбовы... Или – Катковы. Когда Некрасову позднее придется выбирать, то это не будет только выбор между Добролюбовым и Тургеневым, а между журналом и нежурналом. Да и ближайшие события это начали подтверждать довольно скоро.

Как практичный человек и опытный издатель Некрасов не исходил только из благих пожеланий и, пусть самых прекраснодушных, настроений. В начале 1856 года он составил проект так называемого «Обязательного соглашения». По этому соглашению его участники Тургенев, Толстой, Островский, Григорович обязывались на протяжении четырех лет «печатать свои произведения исключительно в «Современнике». Это была в своем роде политика экономического кнута и пряника. Тем самым писатели становились как бы своеобразными акционерами, получая, помимо гонораров, и часть общей журнальной прибыли «пропорционально числу страниц в статьях, помещенных каждым из них в течение года в «Современнике». Правда, «вольные художники» довольно скоро пренебрегут такой обязательностью, иногда отказываясь и от пряника, всегда уклоняясь от кнута, а тем ставя в сложное положение журнал.

Нужно иметь в виду и то, что все эти люди, во всяком случае более или менее тесно группировавшиеся вокруг «Современника», крепко связаны: многие дружбой, некоторые и бытом. Толстой по первом своем приезде в Петербург останавливается у Тургенева. Некрасов живет на даче вместе с Боткиным. Тургенев обычно почти не вылезает из дома Некрасова. Некрасов с Тургеневым едут гостить в имение Дружинина... Постоянны публичные чтения дома (чаще всего у Некрасова) и поездки в том или ином составе в публичные дома: к «доннам» – таким эвфемизмом обходится в своем подробном – ив этом случае тоже – дневнике Дружинин. Ведь все они еще довольно, а некоторые и очень, молоды. И почти все холосты.

Постоянны обеды и ужины, конечно, с обильной выпивкой: клубные, ресторанные, домашние. Домашние обычно у Некрасова. Обязательный «Генеральный обед» 14 февраля 1856 года увенчал, кстати, и договоренность об «Обязательном соглашении». На следующий день некоторые участники пира сфотографировались. Это – хрестоматийно известная и единственная в своем роде фотография прошлого века. Позднее совершится крупнейший литературный скандал-тяжба Гончарова с Тургеневым и дуэльный вызов: Тургенев – Толстой и т. д., и т. д. Но сейчас как зримое отражение мира и согласия – эта уникальная литературная группа, где и Гончаров, и Тургенев, и Толстой... Нет только подлинного центра, собравшего и объединившего всех – тогда и многих – потом:

Некрасова – явно по болезни.

Продержалось оно, это соглашение, почти два года и в начале 1858-го опять-таки по инициативе Некрасова было расторгнуто. «Надеюсь, – написал в феврале 1858 года Некрасов Толстому, – взглянув на дело беспристрастно. Вы согласитесь, что нужно было так поступить. Дело не в деньгах, не в том, чтоб мне были развязаны руки, а в упрощении отношений, так как легкость взгляда некоторых участников на прежнее наше условие делала его обязательным только для редакции «Современника». Этому надо было положить конец».

Испытали облегчение и участники: «Я очень доволен этим оборотом дела. Словно на волю отпустили... – поделился с Толстым Тургенев, впрочем, прибавив меланхолически: – Хотя на что она, эта воля?»

Во всяком случае, в 1856 году положение журнала казалось упроченным. «Журнал идет хорошо», – сообщает Некрасов Тургеневу в мае 1856 года, а начиная с октябрьского номера журнал постоянно рекламно напоминал: с 1857 года будут принимать в «Современнике» исключительное и постоянное участие Д. В. Григорович, А. Н. Островский, граф Л. Н. Толстой, И. С. Тургенев.

1855—1856 годы стали для Некрасова порубежным временем еще в одном отношении. Он собрал книгу своих стихов. Она стала первой (сборник «Мечты и звуки» в данном случае не в счет, да и сам Некрасов никогда его в счет не ставит), хотя начавший ее подготовку еще в пору болезни поэт полагал, что она и последняя. В силу некоторых обстоятельств, сложившихся в цензурном ведомстве (в частности, предполагавшийся уход Мусина-Пушкина, возможно, не без его тайного желания подложить свинью начальству и пропустившего книгу), уже 14 мая на некрасовский сборник было получено цензурное разрешение. Но выхода книги Некрасов не дождался. В августе 1856 года после долгих сборов и многих медицинских, житейских, туристских и тому подобных консультаций он впервые поехал на Запад. В Вене его ждала уехавшая раньше Панаева. В Европе Некрасов провел почти год. Равнодушно проехав мимо Берлина, он побыл в Вене, а затем отправился в Италию: Венеция, Флоренция, Феррара, Болонья. Затем—и надолго– Рим... Кроме того, Генуя, Неаполь, Сорренто. Два выезда в Париж: один к тому же с совсем уж кратким визитом из него в Лондон.

Некрасов не был ни западником, ни славянофилом. Он не восхвалял Европы и не изничтожал ее. Вену с «любопытством осматривал», по словам Панаевой. Восхищался Венецией: «Волшебный город, – поэтичнее даже во сне ничего не увидишь», по его собственным словам. И, конечно, Римом: «Рим мне тем больше нравится, чем больше живу в нем». Кажется, ни слова о Париже. Тем более о Лондоне. Писательски же к Европе Некрасов остался абсолютно равнодушен. В конце сентября он сообщал Дружинину из Рима: «Не ждите от меня никаких описаний: описывать Европу так же скучно, как весело ездить по ней». А он уже имел все возможности ездить «весело»: дорогие врачи, первоклассные гостиницы... Постоянно – итальянская опера.

Сотрудничавший в «Современнике» литератор Петр Михайлович Ковалевский, который жил тогда в Риме и сразу же явился к Некрасову с визитом, вспоминал: «Эта неожиданная встреча, этот отель (дорогой отель на площади Испании. – Н. С.) и эта красивая брюнетка (Авдотья Яковлевна Панаева. – Н.С.) вызвали невольно из памяти первую мою встречу Некрасова на Невском проспекте, дрогнущего в глубокую осень в легком пальто и ненадежных сапогах, помнится, даже в соломенной шляпе с толкучего рынка».

Впрочем, ни удобствами, ни комфортом Некрасов не упивался. Состояние, в котором он пребывал, обычное состояние, кроме того, конечно, что все больше поправлялось здоровье (ничуть, кстати, не избавившее от регулярных приступов тяжелой хандры). «Я живу так себе, – сообщает он Тургеневу из Рима, – ни худо, ни хорошо – или, вернее, то хорошо, то худо – полосами».

Вообще, судя по немногочисленным свидетельствам, собственным и других, некрасовский взгляд на Запад – обычного, умного и достаточно равнодушного туриста. Скажем, ни следа той кровной озабоченности и заинтересованности в самих обличениях Запада, что есть у Герцена или у Достоевского. «О путешествии, – пишет он Тургеневу месяца через полтора после отъезда, – не умею ничего сказать. Не потому, впрочем, что ровно ничего не заметил, а потому, что как-то сам еще плохо доверяю впечатлениям, которые испытываю, и мыслям, которые приходят в голову. Одно верно, что, кроме природы, все остальное производит на меня скорее тяжелое, нежели отрадное впечатление».

«Кроме природы». Любопытно, что в равнодушии к Италии, даже уже и к ее природе, Некрасова далеко перещеголял такой поэт «чистого искусства» с его культом красоты, но именно русский поэт, как Фет. Кстати сказать, он тоже в это время был в Риме и постоянно общался с Некрасовым.

Не слишком удивляешься, когда Некрасов заявляет, что он «в Италии писал о русских ссыльных». Но и Фет почти повторяет Некрасова в стихах:

 
Италия, ты сердцу солгала!
Как долго я в душе тебя лелеял, —
Но не такой мечта тебя нашла,
И не родным мне воздух твой повеял.
В твоих степях любимый образ мой
Не мог, опять воскреснувши, не вырость,
Сын севера, люблю я шум лесной
И зелени растительную сырость.
 

А в «Воспоминаниях» своих Фет пишет: «Намереваюсь пройти подробности моего пребывания на классической итальянской почве».

Интересна у Некрасова одна характернейшая деталь. Еще до заграничной поездки в поэме «Саша», где многое если и не было аллегориями, то многими могло быть аллегорически понято, стояла фраза, в которой можно было усмотреть намеки на «вольный» Запад:

 
Но погодите: повеет весной
С теплого края, оттуда, где люди
Дышат вольнее – всей силою груди.
 

Поскольку в цензуре не только с «волей», но и со всеми производными от нее было строго, видимо, и возник вариант:

 
Дышат вольнее – в три четверти груди.
 

Что-то навсегда удержало Некрасова после заграничных поездок от того, чтобы вернуться к доцензурному варианту даже тогда, когда к этому появилась возможность, и заставило остаться при этой так странно отмеренной тремя четвертями воле.

Большое влияние на характер заграничного пребывания Некрасова оказало одно событие русской жизни, прямо его касающееся: 14 октября 1856 года вышел сборник «Стихотворения Н. Некрасова». Как часто бывало в России, оказалось, если приложить известные стихи Фета, что «вот эта книжка небольшая томов премногих тяжелей». Оказалось, что разбросанные на протяжении многих лет по страницам многих сборников и журналов стихи, будучи собраны вместе, бесконечно усилили друг друга и дали неожиданный эффект – буквально лучевого пучка. Это сразу понял чуткий Тургенев, когда сказал, что стихи Некрасова, собранные вместе, жгутся.

«Едва ли это не самая многозначительная книга нашего времени» (М. Лонгинов – И. Тургеневу).

«Что ни толкуй его противники – а популярнее его нет у нас теперь писателя» (И. Тургенев – М. Лонгинову).

«Из России я имею известие о громадном и неслыханном успехе «Стихотворений» Некрасова... этого не бывало со времен Пушкина» (И. Тургенев – А. Герцену).

«Восторг всеобщий... Вы теперь лучшая надежда, можно сказать, единственная прекрасная надежда нашей литературы» (И. Чернышевский – Н. Некрасову).

А когда в 1858 году Александр Дюма, будучи в России, захочет приобрести эту «книжку небольшую», то она потянет на 64 франка, или на 16 – тогда в высшей степени полновесных – рублей; более чем в десять раз дороже того, что она стоила по номиналу. Дело в том, что, по сути, Дюма приобретал уже запрещенную литературу: оглушительный положительный эффект прямо определил оглушающий отрицательный.

К тому же «подставился» замещавший Некрасова Чернышевский, точнее, подставил, невольно, конечно, журнал. Он не удержался и в заметке-сообщении о выходе сборника Некрасова перепечатал «Поэт и гражданин», «Забытая деревня» и «Отрывки из путевых записок графа Гаранского» – три стихотворения, никогда до того нигде не печатавшиеся. И явно многоопытным Некрасовым не случайно не печатавшиеся в журнале. За сборник он отвечал самим собой, за журнал – всем журналом. Недаром официальному редактору Панаеву тут же было объявлено, «что первая подобная выходка подвергнет его журнал совершенному прекращению». Но журнальная перепечатка угробила и сборник.

Министерство народного просвещения предписало, чтобы «в московских периодических изданиях не было печатаемо ни статей, касающихся этой книги, ни, в особенности, выписок из оной». Предписание Минпроса было подтверждено, расширено и усилено секретным циркуляром МВД с тем, чтобы «книга под заглавием «Стихотворения Н. Некрасова» не была дозволена к новому изданию и чтобы не разрешались к печати ни статьи, касающиеся сей книги, ни, в особенности, выписки из оной». Благожелательный Бекетов от цензурования журнала был отстранен.

Опять действовали силы большие и сильнейшие, чем цензурное ведомство. «Беда, которую я навлек на «Современник» этою перепечаткою, – вспоминал позднее Чернышевский, – была очень тяжела и продолжительна. Цензура очень долго оставалась в необходимости давить «Современник» –года три, это наименьшее... О том, какой вред нанес я этим безрассудством лично Некрасову, нечего и толковать: известно, что целых четыре года цензура оставалась лишена возможности дозволить второе издание его «Стихотворений».

Естественно, за границей все эти русские дела занимали, радовали, огорчали, волновали поэта. Через П. Анненкова – брата крупного сановника, Тургенева, Некрасов пытается выяснить, «откуда вышла буря: от министерства или «докладывалась выше»?». Видимо, выяснить на предмет возможной нейтрализации. А может, и так пронесет: «Мы видывали цензурные бури и пострашнее – при – Николае I, да пережили». Все-таки на дворе уже шел 1856 год – второй год после окончания «мрачного семилетия».

В общем, глядя, так сказать, внешним оком на Европу, внутренне Некрасов продолжал жить русской жизнью. И не только журнально-издательскими ее событиями. Но прежде всего писательски. Некрасов действительно и в Италии «писал о русских ссыльных»: такой его своеобразной «итальянской поэмой» стала поэма о русской Сибири «Несчастные». Некрасов чуть ли не первым во всей нашей литературе вышел к почти всегда для России актуальной проблеме – репрессированных и к иногда актуальной теме – реабилитированных.

В 1855– 1856 годах – со сменой царей – и тема политических репрессий и тема реабилитации политических приобрели особую остроту и для первой волны (декабристы) и для второй (петрашевцы). Некрасова, понятно, тогда волновала больше вторая – это были современники, «свои» люди, и, может быть, особенно важно для Некрасова то, что они сидели с «народом». Именно их, политических, правительство впервые объединило местом отсидки с уголовниками.

В отличие от сравнительно небольших и персональных поэм «Белинский» и «Саша» «Несчастные» – уже «поэма коллектива», это история человека, попавшего на каторгу за убийство из ревности, включила у Некрасова разнообразные картины и русской провинции, и русской столицы, и русской каторги. В то же время поэма очень лирична, то есть в данном случае лична, даже автобиографична. Описание ранних лет героя возвращает к ярославскому детству поэта, находит соответствие в «Родине», в стихах «В неведомой глуши, в деревне полудикой...». То же можно сказать об описании столицы. Как ни странно может показаться, но убийство из ревности тоже автобиографично. Не в уголовщине, естественно, дело, но настроение, общая атмосфера отношений его и ее явно восходит к отношениям поэта и Панаевой (в пору создания поэмы, как, впрочем, и почти всегда, крайне неровным, мучительным и мучающе ревнивым) и тоже находят соответствие в «панаевских» стихах:

 
О ты, кого я с ужасом бежал,
Кому с любовью рвался я в объятья,
Кому чистосердечно расточал
Благословенья и проклятья, —
Тебя уж нет! На жизненной стезе
Оставив след загадочный и странный,
Являясь ангелом в грозе
И демоном у пристани желанной, —
Погибла ты... Ты сладить не могла
Ни с бурным сердцем, ни с судьбою
И, бездну вырыв подо мною,
Сама в ней первая легла...
Ругаясь буйно над кумиром,
Когда-то сердцу дорогим,
Я мог бы перед целым миром
Клеймом отметить роковым
Твой путь. Но за пределы гроба
Не перешла вражда моя,
Я понял: мы виновны оба...
Но тяжелей наказан я!
 

В большей мере условна вторая часть – на каторге. Есть во второй, «каторжной» части герой – Крот (очевидно, политический) с чертами страстотерпца, подвижника, пробуждающего в несчастных озверевших товарищах людей. Поэма, особенно во второй, в известной мере главной части, романтична. И в этом смысле она действительно «итальянская». Наверное, «отрыв» от реальной отечественной действительности помогал писать и закончить на идеальной итальянской почве эту русскую романтическую поэму.

«Идеальные» же вершины Италии помогли Некрасову как никогда высоко подняться и на русскую «идеальную» вершину – к Пушкину.

Грубо говоря, в поэме «новое» содержание, пестрое и разнообразное, «низкое» облеклось в «старую» форму пушкинской романтической поэмы. Она и началась-то еще в России как стихотворение «Совет» – «подражание Пушкину». В поэме антипушкинское содержание с почти прямой полемикой (картины Петербурга, например) все же реализовалось в пушкинской форме:

 
О город, город роковой!
С певцом твоих громад красивых,
Твоей оградой вековой,
Твоих солдат, коней ретивых
И всей потехи боевой,
Плененный лирой сладкострунной,
Не спорю я: прекрасен ты.
В безмолвье полночи безлунной,
В движенье гордой суеты!..
Всё так. Но если ненароком
В твои пределы загляну,
Купаясь в омуте глубоком,
Переживая старину,
Душа болит. Не в залах бальных,
Где торжествует суета,
В приютах нищеты печальных
Блуждает грустная мечта.
Не лучезарный, золотистый,
Но редкий солнца луч... о нет!
Твой день больной, твой вечер мглистый,
Туманный, медленный рассвет
Воображенье мне рисует...
 

Некрасов работал самозабвенно: «24 дня ни о чем не думал я, кроме того, что писал. Это случилось в первый раз в моей жизни – обыкновенно мне не приходилось и 24 часов остановиться на одной мысли. Что вышло, не знаю...»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю