Текст книги "Погоня за наживой"
Автор книги: Николай Каразин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Николай Николаевич Каразин
Погоня за наживой
Роман в 3-х частях
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
IЧуть-чуть не застрелился
Дмитрий Ледоколов, опершись локтями о письменный стол, сидел в покойных креслах и пристально рассматривал окурок сигары, дымившийся в одной из бронзовых пепельниц. Этот окурок, должно быть, не очень занимал его, хотя вот уже с полчаса, как он не спускал с него глаз; окурок перестал уже тлеть, уже похолодел совсем, а Ледоколов все на него смотрел и смотрел, он даже пальцем его потрогал, отнял руку, вздохнул тяжело, болезненно и уставился в ту же точку каким-то апатичным, почти бессмысленным взглядом.
Ворот рубахи его был надорван; видно было, что его расстегивала нетерпеливая, озлобленная рука; галстук валялся на ручке кресла, а смятый сюртук лежал на полу, и холодный ветер, врываясь в отворенную форточку окна, шевелил рукава его рубашки. Впрочем, Ледоколову не было холодно, несмотря на то, что вместе с ветром в комнату влетали мелкие снежинки и белыми блестками оседали на широких, вырезных листьях какого-то экзотического растения.
На большом письменном столе и внутри его царствовал полнейший беспорядок: письменный прибор разбросан, подсвечники сдвинуты к одной стороне, две фарфоровых статуэтки игривого свойства лежали на полу, у одной из них недоставало уже головы, отбитой упавшей на нее крышкой от чернильницы; бумага писанная и неписанная разбросана была по всей поверхности стола, ящики выдвинуты наполовину, и все, что там находилось, было взрыто и исковеркано. Из одного ящика торчала рукоятка револьвера, и над всем этим возвышался большой фотографический портрет красивой женщины с роскошными пепельными волосами, освещенный мигающим светом пылавшей лампы, пламя которой давно уже облизывало треснувшее стекло, покрывая его черной, густой копотью.
Тоску наводящий полумрак царствовал в дальних углах комнаты, откуда выдвигались только массивные карнизы шкафов, и виднелись на стенах неясные очертания какого-то оружия, развешанного в симметричных группах.
Стрелки на циферблате больших стенных часов показывали половину первого; на тротуаре противоположной стороны улицы давно уже стоял, должно быть, чрезвычайно любопытный городовой, которому совершенно ясно было видно все, что делалось в комнате Ледоколова.
Этот городовой положительно недоумевал: что такое делается с этим чудным барином? То он прежде неистово рылся и разбрасывал все, что ни попадалось под руку; пистолет вынимал зачем-то, разглядывал его долго, опять спрятал в ящик; сигару закурил было, сломал и на пол бросил, закурил опять и почти сгрыз ее зубами; а вот уже с час, как сидит и не шелохнется, не погладит даже большого серого кота, что взобрался на спинку кресел, оттуда к нему на плечо и, мурлыча на ухо, трется у него за щекой мягким, усатым рыльцем.
– Гляди, пожару как бы не наделал! – думает городовой вслух. – Ишь, ты, полымя как из лампы прет!..
– Выпимши, может, али так блажит! – замечает дворник, ежась от холода и зевая во весь рот, плотно кутаясь в свой овчинный тулуп, от которого за версту несет кислым запахом дубленой кожи.
– О, Боже мой! – не то простонал, не то тяжело вздохнул Ледоколов, быстро поднялся, загремел креслами и взглянул на портрет.
И вот рот его скривился, как будто под влиянием невыносимых внутренних страданий, на лбу у него протянулись болезненные складки, сухим, горячечным жаром сверкнули глаза, и со звоном полетела на пол какая-то безделушка, опрокинутая конвульсивным движением руки, протянувшейся к портрету.
Фыркнул кот, далеко отпрыгнул назад и исчез где-то между шкафами.
– Важно! – произнес дворник и подтолкнул локтем городового.
– Погоди, что дальше будет! – отвечал городовой. – Проезжай ты, желтоглазый! – крикнул он извозчику, загородившему было своей лошадью окно, над которым производились наблюдения.
Неровной, шатающейся походкой принялся Ледоколов ходить по своему кабинету, натыкаясь на этажерки и отдельные столики; ходил долго и снова остановился перед портретом, ероша ожесточенно волосы. Потом он схватил портрет обеими руками, поднес его к самому лицу и жадно впился в стекло своими сухими, горячими губами... Послышалось глухое, прерывистое рыдание, рыдание страшное, без слез, рыдание, от которого болит и ноет грудь, и замирает сердце, стиснутое словно железными щипцами.
Медленно опустил Ледоколов портрет, поставил его на прежнее место и лег с ничком на кушетку. Перед его закрытыми глазами с адской точностью, со всеми мелочными подробностями стали проходить мучительные картины. Тихонько выполз серый кот из своего темного угла, вспрыгнул на спину Ледоколова и свернулся клубком, как раз между его лопатками.
Два года тому назад он встретился в первый раз с ней. Его охватило какое-то странное чувство: ему казалось, что они давно уже знакомы, что они давно уже так хорошо знают, так понимают друг друга; тепло, дружески отнесся он к ней с первых минут знакомства. Она так близко подходила к тому идеалу, который давно уже сформировался в его сердце.
Он полюбил ее. Это была почти не любовь, это было тихое, благоговейное боготворение...
Яркие потоки света льются сверху, охватывают со всех сторон, уничтожая, скрадывая тени. Вся в белом, с длинным шлейфом, стоит она посреди церкви; чудные, золотисто-дымчатые волосы чуть прикрыты цветами и прозрачным газом; матовой белизной сверкает упругое, молодое тело... Она вся кажется лучезарной, прозрачной... У него дух захватывает при одном взгляде на это чудное видение... Он подойти не решается... Ему кажется, что всякий шаг к ней – святотатство. Однако, он подходит. На него так ласково, так приветливо смотрят дивные глаза...
– Пожалуйте-с! – приятным старческим тенором приглашает его священник в новой парчовой ризе с разводами, прихватывает их за руки и подводит к аналою.
Свечи им сунули в руки, к горячему лбу прикасается какой-то металлический обруч...
– Дмитрий, милый мой Дмитрий, – лепечут ему на ухо дорогие губки. – Как мы будем счастливы...
Сидя в карете, они плотно прижались друг к другу, они словно срослись вместе.
– Ведь ты меня очень любишь?
Его шею охватывают нежные руки.
– Люби меня, – я стою этого. Ну, скажи, будешь любить меня, да?..
– Люблю ли я тебя…
Слезы перехватывают звуки в его горле. Он задыхается от наплыва страстных, томительных иллюзий...
– Дмитрий, милый мой, я счастлива, я точно в раю. Ты плачешь?..
– Ангел, радость моя!..
– Налево к подъезду... стой! – командует кто-то на козлах.
– Пошли, пошли прочь! – распоряжается у ворот хриплый, начальнический бас...
Музыка, шампанское, говор, фраки, мундиры, шлейфы, шиньоны... все так светло и торжественно... Затем туман, туман...
И вот, день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, светлой полосой потянулась жизнь. Огорчений, скуки, грусти, как будто и не существовало.
Один взгляд дорогих глаз разгонял надвигающиеся тучи.
В мозгу так ясно, он так славно работает, он, казалось, не знает устали; то, перед чем задумался бы Ледоколов в прежнее время, теперь одолевается шутя, под живым влиянием электризующей, чудотворной силы участия любящей женщины.
Труд получил двойное, тройное, увеличенное до бесконечности значение. Результаты этого труда так необходимы для нее...
– Дмитрий, помнишь брошь звездочками, что мы видели в окне у Зефтигена на Морской?..
– Помню, моя крошка, помню... В середине розетка, в шесть лучей, кажется...
Он кладет на стол циркуль, которым работал, оборачивается и целует тонкие розовые пальчики, особенно тот из них, на котором виднеется золотой обручек.
– Ну да, – говорит она, – эта брошь стоит только сто двадцатью рублями дороже моей, только сто двадцатью рублями; и если обменять мою...
– Ребенок милый, игрушечку тебе нужно... Ну, это мы устроим...
– Это расход лишний, дорогой мой; мне так совестно; мы и так уже в этом месяце...
– Тсс!..
Прелестный ротик умолкает, зажатый самым страстным, самым жгучим поцелуем.
– Ты и так много работаешь! – лепечет она, и наскоро вытирает украдкой свои розовые губки.
– Пойдем гулять сегодня, ну, и зайдем...
Она становится у него за креслом, гладит его но голове, расправляет волосы, особенно заботясь о том месте, где довольно ясно видны зачатки будущей лысины. Он погружается в какое-то вычисление...
– Ты, кажется, ревнуешь меня?.. – спросила она его как-то раз на одном из вечеров, оставив, наконец, своего мундирного кавалера, с которым проходила чуть не весь вечер.
– Ну, что за вздор!..
– Что же ты такой пасмурный? Пойдем!
Она повисла у него на руке, – ему стало необыкновенно весело: он сразу забыл то мучительное чувство, с которым он следил глазами за ними, беснуясь, когда кавалер слишком уж близко наклонялся к своей даме, и в жестах его проявлялась воинственно-страстная энергия.
– Я люблю тебя, я верю тебе; ревность тут неуместна...
Он сам хочет уверить себя, что он не ревнует.
– Смотри!..
Она прижимается к нему еще плотнее и грозит пальчиком.
– Ревновать ту, которую любишь, это значит потерять, к ней уважение, перестать ей верить... Я сейчас, Дмитрий...
Она быстро вырывает руку из-под его локтя; перед ней стоит джентльмен высокого роста, в самой почтительной и скромной позе. В выражении его лица, в движении его рук видно не простое желание вальсировать – нет, это молчаливая мольба о жизни...
– Гм... – кряхтит Ледоколов, натянуто улыбается и чувствует, что в его сердце опять ворочается что-то весьма нехорошее...
Иногда ему казалось, что она становится холоднее, безучастнее к его ласкам.
«Пустяки, – думает он, – нельзя же, в самом деле, вечно лизаться; это не в порядке вещей».
А раз, когда они шли вместе по Невскому, он до крови укусил свою губу в досаде на то, что она все время глядела на окна магазинов, отвернувшись от него и едва касаясь своей перчаткой рукава его бобрового пальто.
– И что ты там находишь занимательного...
– Ну, это еще что!
– Кто это тебе поклонился сейчас?
– Не помню фамилии... как-то мек или дек, что-то в этом роде начинается...
– А теперь это с кем ты раскланиваешься?
– Что это тебя так интересует?..
Она подозрительно смотрит на него и холодно улыбается.
– Да почему же не сказать?..
– Уж ты опять не вздумал ли ревновать меня?
– Гм, что это значить «опять»? Наконец, я же говорил тебе, что ревновать – это недостойно... всякого...
Он почувствовал, что становится смешон, и вдруг, ни с того, ни с сего, поклонился какой-то пестро одетой, совершенно ему незнакомой даме... Та улыбнулась и ответила ему.
– Ну, вот видишь, – говорит ему она, – я же не спрашиваю тебя: кто это?..
Она готова расхохотаться; Ледоколов покраснел до ушей.
– Поедем домой лучше, кстати пора и обедать, – зевает она, прикрывшись муфтой. – Мне так есть хочется!
Дорогой она немного приласкала его, и опять у него хорошо стало на сердце.
«Но это все такие мелочи, такой ничтожный вздор, – бравировал Ледоколов, перебирая в своей памяти все малейшие эпизоды прошедшего дня. – Это все такие булавочные уколы, за которые нельзя даже и посердиться». Однако, он чувствует, что хотя эти булавочные уколы и очень ничтожны, каждый отдельно, но зачем их так много?..
«Вот опять, ну, чего этот барин так от нее шарахнулся, когда я вошел? Я его спрашиваю, в котором часу поезд отходит, а он отвечает совсем неподходящее, я даже не понял ничего, – видимо, человек потерялся...»
– Дмитрий, можно к тебе?.. – слышен за дверью ее голос.
– Конечно, конечно, войди... что за вопрос!..
– Я хочу посидеть около тебя; будь уверен, я тебе мешать не буду!..
Она поцеловала его в лоб и села рядом в другие кресла.
– Можешь ли ты когда-нибудь мешать мне?.. Жизнь моя... Дай я тебе подложу подушку за спину... Васька, пошел, барыню беспокоишь!.. – гонит он серого кота, который тоже взобрался на кресло.
– Нет, оставь его. Ну, работай, работай...
Она еще раз целует его и треплет по плечу. Все сомнения разлетаются прахом, о булавочных уколах нет и помину...
«Не верить этому светлому ангелу – Господи! Да это надо совсем с ума сойти, – это более, чем святотатство», – думает он и начинает подводить какие-то бесконечно-длинные итоги.
***
Целых три недели пришлось ему не видать своей жены, – ему надо было уехать по делу. Эти недели тянулись бесконечно. «Разве телеграфировать о выезде?» – подумал он, садясь в вагон по окончании своих дел, но тут же решил не уведомлять об этом, рассчитывая на сладкие минуты неожиданного приезда.
«Как она обрадуется, дорогая моя, – думал он, поглядывая в окно. – Вот озадачится; ведь она не ждет меня раньше десятого, а тут вдруг тремя днями раньше – бац! А что, разве...»
Он вырвал из бумажника листик, написал карандашом несколько слов и на первой же станции подошел к конторке телеграфиста.
«А, нет, не надо», – решил он, направился к буфету и выпил водки.
В одном из вагонов что-то лопнуло, – поправляли с час, – там снег задержал на два часа, еще что-то случилось. Поезд опоздал. Поздно ночью, почти перед рассветом, слез Ледоколов с извозчика и постучался в ворота; быстро взбежал он но лестнице, чуть не разбил себе носа в потемках, и остановился перед своей дверью.
«Она спит...» – подумал он и, затаив дыхание, чуть дотронулся до ручки звонка.
Все тихо, ничего не слышно.
Он позвонил еще раз, громче.
– Кто там? – послышался за дверью испуганный голос горничной.
– Отвори, это я... – тихо произнес он.
Но, вероятно, горничная приняла его за другого.
– Ты что же звонишь, Ванька-дьявол... входи тише, – барыню разбудишь...
Ледоколов начал раздеваться, девушка торопливо зажигала свечу; она догадалась, что это не ее Ванька.
Ярко вспыхнул огонь и осветил испуганное лицо горничной; глаза ее широко раскрылись, она вскрикнула и выронила свечку из рук.
Ледоколова как обухом ударило в голову. Как ни мгновенно блеснул свет, но он успел увидать, он видел... Да, то, что он видел, было ужасно!
Он видел на вешалке чужую шинель, он ясно ее разглядел, с капюшоном, с военным воротником; металлические пуговицы так ярко, так отчетливо блестели на сине-сером сукне.
– Огонь зажги! – прохрипел он.
Послышалась торопливая возня и шорох; спички не загорались; наконец, снова была зажжена свеча... Шинели не было...
– Что же это, я сам видел, вот тут – где она? Или это мне почудилось?..
Ледоколов быстро прошел через все комнаты и остановился перед дверью спальни, – дверь была заперта.
– Это ты, Дмитрий? – раздался голос жены. Что-то холодное, сухое звучало в этом вопросе; Ледоколову даже показалось, что это говорит другая женщина, вовсе ему незнакомая.
– Отвори, отвори, отворите!
Он в исступлении принялся трясти дверную ручку.
– Послушай, Дмитрий, – говорила она ему, подойдя к самой двери, – иди в свой кабинет, затворись там и не делай глупейшего скандала; это самое лучшее, что я могу тебе посоветовать!
Опустив голову, схватившись за сердце обеими руками, он пошел в кабинет; у него сил не хватило дотащиться до своей двери, – он прислонился к стене и судорожно вцепился в какую-то драпировку.
Замок щелкнул. Чьи-то шаги, гремя шпорами быстро прошли к передней.
С этой ночи он уже не видал более своего ангела.
Вот уже несколько дней прошло, – страшных дней. Он уже думал, что мозг его не выдержит страшного удара, – однако, выдержал: он не сошел с ума. На него нашло какое-то странное опьянение. Он ничего не ел, а, может быть, и ел, – он ничего не помнил; это был тяжелый кошмар, который, мало-помалу, проходил, уступая место другому, худшему состоянию.
Жизнь потеряла для него всякое значение, она ему была противна. Он ощущал тупую пустоту в сердце, в голове, во всем организме.
Для него все было потеряно.
А серому коту Ваське, вероятно, надоело лежать на спине хозяина: он спрыгнул на пол, выгнул спину горбом, поднял хвост колом и зашагал к письменному столу; потом он забрался на кресло, оттуда на ящик с револьвером, затем на самый стол. Здесь он покойно уселся, насторожил уши и углубился в созерцание нескольких исписанных листков.
Если бы Васька умел читать, то он прочел бы следующее:
«Я прошу никого не обвинять в моей смерти...»
Строка эта была зачеркнута; вероятно, начало показалось слишком избитым; затем разгонистым, крупным почерком значилось:
«Прошу исполнить мое предсмертное желание; оно слишком просто и удобоисполнимо и заключается только в том, что бы не доискивались причин моего самоубийства.
Мне просто надоело жить: а так как никто ничего не теряет оттого, что меня не будет состоять между живыми, то я и прибегаю к услугам моего револьвера.
Прощайте».
Чернила давно уже высохли, и даже поверх письма карандашом начерчены какие-то зигзаги. Видно было, что с исполнением самоприговора не торопились, хотя револьвер был в полнейшей готовности, и под взведенным курком краснела головка металлического патрона.
Вдруг в углу, под ворохом газет, на нижней полке этажерки заскреблась мышь. Васька кинулся со стола, опрокинул подсвечник, перелетел через лежавшего Ледоколова и зарылся в газетах.
Ледоколов вздрогнул, вскочил, испуганно осмотрелся кругом, точно он спал до этой минуты и внезапно был разбужен непонятным шумом; он начал прислушиваться.
Мелодично, серебристо звякали и гудели бесчисленные бубенчики разукрашенной ямской тройки. Усталые кони, покрытые пеной, шли шагом, окруженные парным облаком. В санях сидело четверо катающихся: три кавалера и одна дама. Двое из них были совершенно пьяны, и их цилиндры глупо кивали из-за поднятых воротников. Дама положила свою голову на плечо третьего, трезвого кавалера, а тот, приложив два пальца к козырьку своей форменной фуражки, весьма вежливо раскланивался по направлению, где, как поясной портрет в раме, видна была фигура Ледоколова.
Между портретом, стоявшим на столе, и дамой в санях было поразительное сходство; те же пепельно-золотистые волосы, те же глаза, выразительные, смеющиеся, оттененные длинными ресницами, тот же ротик, сочный, задорно-улыбающийся... Не было, не могло быть никакого сомнения: в санях сидел оригинал того портрета, на стекле которого ясно видны были следы поцелуев Ледоколова.
Им овладело неудержимое бешенство... он схватил револьвер.
«Вам весело, вы наслаждаетесь!.. Я вам испорчу вашу прогулку...» – мелькнуло у него в голове. Ему сейчас же представилось, какой эффект произведет выстрел в эту минуту... Как вздрогнет она, как зашевелится раскаяние в ее сердце, когда она увидит результаты своей злой шутки... Всю жизнь ее можно отравить одной этой минутой; во сне, наяву, вечно будет носиться перед ее глазами кровавый образ; этот страшный призрак с простреленным черепом не даст ей ни минуты покоя... И он тоже... Ну, господа, любуйтесь!..
Ледоколов приложил дуло револьвера к своему виску.
На улице послышался слабый женский крик. Ямщик почувствовал у себя на шее изрядный побудительный толчок.
– Эй, вы, други!.. – махнул кнут ямщика по всем трем конским спинам.
Тройка унеслась. Ледоколов не успел выстрелить. Он не успел потому... потому что... спусковой крючок как-то особенно туго спускался, вероятно, был плохо смазан, или... вообще что-то случилось с оружием.
***
– Да, положительно тебе надо уехать куда-нибудь отсюда; это самое лучшее! – говорил Ледоколову на другой день один из его друзей, складывая лодочку из его предсмертного письма.
Он сидел у стола, а Ледоколов, закутанный в халат и с компрессом на лбу, лежал на диване; кот Васька переходил от одного к другому; то потрется боком около ноги друга, то поиграет кисточками хозяйского халата.
– Под влиянием свежих впечатлений все рассеется мало-помалу, пройдет хандра... (из лодочки начал формироваться кораблик) ну, и все прочее...
– Да куда поехать? Я бы готов, – говорил Ледоколов слабым, болезненным голосом.
– Поезжай в Африку... Тропическое солнце, негры, истоки Нила, новые открытия...
– Для этого нужны большие средства...
– Ну, конечно... А то в Эмс валяй, в Висбаден, там рулетка, Гретхены, Минхены, Каролинхены, воды разные целительные!
Предсмертное письмо окончательно сформировалось в петуха; петух был поставлен на видном месте, лицом к портрету красавицы.
– Да, действительно, дальше отсюда, – Ледоколов приподнялся на локоть, – тут невыносимо, тут каждый предмет так живо напоминает мне о ней... Слухи доходят; вон, вчера еще письмо анонимное получил, – нашлись непрошеные агенты!
– Свиньи... – пробормотал друг, – и кто бы это мог быть? Ты по почерку не узнал?
– Вот портрет этот... каждый раз, как я взгляну на него...
– А вот мы его уберем...
Друг начал завертывать портрет в газетную бумагу.
– Конечно, я убежден, что время возьмет свое, оно излечит...
– А у тебя нет еще... там этих медальонов, групп, отдельных карточек?..
– Много есть!
– То-то, я помню; вы ведь частенько заходили в фотографию...
Друг принялся рыться по ящикам.
– Европа не манит меня вовсе, – продолжал Ледоколов. – Мне надоели люди, мне...
– «Мне душно здесь, я в лес хочу»... – продекламировал друг.
– Старший дворник пришел! – доложил через несколько комнат женский голос.
– Пусть войдет. Что тебе?..
– Насчет квартиры; хозяин спрашивал: так как ежели, как, значит, по условию, вперед по-третно... Прикажете получить?
– Скажи хозяину, что может наклеивать на окна билеты. Так, что ли? – обратился друг к Ледоколову.
Тот кивнул головой.
– В отъезд изволите-с? – полюбопытствовал старший дворник.
– В отъезд!
На другой же день на всех окнах квартиры Ледоколова красовались белые четырехугольники.
– Если бы ты знал, как меня самого туда тянет! – говорил друг, помогая Ледоколову укладываться.
– Что же тебе мешает?
– Как что? Ну, это, как бишь его, – дела!
– Ну, какие у тебя дела?
– Всякие, а ты вот что: как приедешь, пиши, обо всем пиши: все, что как там есть, насчет жизненных удобств и все прочее. Не может же быть, в самом деле, чтобы там только одна баранина?
Ледоколов улыбнулся.
– А я, как с делами покончу, сейчас же и сам к тебе. Это возьмешь с собой?
Друг протянул какой-то сверток.
Во всех комнатах пыль стояла густым туманом, в этом тумане копошились, покрикивали и пыхтели несколько полосатых фуфаек, надсаживаясь над каким-то комодом. Черный длиннополый сюртук купеческого покроя поверял мебель по штучке, просматривая по реестру.
– Диван-угольник, обит голубым репсом в стежку!.. – произносил он отчетливо и с некоторой внушительностью.
– Есть! – вскрикивал кто-то из другой комнаты.
Ледоколов со своим другом оставили большой чемодан, над укладкой которого хлопотали, и принялись завтракать.
– Поверишь ли, – говорил Ледоколов, разрезывая сочную, красную, как кровь, котлету, – сегодня в первый раз я чувствую что-то похожее на аппетит!
– И прекрасно. Итак, – друг налил в стакан красного вина, – скатертью дорога!
– Благодарю...
Ледоколов пожал дружескую руку и чокнулся своим стаканом.
– Дюжина стульев гнутых, два ломберных стола, шифоньер рококо... буфет! – доносились возгласы из дальних комнат.